— Пусть кто-то и говорит, — горевал Кюлин, — будто нет разницы между человеком и деревом или, допустим, кучей песка. Человек не то же самое, что они; не то, что воздух и камни. Камни разбились, ибо гиганты их растоптали; мне жаль деревьев, тоже ими растоптанных. Но несравненно горше видеть погибших людей! Смотрите: это всё люди. Не просто мускулы, и кости, и кожа. Гиганты о таких вещах не задумываются. Я — прежде — тоже об этом не думал. А ведь все эти люди жили. Теперь их нет.
Вокруг него плакали:
— Мы хотим отсюда уйти. Зачем нам в эту юдоль печали?
— Мы должны спуститься туда. — Крутой Овраг побледнел, на лбу и на щеках у него выступили красные пятна. — Сколько ни смотреть на такое, все будет мало. Это огонь, разложенный специально для нас. Идите за мной. Сгибайте себя, ломайте, оттаивайте. Большого вреда не будет. Оглянитесь: что тянется по небу на северо-запад? Зло торжествует, оно еще будет лютовать там — так же, как лютовало здесь. Для нас это позор. Не будет большого вреда, если мы сломаемся. Все мы. — И снова он всхлипнул, сжал кулаки, сощурил глаза: — Пусть кто-нибудь, кто бы то ни было, уничтожит их. Огонь, уничтожь их, развей по ветру! Преврати в пыль! Пусть от них не останется ничего!
И они брели все дальше по ужасной долине — пока плот, который переправился с восточного берега, не изверг им навстречу толпу обезумевших искалеченных людей. Тогда они сами погрузились на этот плот, поплыли по окутанной дымом реке к другому берегу. Кюлин, пока они плыли, их подстрекал:
— Это вода. Смотрите на нее, все. Плакать вам не о чем. Здесь можно утонуть. Если кого-то уже достаточно поджарили, здесь он сумеет утонуть. Убраться с земли.
Безмерным ужасом было то, что открылось им на плоском восточном берегу. Потрясенный и ненасытный, Кюлин желал видеть сам и показывать своим спутникам все новые детали Катастрофы. Он заставил людей приблизиться к зияющему зубчатому кратеру (ведущему в подземный Лион), откуда недавно вылетела, смеясь, жуткая человекосамка. Кюлин жестоко их провоцировал:
— Здесь тоже можно броситься вниз. Великанша, правда, не сумела испепелить себя, но для нас-то, обычных смертных, жара вполне хватит.
Много дней им не удавалось уговорить Кюлина покинуть долину мертвецов. Кое-кто даже заболел. Суровый Кюлин наблюдал за такими со злобой и удовлетворением. Глаза его вспыхнули, когда ему сообщили, что сколько-то ветеранов сбежало: одни — потому что себя не помнили от отвращения; другие — когда осознали, что более не вынесут этой муки.
— Мы должны пока оставаться здесь; увидим, кто выдержит до конца.
Они хватали его за руки:
— Ты хочешь принести нас в жертву. Но мы к этому не готовы.
— Лучшая участь для нас — сгореть. Подражая гигантам. Мы тогда тоже превратимся в облака и перенесемся в Лондон…
Однажды вечером, когда все бродили, выслеживая собак, мясом которых питались, Кюлин наткнулся на Венаску: та, закутанная и сгорбившаяся, попыталась от него уклониться. Он потянул за край покрывала:
— А, Венаска! Ты-таки мне встретилась! Прекрасно! Прячешься от меня? Подумать только: с нами, на Роне, — Венаска! Я-то о тебе и думать забыл.
— Ходжет Сала, я просто брожу вокруг. Ты ведь мне разрешил к вам присоединиться.
Он крепко держал ее, ухватившись за покрывало:
— Венаска! Не верю своим глазам! Как тебя занесло сюда с Гаронны, с Луары? Ты закуталась в покрывало, щуришься… Да и как тебе в таком месте не щуриться, не зажимать нос?
