Страничка как страничка, не хуже чем у других. Прошло несколько дней, и вдруг — звонок редактора:
— Ну-ка, зайди!
Захожу. Настроение у шефа мрачное.
— Ты что это себе позволяешь?
— Упрек носит общий характер, — отвечаю я, усаживаясь напротив. — О чем речь?
— Тебе кто позволил Пушкина редактировать?
— Бред какой-то! — изумляюсь я.
— Бред? А это что?
Беру протянутый листок, читаю. Письмо в редакцию. Автор, работник конструкторского отдела, фамилия мне совершенно незнакомая, интересуется: кто позволил уважаемым товарищам заводским журналистам нагло, нахально, беззастенчиво, бессовестно редактировать Пушкина? На странице, посвященной юбилею великого поэта, в таком-то стихотворении такие-то слова заменены такими-то, в другом — то же самое. Стихи эти знает наизусть любой школьник. Вероятно, именно школьный этап в биографиях товарищей заводских журналистов отсутствует.
Письмо внешне очень корректное, но под этой корректностью столько яду, что хватило бы целому семейству гюрз на целый год. Для доказательства нашей наглости и беззастенчивости приложена обложка школьной тетрадки с напечатанными на последней странице стихотворениями — «К Чаадаеву» и другими.
— Что будем делать? — сердито гудит редактор. — Извиняться перед читателями? Всенародно краснеть?
— Ничего не понимаю, — растерянно бормочу я. — И в мыслях не было…
— Разберись, — резюмирует шеф. — Через час доложишь.
Иду в библиотеку, беру том академического издания Пушкина, из которого были перепечатаны стихи для юбилейной страницы. Все точно, до последней запятой. И вдруг до меня доходит: варианты! Мог бы и сразу догадаться, да что-то в голове заклинило.
Звоню приятелю-конструктору, спрашиваю об авторе письма: что за человек? Ответ гласит: «Нормальный парень. Правда, пожилой, лет сорока пяти (Боже мой, сорокапятилетний казался нам тогда пожилым!). Есть, правда, один заскок: Пушкин. За Пушкина горло перегрызет».
Получая эту информацию к размышлению, не без злорадства думаю: «Ну, голубчик, держись! За любовь к Пушкину я тебя похвалю, а за язвительный тон — ты уж не обижайся — я тебя достану!»
Сажусь сочинять ответ автору.
«Многоуважаемый Н. Н.! Читал Ваше письмо, проникнутое горячей любовью к Пушкину, с великим недоумением. Так же, как и Вы, я полагаю, что Пушкин писал достаточно хорошо и ни в каком редактировании не нуждается.
Не знаю, был ли в Вашей биографии школьный этап, но любому школьнику известно, что в разных изданиях великих и даже не очень великих писателей могут быть разночтения, различные варианты. Напечатал поэт какое-нибудь стихотворение, а потом, для следующего издания, какую-то строчку в нем взял да и поменял, переделал. Все очень просто.
Судя по Вашему письму, человек Вы еще очень молодой, не научившийся сдерживать своих порывов. Но молодость — это недостаток, который с годами непременно проходит. А за пламенную любовь к Пушкину можно простить некоторую несдержанность тона Вашего очень интересного письма.
С искренним уважением и самыми добрыми пожеланиями — литературный сотрудник такой-то».
Сочиняя этот ядовитый ответ, я, вероятно, получил не меньше удовольствия, чем запорожцы, писавшие знаменитое письмо турецкому султану. Послание свое я отправил по внутризаводской почте. Очень хотелось знать: что будет дальше? Ответит или нет? Дня через три нахожу у себя на столе конверт со знакомым почерком, а в нем — тетрадный листок в линейку. Ни обращения, ни подписи, только одна-единственная строчка: «Сгорел граф Нулин от стыда…»
С тех пор прошло без малого тридцать пять лет. Сегодня в моей домашней библиотеке Пушкин и книги о Пушкине занимают несколько полок. В минуты жизни трудные рука привычно тянется сюда: «Дубровский», «Капитанская дочка», «Евгений Онегин», «Борис Годунов», лирика, дневниковые записи, письма…
Если у кого-то из моих друзей когда-нибудь спросят обо мне — что он за человек? — очень хотелось бы, чтобы ответ был примерно такой: «Нормальный парень. По возрасту мог бы на отдых уйти, но все еще бегает. Есть, правда, один заскок: Пушкин. За Пушкина голову оторвет!»
Честное слово, это не так уж далеко от истины.
Когда началась эпопея освоения целины, на страницы газет и журналов хлынула полноводная река «целинных» стихов, поэм, рассказов и даже романов. Начались писательские командировки на целину — за свежатинкой.
В те дни у нас в Челябинске на писательском собрании пустили по рукам несколько дружеских шаржей на местных писателей. Нужно было срочно сделать к ним стихотворные подписи. Ко мне попал шарж на челябинского поэта Александра Гольдберга, только что вернувшегося с обильным творческим уловом из командировки на целину. Художник изобразил поэта на пашне, плугом ему служила авторучка с приделанной к ней лирой, на поднятых целинных пластах было написано: «стихи», «поэма», «очерк».
