Он очень гордится, что загребает столько капусты! Чувствует себя ответственным, полезным. У него даже глаза другие стали после того, как он пошел работать.
«Вот тоска-то! Ох уж мне эти девчонки, которые могут быть счастливы только рядом с кем-то! Какое скудное, куцее счастьице! Я бы сбрендила от такой жизни: целыми днями высматривать в глазах Гэри свою судьбу. Какой-то ремейк фильма Сисси”, только без кринолинов. Знаем-знаем, как это кончается. Анорексией и сумасшедшим галопом на лошади. Нет, спасибо».
Когда вечером я прихожу и замечаю свет в своей комнате, я понимаю, что он там, делает домашние задания или курит сигаретку, и внутри у меня становится тепло. Только не надо говорить маме, но он курит в квартире. Широко распахивает окна, а когда мама дома, просто воздерживается.
Вечером он рассказывает мне о своем дне. Меня интересуют малейшие детали. Я слушаю про его уроки математики, про учителя, который косит, про то, что он ел в столовой, про аварию на линии метро! И не скучно! Наоборот, я увлекаюсь, словно смотрю новости, но новости всегда веселые (и диктор такой симпатичный, а главное, я могу коснуться его рукой).
А потом он расспрашивает меня, как прошел школьный день, какой сэндвич я выбрала в кафе. И я рада. Даже если работы по горло. Я схожу с ума, а еще все говорят, что я умная!
Вчера у нас был урок по мадам де Севинье. Пришел новый учитель, который заменяет мадам Пуарье, ушедшую в декретный отпуск, его зовут месье дю Беффруа, и вначале он рта не мог открыть, потому что все ученики сидели и незаметно гудели. Он сделал вид, что не слышит, и хоп – начал рассказывать. И поскольку он оказался ни капельки не занудой, его в конце концов начали слушать, и гул смолк. Так вот, вчера он открыл «Письма» мадам де Севинье и вздохнул: «Когда я открываю Письма”, я словно вдыхаю свежего воздуха. От которого прихожу в хорошее настроение. Этот воздух наполняет меня всякими прекрасными вещами».
Он не вставал со стула, не жестикулировал, не произнес ни одного слова длиннее пяти слогов или которое кончалось бы на «-изм», и он нас очаровал.
Он говорил о детали. Когда мадам де Севинье просит дочь давать ей побольше деталей, чтобы представить ее жизнь. Ей так не хватает дочери. А та ничего не рассказывает! Такая ломака, смешно смотреть. Она меня просто убивает, дочь маркизы.
Ты знаешь, я могла бы жить среди книг, есть их, пить, закутываться в них. Прекрасны книги, и жизнь прекрасна.
Ладно, иногда… она не столь прекрасна. Иногда, я не знаю почему, силы мои иссякают (ты видишь, я выражаюсь совсем как маркиза). Какой-нибудь пустяк может меня просто свести на нет. Надо мне укреплять свою раковину.
Тут как-то вечером Гаэтан сердился на меня. Его губы были белее, чем тонкая кожа на веках, он потребовал, чтобы я перестала все время свистеть, он сказал, что у меня тусклые волосы и слишком красные щеки.
И я вдруг взаправду испугалась.
Я внезапно поняла, почему некоторые девушки говорят: «Нет, я никогда больше не стану ни в кого влюбляться». Я поняла, что с момента, как ты влюбишься, ты пропал, потому что, если это закончится, если вдруг страх перейдет допустимую границу, начнется упадок, путь вниз в страну дивана, консервированной клубники и супергрустной музыки типа Radiohead.
Еще надо, чтобы ты поняла одну вещь: Гаэтан – мало того что мой парень, он еще и мой друг. И когда он злится на меня, я сразу впадаю в панику.
А дальше… Мы пошли гулять по Трокадеро. Посмотрели дворец Шайо, фонтаны и прочее и прочее. Он провел рукой по моим волосам, обнял за плечи, и губы его разгладились, налились. Они больше не были тонкими и белыми, словно из папиросной бумаги.
И на следующее утро, когда прозвонил его будильник – звонок у него как петушиный крик, – он пробормотал сквозь сон: «Да зарежьте вы этого петуха!», я засмеялась, он открыл глаза и сказал: «Ты по утрам мне особенно нравишься».
Жизнь наладилась. Как по волшебству.
Я хотела бы знать, у тебя все так же или по-другому. Хотелось бы, чтобы ты мне рассказала. Целую крепко, ваша репка.
Заинька!
P. S. Ты думаешь, любовь – жестокая штука?
Жестокая ли штука любовь?
Гортензия никогда не задавалась этим вопросом.
Жестоко ли, что Гэри не возвращается? Жестоко ли, что он не звонит, чтобы сказать, где он сейчас?
Она ему доверяет.
А скорее, она себе доверяет. Он мог таскать свою старую темно-синюю куртку по барам, но след его локтя на ее рукаве никогда не сотрется. «А почему я так уверена в себе?» – спросила она, посасывая край карандаша.