— Ходжет Сала, не говори ерунды. Отпусти мое покрывало.
— Нет, ты хотя бы в это мгновение должна хорошо видеть и слышать.
— Я всегда всё видела и всё слышала. А пряталась только от тебя. От твоего взгляда. Каким страшным человеком ты стал!
— Она, видите ли, страдает… Венаска страдает. Из-за меня! В этом нет никакой нужды — чтобы из-за меня… И не стыдно тебе? Говори мне лучше любовные слова: твое ремесло и здесь будет процветать. Цветы олеандра, цветы смоковницы из Прованса — не правда ли, они не сравнятся с тем, что мы нашли здесь? Здесь сладко пахнет. Вон там, внизу, недалеко от тебя… сладко воняет вылезшая прямая кишка мужчины или женщины (мне издали не разобрать). И на коричневом родительском животе раскинулись — видишь? — две детские ножки; но сам ребенок отсутствует. Венаска, что скажешь о нем? Не поразительна ли проворность этого малыша: собственные ножки показались ему слишком медлительными, тогда он побежал — но с кем же? с гигантами — без ножек; только туловище… головка… руки… ура-ура-гоп! Теперь они, эти разрозненные части, уже любуются — со стопы гиганта — на море; а может, и на сам Лондон. Какой любознательный и находчивый ребенок! Настоящий гений — жаль только, что так рано умер! Что же ты не перебиваешь меня, Венаска, — радостными возгласами или песней? Твое горло так умело издает трели… Или хотя бы поплачь!
— Почему ты так зол на меня? Зачем меня оскорбляешь?
— Ты для меня всего лишь цветное пятно в ландшафте. Нет, Венаска, ты совершенно права, что ходишь крадучись, что закуталась в покрывало. Ты ведь проклята, разве не ясно? Да, ты. Ты, может, не понимаешь, что значит быть проклятой? Так взгляни на эти раздавленные кишки, на прилипшие к ним детские ножки; а ведь это были люди, это был я. Я.
— Но не я же, не я их растоптала! Послушай, Ходжет Сала. Разве ты не видишь, с кем говоришь?
— Я прекрасно тебя вижу, потому так и говорю. Чтобы я — и не увидел тебя? Да как ты посмела сюда прийти! Здесь могила всякого человеческого достоинства, а ты — триумфальная песнь на этой могиле. Ты тычешь нам в глаза нашим позором, этим позором насыщаешься!
Она придвинулась к нему ближе. Он, под тяжестью ее яростного объятия, упал на колени. Губы у обоих дрожали, глаза сверкали; она пыталась поцеловать его рот.
— Не отвергай мои губы. Разве, Ходжет Сала, последовала бы я за гобой, будь всё так, как ты говоришь?
Он стонал, но уже не противился:
— Тьфу! Обними же меня! Еще! Целуй! Опрокинь на землю. Прижмись ко мне промежностью. Хорошо! Зря ты говоришь, будто я не знаю тебя. Покажи мне до конца, кто я есть.
— Я хочу плакать с тобой. Я не сделала ничего плохого. Не хорони себя, Ходжет Сала!
— Обними, Венаска! В другом я не нуждаюсь.
Он упал перед ней:
— Воркуй, Венаска! Эту грязную землю пришлось мне поцеловать. Пришлось добраться от Гренландии до Лиона, чтобы ты меня разоблачила. Чтобы я увидел весь свой позор. Твое лоно. Наш человеческий позор.
Она потянула его за руки.
Он поднялся, смертельно бледный, процедил сквозь зубы:
— Венаска, пойдем!
Два дня он таскал ее за собой по ужасной долине; видел, как она страдает. Потом почувствовал, что больше не выдержит. Венаска не изменилась: только ввалились глаза, однако лицо оставалось таким же кротким. Кюлин начал описывать круги вокруг дымящейся воронки подземного города, каждый раз подходя все ближе; он, как будто, не сразу осознал, чего хочет. А когда осознал, подвел Венаску к отвратительной трещине, из которой поднимались гнилостные испарения:
— Нюхай вместе со мной, Венаска. Это та ванна, которую мы должны принять, прежде чем отпразднуем свадьбу. Что ты вообще такое?