Дернул же меня черт потянуться за пером!
Строчка к строчке набегает,
Песни новые слышны,
Широты тебе хватает,
Не хватает глубины.
Экспромт пошел по рукам, его одобрили, и через два дня он появился в газете. Мне потом рассказывали, что Александр Яковлевич очень рассердился, особенно его разгневало подозрение в том, что он «строчкогон». В адрес автора четверостишия было сказано: «Этот мальчишка, которого я учил ходить!»
К счастью, Александр Яковлевич был отходчив, и мы скоро помирились.
Из удачных эпиграмм той поры запомнились две.
Юрий Подкорытов — на Самуила Гершуни:
Мы стихи твои читали,
Долго думали, гадали,
Наконец, решили так:
Самуил, но не Маршак.
И Якова Вохменцева — на Лидию Преображенскую, выпустившую книжку стихов для детей «Не боимся мы зимы»:
Всю жизнь кропает человек
стихи холодные, как снег.
К его стихам привыкли мы:
не боимся мы зимы.
Пример правильного отношения к «уколам» критики показал Михаил Львов. Когда в «Правде» — в «Правде»! — после выхода книжки стихов «Живу в XX веке» появился фельетон «Сверчок на печке», Михаил Давыдович пошутил:
— Я и не мечтал о такой рекламе!
Книжку раскупили за три дня.
Елена СеливановаСлово имеет адвокат…
В предисловии к своей книге «Трагедия в доме № 49» я написала:
«Трудно вырвать корень дерева, но еще труднее вырвать корень зла, хотя не всегда он имеет под собой почву. Доброта может поднять человека до высот горы, а зло завести в такие дебри, из которых одному, без помощи, трудно вырваться…
Я адвокат. У меня трудная профессия — быть поводырем заблудившегося. Ведь тонет не тот, у кого меньше сил, а тот, кто потерял надежду. Адвокат обязан научить бороться за свои права, обязан вернуть надежду, что справедливость восторжествует».
Мне посчастливилось работать с коллегами, которые были адвокатами «от Бога». Это кандидат юридических наук Михаил Григорьевич Стучинский, Павел Петрович Блюм, Вероника Михайловна Бершадская, Татьяна Ивановна Перминова. О каждом можно написать книгу.
Несколько лет назад ушел из жизни Николай Андреевич Давыдов. Он до сих пор перед глазами: высокий, широкоплечий, с добрым русским лицом и шевелюрой овсяных волос. Многим он спас жизнь. Я и сейчас, возвращаясь с работы, часто встречаю спасенного им К-ва.
К-в был приговорен областным судом к расстрелу за убийство старухи матери. Измученный долгим следствием и ожиданием расстрела, осужденный отказался писать прошение о помиловании. «Я не убивал, и просить пощады мне не надо. Не хотят верить мне — пусть расстреливают!» — заявил он адвокату.
Владимир Павлович Знаменский от своего имени написал кассационную жалобу, и приговор был отменен. А осуществлять дальнейшую защиту К-ва в порядке бесплатной помощи взялся адвокат Давыдов. И он доказал, что в смерти потерпевшей был заинтересован ряд лиц, да и в заключении судебно-медицинской экспертизы нет данных, исключающих самоубийство измученной болезнью и страданием старой женщины.
Долго совещался Челябинский областной суд. Сколько пережил адвокат Давыдов, пока услышал, что его подзащитного оправдали.
Когда судья предоставлял слово адвокату Стучинскому, в зале наступала мертвая тишина. Он вставал медленно, поправлял запонку накрахмаленной рубашки и, немного помолчав, обращался к суду, подсудимому, публике, призывая понять, как могло случиться все то, в чем обвиняют его подзащитного. И, если тот действительно был виноват и вина бесспорно была доказана, становилось ясно, что это не только вина, но и беда человека. И на глазах преступник, которого люди готовы были растерзать, становился обыкновенным человеком со своей трагедией, с криком души, бессонными ночами, страшными письмами и воплями о помощи.
Михаил Григорьевич был великим оратором. Он владел словом, как шпагой. Сотни людей приходили слушать его и аплодировали, хотя каждый раз судья напоминал, что это не театр, а суд.
…Вячеслав Комадей, бывший артист, стал адвокатом по призванию. Он выступал ярко, темпераментно, отдавая защите всего себя. Для него было страшным горем, если он проигрывал процесс. Но если дело заканчивалось в его пользу, он старался успокоить коллегу — вставал в позу и, как будто на сцене Большого театра, хорошо поставленным голосом пел: «Сегодня ты, а завтра я!»
Он ушел из жизни неожиданно, так же быстро, как и ворвался в наш коллектив. Мы уговаривали его не лететь в Москву защищать честь опозоренного центральной прессой клиента. Можно было отложить дело, ведь он был болен — высокая температура, плохой анализ крови…
— Что будет, то будет! — махнул он рукой и помчался в аэропорт.
Он выиграл процесс. Но мы потеряли любимого коллегу. Он успел написать письмо, последнее в его жизни, чтобы отпели его в Симеоновской церкви, чьи дела он вел, да поставили простой крест на могиле.