Всего часа три, не более, находился Философ в пути к Энгусу Огу, когда четверо полицейских приблизились к домику со стольких же сторон и без всякого труда проникли внутрь. Плохо скрываемое приближение полицейских Тощая Женщина из Иниш Маграта и двое детей услышали издалека и, установив природу этих посетителей, укрылись среди густо скучившихся деревьев. Вскоре после того, как пришельцы оказались в хижине, оттуда послышались громкие непрерывные шумы, а примерно через двадцать минут супостаты выбрались наружу и вынесли с собой тела Седой Женщины из Дун Гортина и ее мужа. Полицейские сняли с петель входную дверь и, поместив на нее тела, поспешно двинулись лесом и вскоре исчезли из виду. После их ухода Тощая Женщина с детьми вернулись в дом, и над разверстым очагом Тощая Женщина произнесла долгое и яростное проклятие, в котором полицейские восстали нагими пред зардевшейся Вечностью…
С вашего позволения давайте вернемся теперь к Философу.
После беседы с Энгусом Огом Философ получил благословение бога и подался обратно. Покинув пещеру, он ведать не ведал, где находится, повернуть ли ему направо или налево. Была у него одна-единственная путеводная мысль: раз взбирался он на гору, пока шел сюда, значит – из простой противоположности – домой предстоит идти с горы вниз, а потому поворотился Философ лицом к склону холма и устремился вперед. Воодушевленно взбирался он на холм – спускался же в полном восторге. Распевал во весь голос всякому ветру, что летел мимо. Из кладезей забвения извлек сверкающие слова и задорные мелодии, какими упивалось его детство, и, шагая, пел их громко и непрестанно. Солнце еще не взошло, но вдали небо уже проницала безмолвная яркость. Свет дня, впрочем, почти весь загорелся, от теней осталась лишь тонкая пелена, и ровный, недвижимый покой нависал с серых небес над шептавшей землей. Птицы уже завозились, но еще не пели. То и дело одинокое крыло оперяло прохладный воздух, но по большей части птахи гнездились теснее в качких гнездах, или под папоротниками, или в кочковатой траве. Вот донесся призрачный щебет – и угас. Чуть подале сонный голосок выкликнул «чик-чирик» – и вновь вернулся в тепло под крылом. Помалкивали даже кузнечики. Созданья, что бродят в ночи, вернулись в свои кельи и приводили жилища в порядок, а те существа, что подвластны дню, держались за свой уют – еще хоть минуточку. Но вот уж первый плоский луч шагнул, подобно милому ангелу, на горную вершину. Хрупкое сияние сделалось ярче, набрало силу. Растворилась серая пелена. Птицы вырвались из гнезд. Пробудились кузнечики и тут же разом взялись за дело. Голос неумолчно перекликался с голосом, и поминутно ликовала несколько просторных мигов песня. Но в основном у них сплошные тары-бары, пока взмывали они, и ныряли, и проносились – всякая птаха охоча до завтрака.
Философ сунул руку в котомку, нащупал там последние крохи булок, и в тот миг, когда рука его коснулась пищи, столь яростный голод одолел Философа, что сел он, не сходя с места, и приготовился поесть.
Уселся он на пригорке под изгородью, и прямо перед ним находились несуразные деревянные ворота, а за ними – обширное поле. Устроившись, Философ вскинул взгляд и увидел, как к воротам подходит небольшая компания. Четверо мужчин и три женщины, у каждого при себе – металлический подойник. Философ со вздохом положил ковригу обратно в сумку и сказал:
– Все мужчины братья, а эти люди, быть может, голодны не меньше моего.
Вскоре незнакомцы приблизились. Первым шел здоровенный мужчина, заросший бородой по самые глаза, – двигался он, как сильный ветер. Он отомкнул ворота, вынув колышек, на которой они были заперты, и вместе со своими спутниками миновал их, а затем запер за собой. К этому человеку как к старшему Философ и обратился.
– Я собираюсь позавтракать, – сказал он, – и, если голодны, может, поедите со мной?
– Чего бы и нет, – отозвался мужчина. – Ибо человек, отвергающий доброе приглашение, – пес. Это мои трое сыновей и три дочери, и мы все признательны тебе.
Сказав это, он сел на пригорок, и его спутники, поставив подойники себе за спину, последовали его примеру. Философ поделил ковригу на восемь частей и раздал каждому по куску.
– Простите, что мало.
– Подарок, – произнес бородач, – никогда не мал. – С этими словами он учтиво съел свою долю в три укуса, хотя запросто справился бы и в один; дети его тоже отнеслись к своим кускам с бережением.
– Хорошая была коврига, удовлетворительная, – произнес бородач, разделавшись с хлебом, – на славу испечена и на славу же поделена; однако, – продолжил он, – есть у меня трудность – может, посоветуешь, как поступить, достопочтенный?
– В чем же твоя трудность? – спросил Философ.
– Вот в чем, – сказал бородач. – Что ни утро, когда надо идти доить коров, мать грёзы моей дает каждому из нас сверток еды, чтоб не голодали мы сильнее, чем того желаем; но теперь, когда мы славно позавтракали с тобой, что нам делать с пищей, которую взяли с собой? Хозяйка дома не обрадуется, если мы принесем все назад, а если выбросим еду, выйдет грех. Если не будет это неуважением к твоему завтраку, эти юнцы и юницы избавились бы от своих припасов, съев их, ибо, как тебе известно, молодежь всегда способна съесть еще немножко, сколько б ни было перед этим съедено.
