Городской пейзаж — страница 42 из 52

— Василий Евгеньевич! — громко и даже весело позвал Луняшин, не глядя на того, кто держал его руку, и улыбнулся с женским легкомыслием и кокетством.

— Все в порядке, — услышал он тоже улыбающийся, приятный голос, который уже где-то слышал, узнавая вдруг, что это голос одного из тех, что стояли возле стенки, — молодого парня в куртке из искусственного меха.

К лицу Бориса вознеслось удостоверение с фотографией напряженного, с вытянутой шеей, чисто подстриженного мальчика. Лиловая жирная печать. Ползающие муравьи черненьких букв, разобраться в которых он даже и не пытался, онемев и как будто ослепнув от неожиданности.

Он давно уж знал! Он знал сто лет назад, когда почувствовал взгляд приближающейся сзади опасности, он уже знал, что это не дешевые грабители, которые были бы так желанны и приятны ему теперь, а профессиональные сотрудники милиции, которым совсем не нужны деньги, а нужен он сам, Боря Луняшин, добрый, ласковый и заботливый человек, старавшийся не для себя, нет, а для Феденьки, для его семьи, для мамы, для всех, кого он любил…

Пыльный ком этих судорожных мыслей взвихрился в голове, она разбухла от напряжения, загудела, готовая лопнуть, и он с удивлением услышал свой хриплый голос:

— Что, ребята? Плохи мои дела?

И ответ тоже удивил его, отвечали не ему, Борису Луняшину, уважаемому и всеми любимому человеку:

— Мы вам не ребята.

А тот Луняшин, который с головокружительной быстротой отдалялся, прыгая через минуты, часы, дни, месяцы, годы, десятилетия, — тот Луняшин был уже где-то за чертой времени, с грустной улыбкой покачивая головой, и, уменьшаясь как в экранном, стремительном фокусе, отодвинулся уже лет на сто назад, оставив на память самоуверенную усмешку и кучу неосуществившихся желаний — простых, как мычание, и вовсе не выходящих за рамки мечтаний обычных людей. Тех людей, которые торопливо шли теперь навстречу, мельком поглядывая на троицу тоже торопящихся мужчин, идущих словно бы взявшись за руки.

За углом, на Садовом, прикорнул возле металлической ограды тротуара синий «жиrуленок» с темно-красной полосой по борту, встретив их жужжанием стартера.

— Господи! — стоном воскликнул Борис, неуклюже перелезая через крашеную тумбу, чувствуя ватную слабость в теле, в ногах и руках.

«Теперь никто, — думал он. — Я пропал, как деревянная кубышка, как марка. Был и нет. Как же так? Федя, Пуша… Господи! Все будут жалеть меня. Мама бедняжка! Что же мне делать?»

— Провокация, — сказал он, очутившись в машине, в тесном мирке продавленных сидений, мутных стекол, чужих людей.

Он произнес это так тихо, что молодой человек в меховой куртке, сидевший рядом с ним, не расслышал.

— Что? — спросил он, хмуря жиденькие брови.

— Провокация. Да, этот человек, — сказал Борис, с трудом ворочая языком. — Этот, с позволения сказать… Я от него получил… Вы, наверное, думаете — взятка. Нет!

— У нас другая задача, — перебил его сосед. — А про это вы будете говорить в другом месте. Помолчите.

— Почему вы так со мной разговариваете?

— Я с вами никак не разговариваю, — спокойно возразил ему тот, сильные руки которого запомнил Луняшин, хотя эти руки на вид казались обыкновенными и даже как будто бы немощными. Рукава меховой куртки высоко поддернулись, оголив запястья голубовато-бледных рук.

Молодой человек, сидевший рядом с Луняшиным, утонул в воротнике коричневой под цигейку куртки, надвинув на брови белую с двумя черными пятнами шапку. Видимо, кролик был горностаевой окраски. Теперь эта шкурка была нахлобучена на коротко стриженную голову, на глаза, в которых серые полыньи зрачков были словно бы затянуты холодным ледочком… Руки он положил на колени, потирая большим пальцем правой руки наколку на левой, обратив этим движением невольное внимание опустошенного и размякшего Бориса. «SOS» — прочитал он мутную наколку, которая, видимо, очень смущала молоденького милиционера: он машинально старался как бы стереть ее или хотя бы прикрыть пальцем.

Луняшин испуганно охнул, как от крика, от этой тоскливой наколки, тело его напряглось, и он уперся головой в обивку потолка, почувствовав мягкую ее пружинистость.

С охающим вздохом он вдруг понял весь ужас своего положения, понял, что эти хорошие, наверное, ребята просто выехали на задание, взяли с поличным преступника, везут его в милицию, сдадут его там кому надо, и сегодняшняя их работа на этом закончится. Они и теперь уже не думали о Борисе Луняшине, а только везли его туда, куда им приказано было привезти его. И понимая все это, он в страшном изнеможении, в приступе тошнотворного страха очень вежливо, виноватым голосом произнес покаянно:

— Отпустите меня, пожалуйста, я вас очень прошу… С меня…

Но в этот момент, нарушая правила движения, машина круто рванулась, переехав сплошную разграничительную линию. Соседа в куртке потянуло по инерции вправо. Борис увидел милицейские автомашины, стоявшие у подъезда старинного особняка, и понял, что это конец.

