у его себе на шею. Теперь твоя плоть соединилась с моей. Им придется отрубать меня топором. Я тобой завладел. Вот мое колено — рядом с твоим, моя голова — придвинутая к твоей.
— Пусти, Сервадак. Мне душно.
— Я не душу тебя.
— Я падаю!
И она упала со скамейки на мягкий зеленый дерн.
— Майелла, жизнь моя, я знаю, что меня ждет. Может, оно и по заслугам, но я не смирюсь. Ну-ка ну-ка, вот ты где…
Он, пыхтя, навалился на нее. Она вскрикнула.
— Покричи-покричи, жизнь моя…
— За что, Сервадак? Я всегда была доброй. Помогала тебе в саду. А как часто я ходила с тобой в хижину!
— Пока ты оставалась там, все было хорошо. Но как только покидала хижину, хорошее кончалось. Сейчас-mo мне хорошо. Я себя изводил тоской. Я и сейчас ее чувствую, хотя уже сжимаю тебя в объятьях. Я больше не желаю такое терпеть. Не могу. Будь умницей и смирись, Майелла, не проклинай меня.
— Я, Сервадак, погибну в твоих объятиях. Ты не должен стискивать меня. И не рви мне платье!
Он стонал-страдал, умирал от восторга:
— Кто лежит с тобой рядом, и есть Сервадак. Ничего плохого с ним уже не случится. Можешь убить. Возьми мой садовый нож и убей. Сам я тебя не отпущу. Я останусь здесь. Навсегда. Навсегда.
— Помогите! Помогите хоть кто-нибудь!
Она все скулила. Потом глубоко вздохнула… и побелевшая верхняя губа, вздернувшись, обнажила зубы. Майелла обмякла, сознание ее помутилось.
Прошло какое-то время, прежде чем забывшийся мужчина заметил ее молчание. Он неуклюже поднялся, взвалил легкое тело себе на плечо, потопал к своему полю; добравшись до деревянного домика, уложил девушку на кровать. Как она вскинулась! Каким взглядом поглядела вокруг! Он лежал на полу, улыбался.
— Что это?! Где ты лежишь?
— Рядом с тобой, Майелла.
Она соскочила с кровати, ее взгляд заметался по комнате:
— Это твой дом!
— Да.
— Тебе надо идти к Диуве.
— Надо было. Но ко мне пришла Майелла.
— Неправда: я хочу уйти.
— Ты, Майелла, теперь останешься со мной. Навсегда.
— Я пойду на свое поле.
— Это пожалуйста. Иди. Оно теперь и мое. Этот дом — твой и мой. Теперь ты будешь жить здесь.
— Нет!
— Не сомневайся: будешь жить здесь, Майелла. Чтобы было по-другому, я не позволю. Ты ведь не станешь требовать, чтобы я убил себя. Я тебя заполучил. И не отпущу.
— Ты болен!
— Может, и так. Но жить без тебя я не в силах.
— А как же я?
— Ты, Майелла, моя жизнь, плоть от моей плоти. Теперь ты здесь, и так будет всегда. Мы с тобой неразлучны, как дерево и его тень: их ведь нельзя оторвать друг от друга…
Он дрожал, стискивал ее бедра. Она не понимала, кто он. Ей было так больно, что хоть криком кричи. Она повернулась, притянула его лицо к своему, поцеловала, взглянула в глаза, принялась упрашивать, жаловаться, трясти за плечи:
— Ну же, Сервадак! Ты ведь мой друг, Сервадак! Ты мой хороший отросток лавровишни… Давай, сядь. Я сяду рядом. Ты будешь смотреть на меня. Будешь слушать, как квохчут мои курочки, и подзывать их к себе. Будешь бросать камни в воробьев, чтобы они не склевывали мой горошек. Рядом с моим домом цветет липа. Сервадак! Во всем разлито такое блаженство…
— Блаженство только в тебе.
— Не говори этого. Послушай. Ты меня пугаешь! Но и ты тоже — мое счастье.
— Ты — мое единственное счастье.
Тут она возмущенно вскрикнула, да так пронзительно, что он ее отпустил, а сам остался стоять где стоял. Она бросилась к двери, на ходу обернулась к нему (в замешательстве схватившемуся за спинку кровати), вернулась.
