[40]. Когда приблизился к Берлину и начал снижаться над старым Бернау[41], увидел человеческие массы, которые дожидались его в осенних аллеях, между плантациями и древесными питомниками. Повсюду были расставлены мегафоны. Приземлившись возле своего дома, он, приветствуемый ревом толпы, без единого слова дошел до двери, захлопнул ее за собой. Этот человек, чья коричневая форма сохранила едкий запах отравляющих газов и пожарищ, позвал обеих дочерей и сперва долго невозмутимо рассматривал их — девушки плакали, гладили руки лицо оцепеневшего отца, — а потом потребовал, чтобы они лишили себя жизни. Оцепененье его периодически прерывалось всхлипами стонами.
— Так вы не хотите себя убить? Не хотите? — Монотонно, снова и снова повторял он этот вопрос. Он говорил на обычной здесь смеси английского и немецкого; иногда бормотал на непонятном жаргоне: на русском, каким пользовались люди, оказавшиеся между линиями огня. Дочери бросились перед ним на колени, беспомощно плакали. Две старые служанки подняли их; сам он на них не смотрел. Стоял прямо, в надвинутом на лоб летном шлеме, и продолжал настаивать:
— Вы должны убить себя.
— Но почему? Почему? Что мы такого сделали?
Он что-то пробормотал по-русски. Потом, задрожав, надвинул шлем так, чтобы совсем затенить лицо:
— Вы… ничего не сделали. Что может сделать один человек. Или двое. Я тоже ничего не могу. Мы ничего такого не сделали. Но все должны погибнуть.
Он начал размахивать стальным ремнем, который снял с себя, ударял им по полу, будто хлестал кого-то. Журдан, младшая, принесла ему вина. Он подержал бокал в левой руке, рассматривая, после чего выплеснул содержимое прямо на грудь белокурой худенькой девушки. Она хотела, в гневе и страхе, перехватить его руку. Но старшая ее удержала.
— Я не буду пить твой яд, женщина. — Марке поставил бокал на стол; хлестнув ремнем, смахнул его на пол. — Не хочу дышать с вами одним воздухом. Вам незачем было приходить ко мне, если вы не слушаете, что я говорю. Здесь мой воздух. А вы убирайтесь. Все. Убейте себя.
На улицах надрывались мегафоны. Марке, подойдя к окну, крикнул:
— Чего вы ждете? Убирайтесь! Убирайтесь же, говорю я вам.
Он не принадлежал к правящему слою; Лойхтмар, уже убитый в Гамбурге, его никогда не видел. Люди внизу, испуганные, начали расходиться; они не понимали, чего он хочет.
Журдан осталась на ночь у постели Марке, который почти не спал. Думала о том, что он отравлен ядом войны. Когда она, повернувшись, взглянула на отца, ужас перекинулся от него к ней. Сколько-то времени она еще сидела, потом больше не могла противиться. Что-то заставило ее поднять голову, опереться руками о стул, вжать ступни в пол, встать, идти. На мужчину в постели она больше не смотрела. Направилась к двери. Взяла отцовский тонкий стальной ремень, привязала его к перекладине вешалки, залезла на стул и сунула голову в петлю, в то же мгновенье радостно оттолкнув стул от себя. Голову нужно было сунуть в петлю. Девушка ощутила, когда ударила ногой по шаткому стулу, как по всему ее телу коленям рукам заструилось блаженство. Это страшное блаженство бежало вверх, к добровольно подставленной шее, продевшей себя в прохладную, прыгнувшую ей навстречу петлю.
Марке, проснувшись от звука падающего стула, увидел повесившуюся дочь. Он хотел броситься к ней спасти ее, но ноги не слушались. Руки, вцепившиеся в край кровати, тоже не слушались, пальцы свело судорогой. Он повернул голову в сторону висящей. Прислушивался. Далеко не сразу сумел сглотнуть, шумно втянуть в рот и ноздри воздух, захрипеть, издать стон.