— Мы не отпускаем, — вежливо ответил молодой человек. — Отпускают другие, а мы задерживаем.

Полыньи его выпуклых глаз потемнели, будто в них отразились тучи дождливого неба. Капитан, выходивший из подъезда, безразлично глянул на Луняшина, кивнув приветливо тем, которые привезли Бориса сюда…

В сумеречном состоянии духа, в изнуряющем страхе и отчаянии, воняя по́том, Луняшин проплыл не чуя ног, не помня себя, в черноту раскрывшейся двери и мысленно распрощался с прошлой жизнью.

Операция по задержанию Луняшина была проведена хрестоматийно просто. У сотрудников милиции имелся список серий и номеров купюр, которые получил преступник, Луняшин был прижат, как говорится, к стенке, и те жалкие попытки его свести это дело к провокации, подстроенной врагами, все эти уловки вызвали только скучную паузу в писании протокола. Благодушно терпеливый взгляд майора, который повел следствие, его нависающая в бездействии над бумагой авторучка, его согласные, но в то же время как бы и укоризненные кивки — все это обезоруживало и без того уж голенького, слабого, вспотевшего от страха, путающегося Луняшина, глотающего липкую слюну и беспрестанно курящего.

Он очень часто, так часто, что майор даже улыбнулся, повторял бессмысленно-вопросительное:

— Понимаете? — сам ничего уже не понимая в том, что говорил. — Понимаете? — И даже без всякой надежды на понимание со стороны майора спрашивал опять и опять: — Понимаете?

— Я все понимаю, — сказал майор и устало прикрыл глаза, надавив на веки пальцами.

И эта усталость на лице человека, от которого теперь зависело будущее Бориса Луняшина, вконец убила в нем последнюю надежду.

— Вы меня отпустите домой? — спросил Луняшин дрогнувшим голосом. И подбородок у него дернулся.

Майор открыл глаза, поморщился, сказал, как доброму приятелю:

— Когда же зима наступит? Слабость такая… Домой-то? — спросил он с радушием хлебосольного хозяина. — Домой, конечно, хочется, я вас понимаю. Мне тоже хочется домой. А что же вы мне тут свою автобиографию рассказываете? Кто ж кого задерживает: я вас или вы меня? Я ведь вас не в зятья беру. Давайте-ка по существу. У меня вон даже перышко пересохло. Привык самопиской… Шариком не люблю.

И он нацелился острым кончиком пера на недописанную строчку, поводил перышком по бумаге, оживляя пересохшее перо, снял пальцами с него какую-то ворсинку, окрасив кожу чернилами. Спросил:

— Ну что же вы молчите? Я жду.

— А что говорить? — спросил Луняшин, которому нестерпимо хотелось домой и который в бессилии сидел на стуле в сумрачной комнате, мечтая как о чем-то несбыточном о доме. Душа его исходила в скулящем, тоскливом вое по утерянному дому. Ему даже казалось, что, если он хотя один денек, одну лишь ночку проведет у себя дома, к нему вернутся силы, он спокойно простится со всеми и, может быть, сумеет усмехнуться уходя. Эта сладостная мечта о доме мешала ему думать и что-то говорить. — Извините, пожалуйста, — сказал он. — Я вас не понял. Или, может быть, я ослышался. Вы отпустите меня сегодня домой?

— Ну что вы, честное слово! Вы же взрослый мужчина. Дело о взятке! Какой нам смысл держать вас под стражей? Подумайте сами. Мы же не арестовали вас.

— Значит, все-таки о взятке? Это ужасно!

— Вам видней. И не будем торговаться.

— Но что же мне вам говорить? О чем? — спросил Луняшин, для которого главным теперь стало то обстоятельство, что его сегодня отпустят домой, что он сегодня увидит Пушу и детей, забудется во сне, отоспится, наберется сил и обязательно сегодня же сварит крепкий кофе и выпьет его с коньяком.

Возбуждение было так велико, что майор и тот заметил, как оживился он и воспрянул духом, стоило лишь сказать, что он не арестован.

Луняшин загорелся надеждой вернуться хоть ненадолго домой, ему и майора вдруг захотелось пригласить к себе в дом, поговорить с ним, пожаловаться на жизнь, затянувшую его, и не оправдываться, нет, а покаяться, выплакаться хорошему человеку, который конечно же не виноват, что какой-то там Луняшин был задержан сотрудниками милиции с поличным. Он одного лишь теперь боялся — правильно ли он понял доброго этого майора, не уловка ли это с его стороны, не хитрость ли какая-нибудь. Само преступление казалось теперь давно уже минувшим, а суд далеким и ничтожным по сравнению с той возможностью, какая открылась вдруг перед ним.

Луняшин опять робел от страха, но теперь уже от страха, что его не отпустят, — пообещали, а сами возьмут и не отпустят,— спросил с жалкой усмешкой, похожей на взрыд:

— Я вам очень верю. Но вы меня не обманываете? Отпустите? Это обязательно будет или нет? Скажите!

— Своеобразный вы человек! — воскликнул майор, опять поднимая над бумагой свою самописку. — Что же у вас за дом такой? Домой да домой. Удивительно просто!

А Луняшин, улыбаясь и всхлипывая, еле сдерживаясь, сказал в слезливой судороге:

— У нас очень… У нас дом… Очень хороший. Был. Дом был, а теперь вот… Очень хороший был… Еще раз… Одним бы глазком.