Он, с бессмысленными глазами быка, получившего смертельный удар, бормотал:
— Не уходи, Майелла. Не уходи.
Руку к ней на сей раз не протягивал. Она, уложив его на постель (он не сопротивлялся), еще заставила себя сказать:
— Мне надо домой. Я скоро…
Потом тихо вышла из комнаты, тихо прикрыла за собой дверь, постояла за дверью, прислушиваясь, — и побежала на свое поле. Перед домом повалилась на лужайку, вспугнув кур и голубей: заговаривала свою боль, плакала-всхлипывала так долго, что почти надорвала грудь.
И потом ей пришлось закутаться до бровей в платок, так как лицо у нее покраснело и распухло:
— Диува, я пришла к тебе. Я сама. Сервадак, мой друг, не захотел. Не представляю, что теперь будет. Вылечи его. Помоги нам. Сделай, что считаешь нужным.
— Ты плакала. Чего ты хочешь?
— Не знаю, чего я хочу.
— Сядь и успокойся. Не плачь. Не плачь больше, Майелла, перышко мое шелковое! Оставайся тем, что ты есть. Ты, Майелла, когда-нибудь видела закат на море, в устье Жиронды, напротив Бордо? Там такие мощные краски — расплывающееся золото и кровь; всё бушует и рокочет, одно сквозь другое. И море тоже не остается спокойным: дрожат водная поверхность и воздух; повсюду сияние, пурпур. А после наступает затишье. Ты вдруг видишь со своего холма деревья. Деревья будто выныривают из земли: черные ветви на фоне светлого неба. Они и раньше были здесь, да только ты их не замечала. И пока ты смотришь на причудливый рисунок этих ветвей, на толстые стволы, тоже черные, — небо бледнеет. Становится белым-пустым. Но это только так кажется, в первый момент: на самом деле оно не белое. На нем уже появились голубоватые нежные цвета, полосы и дымка, будто сейчас выдохнутая, и что-то красновато-фиолетовое, уже почти растворившееся в белизне, — я наблюдаю вечер за вечером, как оно надвигается на нас с моря. Под конец ты видишь деревья совершенно отчетливо. Перед тобой — поля и холмы. Тьма, закругленная тьмой и вместе с нами все глубже погружающаяся во тьму. Майелла, так вот и люди всегда приходят ко мне: в этом пурпурном и золотом сиянии. Для них не существует полей и деревьев, трюфелей артишоков горошка. Они не помнят о курах. Помнят только о пурпуре, рокоте, гибели, смерти. При чем же тут твои травы и стручки, Майелла? Я Диува. Мы сейчас на Гаронне, нас изгнали из Лондона и с Британских островов.
— Я хочу сказать тебе, Диува: меня так сильно обидели, что мне стыдно перед самой собой. Обидел и унизил меня Сервадак. Я это чувствую, но не могу объяснить, чем. О, мне надо взять себя в руки…
— У тебя на дворе куры. Что они сейчас делают? Ты ведь не хочешь, чтобы они разбежались и погибли. Ты посадила артишоки…
— И деревья у меня тоже хорошие, и животные хороши, и день хорош. И все вроде бы хорошо, и Сервадак… Нет, — всхлипнула она внезапно и прижалась к Диуве, от неожиданности широко раскрывшей глаза, — он был хорошим. Забери его от меня. Так должно случиться. Я не могу объяснить, почему. Уведи его прочь. Я не хочу ненавидеть. Иначе я потеряю себя, всех вас.
— Но ведь я это и предлагала, Майелла. Что ты видишь сейчас: только пурпур или фиолетовую дымку и деревья?
— Уведи его, Диува. Моего нежного друга. Забери. Мне с ним не справиться. Сделай это ради меня!
Дрозды, которых они часто слушали вдвоем, запели. Голуби вспорхнули с земли. Посланцы змей вошли в дом Сервадака, уже их ждавшего. «Не снимайте!» — взмолился он, когда они ухватились за змеевидный браслет у него на лодыжке. Его отвели на запад, в другое поселение. Он бушевал, как пламя пожара, вырывающееся при сильном ветре из дымовой трубы. По жилам его текло пряное темно-красное медокское вино. Сервадак скачками носился по хижине, тело его расширялось. Майелла была далеко, оставалась далеко.
