Городской цикл [Пещера. Ведьмин век. Долина Совести] — страница 104 из 142

– Ничего… Я понимаю. Что было дальше?

* * *

У классной наставницы было тонкое, нервное лицо и сильная белая шея в круглом вырезе блузки:

– Пойми, Ивга Лис. Никто из нас не хочет видеть в школе этих господ. Из инквизиторской комиссии по несовершеннолетним. Зачем доводить дело до крайностей. Тебе ведь уже прислали приглашение… кажется, два раза?

– Я не ведьма. Они все врут.

– Тем более ты должна посетить. Мне тоже неприятно выслушивать от директора. А ему, в свою очередь – от попечителя…

– Я не ведьма! Чего вы все от меня хотите!..

– Не дерзи.

– Я не держу… не дерзю… Я ни в чем не виновата!

– Ну кто тебя винит. Если кто-то заражается, к примеру, заразной болезнью… его берут на учет в диспансере. Никто его не винит.

– Я не заразная!..

В пустом классе летала муха. Спиралями, петлями, кругами; билась о стекло, затем снова принималась кружить, а на доске висела схема по анатомии, и муха, сбитая с толку, принималась ползать по нарисованным кишкам нарисованного для наглядности человека…

* * *

– А потом?..

– Вечером я уехала. К тетке. В Ридну.

* * *

В полутемном подвальчике было сизо от табачного дыма. Какая-то девчонка плакала, забившись в угол, в руке ее подрагивала картонная папка с безвольно повисшими веревочками; к стенду, обтянутому серой мешковиной, невозможно было протолкнуться из-за множества плотных, упрямых спин, и пахло потом и духами, но сильнее – табаком.

– Тебя взяли? – спросил парень с нарождающейся бородой на загорелом скуластом лице. – Ты, рыжая… Тебя приняли?

Рыжая девчонка вздрогнула. С некоторых пор она всегда вздрагивала, когда ее окликали.

– Не могу… пробиться не могу.

– Такая слабенькая? – удивился скуластый. – Хочешь, я для тебя посмотрю?

Рыжая кивнула.

– Как фамилия? Лис?

Внизу, у входа, кто-то бранился. Сверху, прислонившись к ступенькам винтовой лестницы, стоял вальяжный юноша в ослепительно белой рубашке. Юноша находил острое удовольствие в том, чтобы стоять двумя ступеньками выше прочих и поглядывать на них, абитуриентов, мудро и устало.

– Эй, Лис! С тебя бутылка шипучки – пляши!..

Девчонка смотрела удивленно. Кажется, не верила.

Где-то наверху, на недостижимой даже для вальяжного юноши высоте, открылись стеклянные двери. И полный мужчина с кожаным плоским портфелем взмахнул, как платочком, белым листком бумаги, и вальяжный юноша поспешно принял бумагу из пухлых рук, вчитался, нахмурил лоб:

– Внимание, информация… Студентам первого курса обращаться по поводу общежития… Военнообязанным студентам явиться в контору пять… Всем студенткам-ведьмам, – юноша невольно понизил голос, и на лице его появилось странное выражение, – явиться к директору лично и иметь при себе свидетельства об учете из окружного управления Инквизиции…

– Ведьм принимают, – зло сказала заплаканная девчонка с развязанной папкой. – Ведьм они принимают… Знаем мы…

На нее поглядели с жалостливым презрением.

Потому что ведьм, на самом-то деле, не принимают никуда.

* * *

– Не выдумывай. Ведьмы лишены некоторых гражданских прав – но не права на профессию…

Ивга еле удержалась, чтобы не состроить гримасу. Поразительно, как мало знают большие начальники о жизни, происходящей ну прямо под ножками их высоких стульев.

Говорят, что «Начались воспоминания – встречайте старость». Она, Ивга, заслужила сегодня звание почетной старушки; эти ее воспоминания подобны тряпкам, хранящимся в нафталине под замком. Глупо извлекать их на свет…

И тем более глупо испытывать от этого удовольствие.

Самой противной игрой всегда была для нее игра в откровенные ответы. Потому что приходилось все время молчать, и на нее начинали коситься…

А потом она приспособилась врать. Совершенно откровенно врать в ответ на откровенные вопросы. И ее все полюбили. Поверили…

– Я понятия не имел, что есть такая игра.

– Есть… Особенно когда вечер. Когда девчонок в спальне пять человек, и охота поболтать перед сном… Или когда все немного выпили…

Инквизитор наклонил голову; теперь он сидел вполоборота, и в свете настенного фонарика Ивга видела половину его лица. С опущенным уголком губ.

Собственно, почему она обо всем этом ему рассказывает? Потому что ему интересно?..

Профессиональное любопытство. И сколько же таких исповедей приходится на его нелегкий рабочий день…

Ей почему-то вспомнилась огромная кровать в той его квартирке, поле сражений, покрытое снегом чистого белья.

– А вы так и живете…

Вопрос вырвался сам собой, и, проговорив его до половины, Ивга с ужасом поняла, что сказанных слов не загнать обратно. Слова – не макароны, в рот не запихаешь.

Пауза затянулась. Ивга проглотила слюну.

– Ну? Как же именно я живу?