– Уж конечно лучше съесть, чем выбросить, – мечтательно молвил Философ.
Молодые люди достали из карманов увесистые свертки с едой и раскрыли их; бородач сказал:
– У меня с собой тоже есть немного, и оно не пропадет впустую, если ты любезно согласишься помочь мне справиться. – Тут он извлек свой сверток – вдвое больший, чем у всех остальных.
Значительную часть своих припасов бородач отдал Философу; затем погрузил жестяную посудинку в один из подойников и поставил ее перед Философом, после чего все с лютым аппетитом бросились есть.
После трапезы Философ набил себе трубочку – и бородач с сыновьями тоже.
– Достопочтенный, – произнес бородач, – я бы с радостью проведал, зачем это странствуешь ты по дальним краям в такую рань, ибо в этот час ничто не встрепенется, кроме солнца, да птиц, да людей вроде нас, кто ходит за скотом.
– С радостью изложу тебе, – ответил Философ, – если назовешь мне свое имя.
– Имя мне, – молвил бородач, – Мак Кул[50].
– Минувшей ночью, – сказал Философ, – когда вышел я из обители Энгуса Ога – то Пещеры Спящих Эрен, – мне наказали сообщить человеку по имени Мак Кул, что кони топотали во сне, а Спящие заворочались с боку на бок.
– Достопочтенный, – сказал бородач, – слова твои ликуют в моем сердце, словно музыка, однако моя голова их не понимает.
– Я узнал, – молвил Философ, – что голова ничего не слышит, покуда сердце не слушает, а также то, что сердце ведает нынче, голова поймет завтра.
– Все птицы мира поют у меня в душе, – произнес бородач, – благословен будь, ибо наполнил ты меня надеждой и гордостью.
Засим пожал ему Философ руку, пожал он руки сыновьям и дочерям, те склонились перед ним по доброму наказу отца; Философ, чуть отдалившись от них, обернулся и увидел, что все они стояли там же, где он их оставил, и на той дороге бородач обнимал детей своих.
Изгиб тропы вскоре скрыл их из вида, и тогда Философ, подкрепленный пищей и свежестью утра, двинулся дальше, распевая от радости. Было по-прежнему рано, но теперь уж птицы доели свой завтрак и занялись друг дружкой. Расселись бок о бок на древесных ветвях и на изгородях, заплясали в воздухе в счастливом братстве и запели друг другу нежные приветливые частушки.
Преодолев долгий путь, Философ немного притомился и присел освежиться под сенью большого дерева. Совсем рядом с ним стоял дом из грубого камня. Давным-давно то был дворец, и даже теперь, пусть и подлатали его невзгоды и время, фасад у того дома был воинственен и хмур. Пока сидел Философ, на дороге показалась молодая женщина; она встала и пристально вперилась в этот дом. Волосы у женщины были черны, как ночь, гладки, как покойная вода, но лицо ее так бурно выдавалось вперед, что повадки ее, вроде покойные, покоя с собою не несли. Миг-другой спустя Философ заговорил с ней.
– Девица, – произнес он, – отчего ты так пристально смотришь на этот дом?
Девушка поворотилась бледным лицом и воззрилась на Философа.
– Я не заметила тебя под деревом, – молвила она и неспешно двинулась к нему.
– Садись рядом со мной, – предложил Философ, – потолкуем. Если ты в беде – расскажи мне о ней и, может, тяжелейшую часть выговоришь.
– Сяду рядом с тобой охотно, – сказала девушка и сделала по слову своему.
– Выговаривать беду – это хорошо, – продолжил он. – Известно ли тебе, что разговор – штука всамделишная? В речи силы больше, чем люди догадываются. Мысли приходят от Бога, они рождаются в союзе головы и легких. Голова льет мысль в изложницу слов, затем эта мысль звучит в воздухе, уже побывавшем в тайных царствах тела; внутрь тела он входит, неся жизнь, а наружу выходит, груженный мудростью. По этой причине ложь – ужасная вещь, поскольку употребляет могущественное и непостижимое для низменных целей и тем самым обременяет животворную стихию гнусным воздаянием за ее же благо; а вот те, кто говорит правду и чьи слова суть символы мудрости и красоты, – те очищают весь белый свет и пресекают тлен. Единственная напасть, ведомая телу, – хворь. Все остальные невзгоды происходят от мыслей, и хозяин способен изгнать их, как разнузданных и неприятных проходимцев: с умственными неурядицами полагается беседовать начистоту, отчитывать и засим отпускать. Мозгу под силу держать при себе исключительно граждан приятных и рьяных, какие для мира отрабатывают свое в деле смеха и святости, ибо таков долг мысли.
Пока Философ говорил, девушка смотрела на него пристально.
– Достопочтенный, – молвила она, – сердце свое мы изливаем юношам, а ум – старикам, а когда сердце – глупец, ум неизбежно лжец. Я способна сказать тебе то, что знаю, но как сказать тебе то, что чувствую, когда сама я не понимаю того? Если скажу я тебе: «Я люблю мужчину», – совсем ничего не скажу, а ты не услышишь слово, что сердце мое в безмолвии моего тела само себе повторяет вновь и вновь. Молодые – глупцы в уме у себя, а старики – глупцы в сердце, и им остается лишь смотреть друг на друга да изумленно ходить мимо.