Мощное кроваво-красное зарево над Бордо, оно дрожит; сгорает-истлевает в этом пламени поверхность воды. Желтеющее небо, блекнущий воздух; огромная, как гигантский затонувший корабль, всплывает из моря ночь. Виноградники, ручьи, человечье пение. И по жилам Сервадака течет вино… Сверкают звезды. Есть тут и каштановые деревья, и покрытые испариной розовые кусты, и магнолии. Есть. Все это есть… Сервадак в своей хижине корчился на соломе. Когда же закончится для него переезд из Лондона? В нем плакалось: далеко-далеко, на Гаронне… что там? Свет — Моих — Очей. Майелла. Она идет по полю, обходит лавровишню… Кудрявая, и карие глаза распахнуты. Не думать об этом. Забыть.
В ОКРЕСТНОСТЯХ ТУЛУЗЫ, в веселом краю молочно-белых магнолий и кустов юкки с гроздями желтых колокольчиков, поселилась Венаска: стройная женщина с золотисто-коричневой кожей и густыми черными волосами. В этот край змей она пришла с юга. Разрез ее глаз, лепка лица были скорее малайскими, нежели европейскими. Многие называли ее Лунной богиней. В мягких по климату и плодородных верховьях Гаронны она вскоре заняла такое же место, какое на севере занимала Диува. Благодаря спокойным уверенным движениям, характерным для ее прохладно-жаркого тела, Венаска незаметно проникала в любую группу поселенцев-змей. Слегка насмешливая улыбка на полных губах… Лицо осенено тихой серьезностью — одухотворенной настолько, что все встречные этому удивлялись, одновременно смущаясь и радуясь; и легко подпадали под влияние незнакомки. В окружении немногочисленной группы мужчин и женщин, которые не желали с ней расставаться, Венаска какое-то время жила возле широкого Южного канала, на берегу Соны[109]. Ее не сразу узнавали, когда видели в летнем желтом костюме поселянки, который она надевала, хотя на земле не трудилась. За нее работали другие: рыбаки снабжали ее омарами, вкусными сардинками, жирными лососями. Поселенцы спорили, кто принесет ей со своего поля сладкие маленькие огурчики, баклажаны. Кто доставлял вино, сам пил его вместе с ней. В желтых широких шароварах расхаживала она по округе, в свободной блузе, украшенной на груди зелеными и черными лентами: шла, обнявшись с мужчиной или женщиной, посмотреть на особо тучное пастбище; или, улыбаясь и предаваясь грезам, прогуливалась со своей болтающей свитой по извилистой дороге меж холмов, поигрывала длинной коралловой серьгой, загорелой рукой махала крестьянке в пестром платке. Уже пройдя мимо какого-нибудь человека, оборачивалась и так смотрела на него темными блестящими глазами, что сердце его замирало. Тот, кто с ней сталкивался, с кем она заговаривала (особенно женщины), чувствовал себя взволнованным, околдованным. Все хотели дотронуться до ее прохладной, крепкой, трепетной руки. Когда же Венаска исчезала из виду, у людей возникало такое ощущение — в горле, в груди, — будто с ними случилось нечто необыкновенное. Они ускоряли шаг, им становилось душно, глаза у них сияли. Хотелось безостановочно говорить, болтать; сердца колотились и не желали успокоиться. Когда-то на севере, среди сосновых лесов и озер Бранденбурга, жила прекрасная Марион Дивуаз, Балладеска, которая привлекала к себе и девушек, и мужчин, сама не зная, как это происходит; она боялась того, что все так стремятся к ней, и, хотя тоже возбуждалась в любовном соитии, все-таки оставалась одинокой. Венаска же никому не дарила ласки, которые не были бы пропитаны подлинным чувством. Часто, когда она стояла, глаза в глаза, напротив чужой женщины, отделенная от нее кустом или изгородью, и протягивала через это препятствие руку, Венаска вдруг бледнела, кусала губы, в смущении отворачивалась. Так она ослабляла воздействие своего дара. От Исландии когда-то плыли по арктическому морю, в окружении судов экспедиционного корпуса, б