Его громкие, дикие, все более дикие стоны — он так и сидел, прикованный к краю кровати, голова оцепенело наставлена на повесившуюся — привлекли внимание другой дочери, спавшей в соседней комнате. Прибежав, та сперва не поняла, почему отец задыхается и лепечет. Проследила за его взглядом. Пошатнувшись, набрав в легкие воздуха, на подкашивающихся ногах поплелась к двери. Сняв сестру, вместе с ней свалилась со стула — свалилась на нее. Марке в ночной сорочке сидел на краю кровати. Босые ступни подрагивали на ковре. С плачем бросилась к нему дочь — Журдан уже лежала бездвижно, — обняла. И пока слезы бежали по ее исказившемуся лицу, она смотрела вверх, на лицо отца. Оно конвульсивно вздрагивало. Ноги и руки, спина Марке повторяли предсмертные судороги Журдан. Ноги снова и снова напрягались, хотели согнуть колени, двинуть стопой. Марке тужился сильнее, сильнее…
Наконец ему удалось справиться с дрожанием мускулов. Его вновь окаменевшее требовательное лицо уставилось на Янину. Та разжала объятия. Этот человек внушал ей отвращение, ужас. Она подошла к сестре, сняла у нее с шеи ремень; стоя на коленях над сестрой, но не глядя на нее, держала его в зажатом кулаке, как плеть, собираясь ударить отца. И вот она уже встает, сжимая в руке ремень, — чтобы этого онемевшего человека, кусающего губы, дышащего так, что слышно через всю комнату… опрокинуть на кровать, бить, пока хватит сил. Бить это чудовище, заставившее совсем юную ласковую девушку повеситься… Но тут она почувствовала на себе его взгляд. Отец все еще сидел на кровати. Его лицо менялось так: то дрожащее-расплывающееся, то окаменевшее и неумолимо требовательное, то подернутое болью. Руки он поднял к своей обнаженной шее, ногтями впился в кожу. Отчаянье поглотило его, скрутило, не оставив живого места. Минуту Янина стояла перед ним на коленях. Прислушивалась, смотрела. Дотронулась до рук. Его взгляд стал еще настойчивее. Гонимая этим взглядом, напрягшаяся, она оказалась перед сестрой, которая все еще лежала на ковре, обратив лицо с открытым ртом кверху и подтянув колени к животу. Ремень выпал из белой руки Янины: она разжала руки, как покойница. Кто там сидит за ее спиной на кровати. Вот стул. Она его пододвинула. Тонкий ремень. Перекладина. Лицо замкнулось в себе. Стул с грохотом упал… Лишь много часов спустя, в ярком предполуденном свете, ее наконец уложили рядом с Журдан: подбородок возле нежной груди сестры, ноги в коленях согнуты. Над умершими причитали обе старухи. Марке все еще сидел на кровати. Тихо стонал, не отвечал на вопросы, которые задавали ему посторонние люди. Около полудня оделся. Стальным ремнем до крови расцарапал свою волосатую грудь. Поверх кровоточащих ран затянул ремень, а сверху надел рубашку. Жуткий, он долго стоял в комнате, не произнося ни слова, прижав кулак к груди.
В то время на больших площадях, на улицах часто показывали ландшафты или другие сцены, составленные из разноцветных клубов дыма. Образцом для такого рода зрелищ послужили зеркальные фата-морганы пустынь. Ученые открыли их тайну; теперь искусственные облака использовались как носители изображений — реальных картин, транслируемых с помощью системы призм и зеркал. Телевидение мгновенно переносило на любые расстояния картины, которые в ярко освещенном дыму казались живыми. В тот вечер гудели мегафоны. Цветной дым клубился на площадях, в фабричных цехах, в цирке. Появился Марке. Его лицо, многим знакомое, — но волосы поседели, торчат клочьями над ушами лбом; щеки и подбородок заросли серой щетиной. Уничтоженное лицо: то будто окаменевшее, то подергивающееся, то теряющее очертания из-за мелкой дрожи… Марке стоял на своем балконе. Он долго не говорил ни слова, только иногда подносил к груди кулак. Многие люди — не выдержав его агрессивных жестов (руки словно били кого-то, проклинали) и проникнутого ненавистью, жгучего взгляда, — разошлись. Наконец рот Марке открылся. Из мегафона — рокот громыхание шум:
— Я еще жив. Мои дочери убили себя. Они поступили хорошо. Умрите и вы.
Он крикнул:
— Вот я каков! — И ударил себя кулаком в грудь, сбросил куртку, рубаху. Стальной ремень схватил обеими руками, хлестнул им по обнаженной косматой груди, даже не скривив лица, и тут же забыл об этом выплеске твердой стали, ее переливчатой вибрации. — Я такой!
Люди под окном, обслуживающие дымовой аппарат, были наполовину одурманены. Балкон, фасад дома, фигура Марке то и дело исчезали в клубах плотного дыма. Толпа со страхом вскрикивала; но Марке каждый раз появлялся снова. Люди видели, как он выломал из балконной решетки железный прут и сперва ткнул им в свою шею, а затем — в глаза. Два удара в черепную коробку— справа слева. Тысяча вскинувшихся рук над толпой. Из мегафона — клекот рев хрип.
Ослепший Марке продолжал жить. Возвращались все новые посланцы. Привозили с собой картины Уральской войны.
В ПРЕДЕЛАХ этого городского ландшафта распространялись мрачные настроения, пресыщенность жизнью, тяга к смерти. Большинство фабрик не работало. Поддерживались лишь самые необходимые связи с соседними городами. Как загнанные собаки с высунутым языком, вытянувшие перед собой лапы, — так же отлеживались владельцы крупных фабрик, не желая шевельнуть даже пальцем. Нельзя было воспрепятствовать тому, что массы жаждали только одного: видеть Марке, его грозное стояние, картину его ослепления. Он ничего им не говорил. Проводил рукой с зажатым в ней ремнем по воздуху, требовал монотонно и глухо: «Убейте себя». В те недели здесь в Берлине, как и в других западных городах, беспричинно повесились многие здоровые мужчины и женщины.
Однажды, когда еще бушевала эпидемия добровольных смертей, Марке сидел в своей комнате. Среди окружавшей его тягостной тьмы он, как всегда, держал голову повернутой к двери, возле которой стояла та вешалка.
Вдруг он почувствовал: кто-то дотрагивается до его коленей и бедер. Он пощупал, руки ни за что не ухватились. Он их убрал. И опять кто-то дотронулся до его коленей и бедер. Щупал медленно-медленно его грудь, продвигаясь вверх, — очень мягко. Марке блаженствовал, не сопротивлялся. Страха он не испытывал.
Эго была мертвая Журдан, худенькая младшая дочь. Она погладила его пустые глазницы. С ней пришел запах сирени. Обняв Марке обеими руками за шею, она присела на край кровати, рядом с ним. Он почувствовал ее прохладную щеку.