Горы моря и гиганты — страница 40 из 156


МЕРТВЫХ на следующий день публично похоронили. Консул участвовал в торжественном шествии. Он разъяснил, что не хочет никому мстить, не хочет распространять страх. По вечерам земля тряслась, как в начале консульства Марке: это взлетали на воздух многочисленные, только теперь обнаруженные фабрики и лаборатории, в том числе и принадлежащие Мардуку.

Сам он собрал вокруг себя множество мужчин и женщин, которые были ему преданы, носили оружие, производили и усовершенствовали военные аппараты. Консула, как всякого тирана, окружали — помимо этих людей — сотни шпиков и охранников.

В годы его правления число жителей подвластной ему территории уменьшилось на миллионы. Приток же мигрантов вообще прекратился. За короткий промежуток времени Мардук взорвал не только лаборатории и мастерские, но и целый ряд предприятий, которые считал ненужными. То есть он посягнул на собственность сильнейших правящих групп, разорил их. Планомерное уничтожение этих предприятий, которые не просто обеспечивали берлинцам комфорт и приятность жизни, но также участвовали в обмене с другими градшафтами, привело к выпадению Бранденбурга из всеобщей системы промышленных связей и, соответственно, — к дальнейшему оголению его территории. Фабрики Меки Мардук удержал в своих руках, но принудительно отправлял горожан в дикие места: в леса и на поля. Первые настоящие мятежи разразились, когда он, не посоветовавшись с сенатом, взорвал и сколько-то продовольственных складов. Он уничтожил эти сложные сооружения — не стал ждать, пока они сами придут в упадок, — потому что таким наглядным уничтожением хотел продемонстрировать свою волю к бескомпромиссному отказу от них. Сенат, хотя большинство в нем теперь составляли верные приверженцы консула (многие фрондирующие, потеряв веру в себя или устав от борьбы, эмигрировали в соседние или более отдаленные государства), выступил против Мардука. В то время из всех районов градшафта к зданию ратуши стекались горожане с апатичными лицами, неуверенными тонкими руками и ногами, тучными телами — но также и более крепкие земледельцы. По улицам бродили толпы детей. Людей обуял ужас. Им предстояло погибнуть: всякий, кто не владел землей и скотом, был обречен на голодную смерть. Добравшись до укрепленной, как крепость, берлинской штаб-квартиры, толпа стала выкликать Мардука, который не появлялся; раздавались требования отстранить консула от власти. Люди рассредоточились, чтобы охранять eще невредимые фабрики Меки и другие предприятия, чтобы организовать наблюдение за ними. Мардук несколько недель терпел такое положение вещей. Когда же сенат отказался успокоить недовольных, консул объявил, что сам будет защищать эти предприятия. Дескать, в праве выехать за границу он никому не отказывает. На возбужденные толпы предупреждение Мардука не подействовало. Но тут на помощь к консулу подоспели многочисленные сельские жители. После того, как часть мятежников была оттеснена от складов и фабрик, а другую часть — на территории этих предприятий — ликвидировали охранники Мардука, мятеж довольно быстро угас. Новый поток мигрантов выплеснулся из еще более обезлюдевшего градшафта.


СВЕТЛОВОЛОСАЯ Марион Дивуаз во время ссоры консула Мардука с сенаторами стояла в оконной нише, ее серо-зеленые глаза блуждали но залу. Многие девушки и юноши увивались за ней. Она думала, глядя снизу вверх на Мардука: кто это; хоть бы он меня расшевелил, взволновал… Когда потом началась ужасная суматоха, она потеряла сознание; позже ее, в полном смятении чувств, доставили домой.

Марион Дивуаз, пышнотелая полногрудая блондинка, с тех пор все пыталась попасть к Мардуку. Но она, как и многие другие, напрасно добивалась доступа к консулу. Тот жил уединенно — то в городской штаб-квартире, то в своем небогатом загородном доме; никто не сказал бы наверняка, когда он появится там или тут, сопровождаемый вооруженной до зубов охраной. Марион уже не была той гордячкой, что прежде привлекала мужчин и женщин своими тайными прелестями и сама вращалась среди них — серьезная и всепонимающая, дружелюбная, а после опять отчужденная. Ужасная суматоха, последовавшая за парламентской речью Блу Зиттарда — на следующий день после устроенного Мардуком государственного переворота, — запала ей в душу. Она, испуганная, хотела освободиться от этих впечатлений. Прежде она не отдавалась всерьез ни мужчинам, ни женщинам. Она всегда отвечала на их уловки и объяснения в любви со свойственными ей добродушием и душевной мягкостью, но… как-то поверхностно. «Какие же вы все странные», — вот что Марион втайне думала, когда встречалась с друзьями; часто она сидела дома одна, в спальне, и смеялась — смеялась над людьми. Порой кто-то, воспламенившись любовным чувством, и ее завлекал довольно далеко. Но когда молодые люди хватали Марион за красивые руки, за шею, за пальцы, в ней поднималась волна отвращения. Она чувствовала себя безмерно оскорбленной; и с ненавистью, с желанием унизить другого нападала на человека, болезненно пораженного страстью, из-за чего он вскоре от нее отворачивался. Она его называла скотом. Рассказывали, что она использует прежних любовников, чтобы нанести глубокое, рафинированное оскорбление очередному мужчине, посмевшему подойти к ней слишком близко: его нагишом выкидывают из постели, из собственного дома, на улицу.