С болью боролась она за него:
— Я то же, что и ты. — Она вдруг вздрогнула, вскрикнула.
— Не кричи. Говоришь, ты то же, что и я. Докажи!
— Я не сделаю того, что ты задумал.
— Сделаешь, Венаска. Ты ведь то же, что и я. Ты моя жизнь. Не будь ты такой красивой, такой сладкой… Уходи прочь. Или — вниз. Какая разница. Ни один из нас…
— Я не уйду.
— Не возбуждай меня, Венаска! Не дразни. Не используй любовь как издевку. Или, думаешь, мне не в чем каяться? Бесконечно-бесконечно каяться? Я умираю от этой вони. Положи этому конец.
— Сюда меня притащил ты. Ты хочешь столкнуть меня вниз.
— Нет. Ты сама спрыгнешь. Ты сможешь. Сделай это, если у тебя есть глаза.
— Я этого не сделаю. Я останусь с тобой. Теперь — тем более. Умри я, тебя бы замучила совесть.
— Я в тебе не нуждаюсь. Больше со мной не говори. Я узнал тебя, Гадкая. Ты из рода гигантов. Последняя из них. Ты сама — чудовище, отродье Гренландии. Ты живешь во мне омерзительно: как мое беспамятство. Дай же мне ухватить тебя, дорогое Беспамятство! Я — Крутой Обрыв.
Она плакала:
— Какой стыд. Как меня опозорили! Милая земля, прими меня.
В облаках чада, поднимающегося из трещины, порхала Венаска: нежно гладила землю, как умела она одна. Отползла прочь, исчезла на глазах у Ходжет Сала, бушевавшего за ее спиной.
В тот же день исландские ветераны покинули долину Роны. Крутой Обрыв, снедаемый лихорадочным жаром, объяснял другим:
— Венаски нет больше. Я ее распознал. Мы люди. Она же не была человеком. Я распознал ее. Она из рода ящеров и гигантов.
Когда его попутчики начали жаловаться:
— Можете стонать. Так легче выпустить свою боль. Боль! Мы ежедневно потребляем ее ведрами, центнерами. Для нас, людей, хороша только преисподняя. Не будь огня, мы бы превратились в камни. Только преисподняя нас спасает. Боль — наша душа, наше божество.
И, тише:
— Знаете, она бросилась в огонь, а была частью меня. Благословен, кто дарует унижение.
ВЕНАСКА, сладостная, бежала на запад. Она не погибла в дыму и гнилостных испарениях лионского кратера. В страхе влеклась она по дорогам, одна. Много плакала. Дарила счастье тем испуганным существам, которые попадались ей по пути, к кому она протягивала кофейного цвета руки. Куда она направлялась? Куда хотела попасть? Она из рода гренландских чудищ, сказал Крутой Обрыв. К ним она и хотела — в Гренландию. Но потом, на западе, она оказалась среди отчаявшихся, часто доходящих до каннибализма голодных человеческих толп, бежавших из Орлеана и Парижа. Беженцы рассказывали о гигантах, которые собрались в Корнуолле. К гигантам: этого хотела она. Неосознанное глубокое желание овладело ею, окутало ее: она жаждала увидеть гигантов. Именно их поносил Ходжет Сала, но они были одной с нею крови. Как внезапно она это осознала! Венаска перестала понимать жалобы и вопли толп, их хриплые проклятия в адрес распоясавшихся гигантов. Ее собственное отчаянье рассеялось, как ночь перед утренней зарей. О чем там охают и кричат люди? Кто из них знает гигантов, далеких? Гиганты обосновались в Корнуолле — их деяния отвратительны, тела ужасны. Но люди их не понимают. Лишь она одна может прочувствовать их до конца (и в деяниях, и в телах): они — ее кровь, ее братья.