Ивга обреченно вздохнула:

– Вы так и живете всю жизнь? Я слышала, инквизиторам запрещено жениться…

Она ожидала какой угодно реакции. Насмешки, безучастия, пошлой поддевки, высокомерного отстранения; инквизитор медленно повернул голову, и Ивга пробормотала, оправдываясь:

– Я… спросила лишнее. Простите…

Он улыбнулся. Его, кажется, рассмешил ее страх.

– Ничего особенного ты не спросила.

(Дюнка. Май)

Решетка, отделяющая дом от чердака, не запиралась.

В полном молчании они прошли мимо бетонной коробки, где ворочались и гудели моторы двух маломощных лифтов; прошли мимо низенькой двери с навешенным на ручки амбарным замком, взобрались по аккуратно окрашенной железной лестнице и выпрыгнули в сырость весеннего вечера. Двадцать пять этажей не приблизили их к звездам – да тех и было-то всего две или три; по темному небу ползли, постоянно меняя очертания, рваные серые облака.

Когда-то здесь было кафе. Сейчас от него остался только железный скелет пляжного «грибка», брошенный за ненадобностью и потихоньку покрывающийся ржавчиной; старые перила ржавели тоже, и потому Клав не стал к ним прислоняться.

Здесь не нужен был свет. Весь фасад дома напротив залит был пестрой мигающей рекламой, и Дюнкино лицо, различимое до последней реснички, казалось то апельсиново-желтым, то сиреневым, то зеленым, как трава. Клав знал, что выглядит не лучше.

Дюнка улыбнулась краешками губ:

– Цирк…

Клав поежился. Он не боялся высоты, но неожиданно холодным оказался ветер.

– Клав… я… тебя люблю.

Он почему-то вздрогнул. Положил холодные ладони ей на плечи:

– Дюночка…

– Клав…

– Дюн, – он быстро облизал губы, – а что… если бы я умер? Что бы ты делала? Если бы вдруг…

Выражение ее глаз изменилось. Кажется, это был страх.

– Извини, – сказал он поспешно. – Я…

– Ты не бойся, Клав, – сказала она шепотом, и очередная вспышка рекламных огней сделала ее лицо медным, яростно загорелым, как у индейца. – Ты… не… умрешь. Не бойся…

Рекламные огни мигнули; теперь крышу заливал темно-синий свет. И лицо девушки с просительно полуоткрытыми губами сделалось матовым, как…

Как тот барельеф на темном камне надгробия. Клав отшатнулся, но Дюнкины руки сомкнулись вокруг шеи, желая его удержать:

– Клав… не покидай… меня.

Руки разжались. Дюнка отступила, и в новом беззвучном взрыве цветных огней Клав увидел, какими мокрыми сделались ее ресницы.

И резанула острая жалость.

– Я не покину… никогда… с чего ты…

Дюнка отступила. Из глаз ее почти одновременно выкатились две тяжелые капли; она чуть заметно качнула головой. Будто говоря: нет…

– Ты не веришь мне?!

Дюнка отступила еще.

Какой я идиот, яростно подумал Клав. Все эти страхи и колебания… Она ведь понимает. Каково это ей – всякий раз ждать меня и всякий раз бояться, что я – все, не приду больше, перепуган, отрекся?!

– Дюночка, я клянусь тебе всем, что у меня есть. Клянусь жизнью…

Ему казалось, что она ускальзывает от него, будто во сне. Что протянутые руки никогда ее не коснутся, поймают пустоту…

И он облегченно вздохнул, дотянувшись наконец до опущенных вздрагивающих плеч. И притянул к себе, и шагнул навстречу, спеша обнять и успокоить:

– Я никогда…

Она чуть-чуть уклонилась. Еле-еле скользнула в сторону. Почти незаметно…

Под самыми его подошвами текла, выплескивалась на тротуары, перемигивалась огнями и перекликалась сигналами ночная улица. Стадо машин, человеческие фигурки перед витринами, крохотные, будто муравьи на песке.

Воздух стал густым и отказался наполнять его судорожно разинувшийся рот.

Между ним и пустотой не было ничего. Не было посредников. Один на один…

Улица слилась перед его глазами в единую пеструю ленту. А крыша медленно, будто нехотя, накренилась. Желая сбросить человека – как крендель, прилипший к краю противня. Как готовый к употреблению крендель.

Он увидел сетку проводов, которой не замечал раньше. Аккуратный ряд фарфоровых изоляторов, нотная линейка черных напряженных нитей…

Он увидел фантик, втоптанный в асфальт совсем рядом с вычурной урной. Невозможно разглядеть бумажку с такой высоты, когда сливаются перед глазами лица людей и цветные коробки машин – но Клав разглядел.

Крыша накренилась еще; о воздух не опереться. Сосущая пустота. Осклизлая воронка неминуемого падения…

Он качнулся вперед. Еще полшага. Под ногами, кажется, больше ничего нет… Опора ушла, а о воздух не опереться. Земля тянет…

Завороженный, покорный, не умеющий сопротивляться пустоте, Клав балансировал на краю крыши, и стены домов смыкались колодцем, и на дне его текла улица. Море огней…

И тогда беззвучно закричал внутренний сторож. Неприметный, намертво впечатанный в мозг, за последнюю неделю дважды спасавший Клаву жизнь. Сторожевой центр, будящий парализованную волю. Острый и злобный инстинкт самосохранения.

Нет!..

Край крыши, сделавшийся гранью, дернулся под ногами; Клав покачнулся.

Вместо улицы мелькнула перед глазами стена противоположного дома, облепленная рекламой…