Как Мардук имел охранников, которых все боялись, так же и ее окружала толпа мужчин и женщин, готовых оказать своей строгой госпоже любую услугу. Из них она и выбирала себе теперь — к недоверчивому изумлению других, узнававших об этом по слухам, — друзей-возлюбленных. Балладеска принуждала себя к этому, преодолевая стыд. Она хотела близости с мужчиной. Но для нее все кончалось ужасно мучительными сценами, когда она сидела рядом с ошалевшим от счастья существом, которое бросалось перед ней на колени, целовало ей пальцы ног, а потом никак не могло оторваться от ее шеи, ее рук, ее грудей… Саму же Марион бросало то в жар, то в холод, она дрожала всем телом. Это существо на нее запрыгивало, точно жук, пыталось смешать свою слюну с ее слюной; она, ощущая озноб, отворачивала окаменевшее лицо. Боролась с собой, желала претерпеть это до конца, пусть даже ей предстоит сломаться. Но… отшатывалась, а потом пробовала повторить то же с другими.


И однажды она оказалась наедине с мужчиной, которого прежде никогда не видела и который даже не был ей симпатичен: с цветным, пригнавшим в город стадо коров. В то мгновенье, когда Балладеска его увидела, в ней проснулось желание. Настолько сильное, что на сей раз она не пыталась уклониться. Без наркоза; она определенно хотела, чтобы все произошло именно с этим парнем. Через полчаса он сидел с ней рядом и пил вино. Она не притрагивалась к бокалу; вдруг, со страхом, обхватила круглую, заросшую звериной шерстью голову. Парень понял. И подумал, что сейчас изнасилует эту сучку; не сняв спецовки, осторожно отнес ее на постель. Тут она прижала к лицу подушку, взмолилась о пощаде. Плачущая оглушенная неистовствующая — из-за презрения к себе, — отдалась она поруганию. А потом стояла, прислонившись головой к шкафу, умоляюще всхлипывала: «Ну, теперь довольно? Теперь хорошо?» Не глядя на мулата, протянула ему дрожащую изящную руку — холодную как лед, с парализованной до запястья кистью. Странно: когда она почувствовала чужие горячие пальцы и ужасные испарения, исходящие от этого кобеля, который стоял перед ней, раздуваясь от самодовольства, что-то побудило ее открыть глаза, окинуть мулата взглядом (он тем временем сладко, лакейски-подленько ухмыльнулся), спокойно приблизиться на два шага и прижаться светловолосой головой к его груди. Прямо ко всем этим ужасающим ароматам. «Теперь убирайся», — прошипела она, когда он отважился погладить ее плечо. И вздрогнула. Его уже не было рядом; теперь она это сделала, теперь это позади. Марион выдохнула, отмахнула от себя воздух. И, подумав снова об этом животном, с тихим стоном соскользнула-упала на пол, смеялась-шептала-ругалась, словно обезумевшая, прижавшись лицом к паркету, — как тогда, в зале ратуши.

В ее руках и ногах, в ослабевшем позвоночнике осталось чудовищное возбуждение, которое не давало ей спать, которое сказалось и на голосе: звучало в нем высоким обиженным тоном. Теперь она отваживалась говорить о себе с другими женщинами; к мужчинам же — молодым и тем, что постарше, ко всем, которые вертелись возле нее — отныне присматривалась внимательнее. Она испытывала мужчин, испытывала себя на мужчинах. Они садились с ней рядом и — счастливые, в лихорадочном восторге — обнимали ее за белую, порозовевшую от стыда шею. Но в ней не было никакого отклика; она их гладила, но все больше и больше пугалась самой себя. В конце концов Марион с плачем роняла голову на подушку: дескать, пусть они не мучают ее больше, пусть будут так добры… Только по отношению к мулату у нее часто возникало горькое, жутковатое, чуть ли не детское желание. Этого человека она не пропускала мимо, когда он показывался вблизи ее дома. Ее что-то притягивало к нему, что-то в нем внушало ей доверие, и он каждый раз должен был к ней заходить. Ужасно, что однажды она принимала его в своей красивой простой комнате, сама угощала печеньями и ликером (чего раньше никогда не делала) — этого цветного, в желтой куртке погонщика скота, — а он сидел, развалившись, перед покорной ему женщиной… и вдруг выплеснул ей в лицо недопитый ликер из рюмки, одновременно рванув Марион к себе. Она вскрикнула от страха. Боролась с ним, как одержимая, искусала ему все руки — а потом, с грохотом упав на пол, лежала там, тихо скуля. Он оставил ее на полу, задыхающуюся от ярости, сам же продолжал пить одну рюмку за другой, набивал рот печеньем. Этого-то негодяя она потом звала к себе еще несколько раз, не понимая, почему ее так тянет к нему; он обращался с ней как с вещью, она все терпела.


Она привязалась к одному молодому мужчине, почти мальчику, которого называла Дезиром, и часто расслаблялась при нем, искала у него утешения, с отсутствующим видом выпрашивала что-то, была к нему добра. В то время ей часто снилась вода, по которой она плывет. Дезир был белым лебедем, который плыл впереди: она лежала в лодке, он же тянул эту лодку, увлекая ее все дальше, далеко-далеко.