Она открыла свой ответ, чтобы посмотреть, что написала Зоэ в тот день…
Любовь такая, какая ты хочешь, чтобы она была. Это большая лестница. Она ведет тебя в ад или в рай. А ты только выбираешь. Я выбрала небо и трон. Я царю. Как принцессы в тех сказках, которые мы читали в детстве. Прежде всего не нужно бояться. Иначе ты упадешь на землю и разобьешься. От тебя останется мокрое место. А я прочно сижу на троне, поскольку я принцесса. Я уверена в себе. Уверена в нем.
Что нужно делать, чтобы оказаться на троне? Нужно сказать себе, что ты единственная, что все остальные тебе и до щиколотки не доходят. Мы все единственные в своем роде. Но только часто об этом забываем.
Ты знаешь, что говорил Оскар Уайльд? (Гэри мне все уши про него прожужжал. Он по любому поводу цитирует его прозу и декламирует стихи.) «To love oneself is the beginning of a lifelong romance»[8]. Это единственная история любви, которая имеет смысл. Она является главным условием всех остальных.
Слушайся Оскара и делай как я.
Люблю читать твои письма. И отвечать тебе люблю. И вообще просто люблю тебя. Не так уж много людей, которых я люблю. Пользуйся!
Она подняла глаза к часам. Половина двенадцатого!
А если он не вернется? А если любовь и правда жестокая штука?
Она никогда еще не плакала из-за парня.
Она, кажется, вообще никогда не плакала.
Какой прок от слез-то?
Лист перед глазами сиял белизной, манил. К руке, словно к магниту, притянулся карандаш. Она коснулась его, попробовала поверхность пальцем, покатала по столу… Схватила. Пососала, слюнки текли начать работу.
И вот так родилось первое платье. Черное, обтягивающее, ниже колена – а наверху прозрачная ткань, драпируясь, прикрывает грудь. От контраста между облегающей гладкой тканью и прозрачным легким шелком Гортензия аж вздрогнула. Ей захотелось захлопать в ладоши. Платье колыхалось перед ней, она лишь двигалась за ним грифелем карандаша.
Гортензия распахнула коробку с цветными карандашами. Добавила немного оранжевого, немного алого, немного желтого, голубого, зеленого. Растерла прямо пальцем. Отступила. Наметила несколько тонов. Вытерла пальцы тряпкой.
Она нарисовала новое платье. Телесного цвета, с двумя вытачками на бедрах, которые дают эффект осиной талии, и тоненькими бретельками на плечах…
Платья появлялись одно за другим. Каждое рвалось вперед, расталкивая остальные, стремилось продефилировать перед публикой, чтобы ему похлопали. «Подождите меня!» – крикнула им Гортензия. Но платья не слушались, плыли в веселом калейдоскопе. Голова у нее кружилась, она сжимала в руке карандаши, смешивала цвета, набрасывала яркие краски, делала контур углем, стирала, смазывала цвета и образы, а минуты тем временем слетали с циферблата.
Они репетировали в маленьком зале на первом этаже Джульярдской школы до полуночи. А потом Гэри сказал: «Я хочу есть, пойдем что-нибудь перекусим?» Калипсо не расслышала. У нее в голове еще теснились ноты. Она стояла, не опуская скрипки, настолько сосредоточенная, что казалась зачарованной. Иногда она вот так забывала скрипку между плечом и подбородком и думала: «А куда я ее дела?» Гэри смеялся, показывал жестом на скрипку, и Калипсо удивленно клала ему руку на плечо: «Ох, извини, меня куда-то унесло…»
Унесло в музыку. Заточило в плен аккорда, который еще продолжал звучать, хотя она уже опустила смычок.
Они встали и пошли в «Буррито Гарри» на Коламбус-авеню. Это штаб-квартира студентов из Джульярдской школы. Они встречаются там после занятий или концертов, пьют «Замороженную Маргариту» и обсуждают до глубокой ночи свои дела. Персоналу приходится выгонять их, чтобы закрыть заведение.
Они сидели в углу и наблюдали за первокурсниками, которые задавались друг перед другом, надувались как индюки, млея от важности и самодовольства, от осознания собственной элитарности. Певцы исполняли вокальные композиции, танцоры прыгали в своих оборванных костюмах, актеры высокомерно обводили глазами зал, пианисты ни с кем не общались и бегали пальцами по незримым клавиатурам.
Они улыбнулись наивности дебютантов. Скоро им надоест вся эта показуха, они станут другими, опытными, измотанными жестокой конкуренцией, царящей в школе. Безупречность, безупречность в каждой ноте, безупречность до полного изнеможения. Многие уходят из школы прямо посреди года. В конце каждого года – никаких ведомостей или оценок, лишь экзамен, где жюри решит твою судьбу. И вот падает нож гильотины. Особенно страшно в конце второго года, когда боишься, что руководитель, который доселе вел тебя, подбадривал, учил массе всяких прекрасных вещей, вызовет тебя и скажет, что это еще не конец света, что много других школ, но ваш совместный путь завершен. Студент, понурив голову, бредет домой, натыкаясь на стены.
И больше здесь не появляется.
К третьему-четвертому курсу жизнь успокаивается, складываются привычки. Те, кто остался, работают как проклятые, компании распались. Усталость в пальцах музыкантов, в ногах танцоров, в голосовых связках певцов. Теперь здесь царит покорность, и затылки склоняются только перед старанием. Кончилось время павлиньих перьев!