ти. Если бы он подумал об этом раньше, хотя бы за несколько месяцев… Эти трое из мастерской, прячущиеся по темным закоулкам, и даже Шеф с его раздутым, как бочка, телом кажутся теперь игрушечными человечками, они уже не страшны, они его не волнуют, как будто их вовсе и не было.
Он отходит от окна, оставив в шторах совсем небольшую щелочку.
Через нее в комнату просачивается предутренний свет, такой слабый, что очертания предметов лишь угадываются в темноте. Предметы все вырастают и округляются, вбирая в себя выступы и острые углы. Стол посредине комнаты добродушно выгибает спину…
Его притягивает к себе тахта.
И откуда-то из глубины многослойной, но все же легкопроницаемой темноты доносится вдруг шушуканье. Это они, те трое, вечно они шушукаются.
Их шепот вспыхивает, искрясь, как электрический разряд, и тут же гаснет. И снова вспыхивает.
В любом положении — на корточках, на коленях и даже стоя — они кажутся одним клубком, головы их всегда сдвинуты, руки совершают какие-то непонятные и загадочные движения.
Они поджидают его в темных переулках, терпеливо стоя в грязи. Бить его уже не пытаются — пугают, не отрывая примерзших к телу рук. Выстраиваются сплошной стеной и молчаливо ждут. Шаги их никогда не раздаются у него за спиной, каким-то образом троице всегда удается опередить его.
А он, завидя их сомкнутый строй, панически бежит. Пытается улизнуть в подворотню или, перемахнув через кювет, улепетывает по противоположной стороне улицы. Они уже разведали все его лазейки и обходные пути, и, как бы он ни старался скрыться, троица снова и снова вырастает перед ним. В коротком проулке перед самым домом можно наконец перейти на шаг, отдышаться немного — подсказывает ему разум, однако ноги не слушаются подсказки и продолжают бежать огромными скачками, под ботинками чавкает грязь, они то и дело попадают в выбоины мостовой…
Дурацкий розыгрыш. Испытание. Нужно выстоять. Или, может, пойти на сближение: «Ладно, парни, замнем. Я на вас не в обиде. Что я, шуток не понимаю?» — как-нибудь так. Уверенности в себе — вот чего ему не хватает.
Нужно что-то придумать. И скорее. Как можно скорее. Обрести уверенность и оптимизм. Какой-то внутренний свет, который излучался бы и на окружающих. И надежно его защищал.
Мать вот уже четвертый день возвращается домой одна.
Строгая, бледная, в черно-белом полутрауре, с которым почему-то упрямо не хочет расстаться. Походка ее сделалась еще тяжелей и решительней.
В последнее время Мать заметно изменилась и меняется изо дня в день. Похоже, она успокоилась.
Она больше не просыпается по ночам и не стонет во сне, пугая Подростка.
Сегодня Мать снова одна. Он слышит, как она порывистыми шагами ходит по тесной прихожей, и мысленно представляет все ее движения. От двери Мать направляется к вешалке, оттуда — к зеркалу и, замыкая воображенный Подростком треугольник, возвращается снова к двери. Слышно, как в замке поворачивается ключ.
Стало быть, нынче вечером Мать никого не ждет. Опять она никого не ждет.
Но вот тяжелые шаги Матери удаляются в сторону ванной. Наверное, только там ее по-военному четкие движения округляются: сложив ладони мягкой лодочкой и склонившись над краном, она замирает, как прежде, в томительном ожидании.
Подросток сжимает горящие веки, чувствуя, как в душе разливается беспокойная, жадная, ноющая тоска — по прежней, почти уже забытой и вот на глазах оживающей, женственной, слабой, нуждающейся в поддержке Матери.
Январь в этом году выдался ослепительно яркий. Закат с трудом прорывается сквозь хрустальную стылую белизну, выстилая землю мягкими голубыми тенями, а небо — красноватой мглой.
Предательские туманы рассеялись, и ему, как, впрочем, и тем троим, больше не спрятаться за их пеленой. Опасность может подстерегать Подростка только в промерзших подворотнях да за углами домов. Но он осмотрителен: резкие выступы и изломы застроенных вкось и вкривь переулков обходит по мостовой.
День уже подрастает, вытягивается, упираясь руками в утро, ногами — в вечер, и пытается пошире раздвинуть их. Семь-восемь дневных часов кажутся стеклянным мостиком — чистым и незапятнанным. В колючем, бодрящем морозном воздухе он плавной дугой переброшен от рассветного одиночества к теплому, уютному вечеру.
Мать сбросила строгие уличные туфли и бесшумно ступает теперь в мягких войлочных тапочках.
Подросток поспешно поправляет на столе невзрачную книжицу — подтверждение его первой за долгое время победы. Он задумывается и передвигает книжицу на край стола: так она будет заметней, сразу бросится в глаза вошедшему. Но снова передумывает и кладет ее на середину: пусть она здесь не обращает на себя внимания, зато — в центре, на почетном месте.
Он замирает в возбужденном ожидании.
Ручка двери медленно опускается, и в комнату нерешительно входит Мать.
На удивленном лице Подростка вспыхивает улыбка.
Он видит на Матери кремовый халатик, легкий, как у девчонок, расширяющийся книзу, с веселыми оборками на вороте и рукавах. Но в тусклом взгляде зеленоватых глаз все же кроется грустная неуверенность, а румянец, оставленный на щеках холодной водой и жестким полотенцем, кажется почему-то ненастоящим, намалеванным небрежной кистью. Подросток перешагивает через поблекший вдруг орнамент ковра и наклоняется к еще мокрому лицу Матери. Та стыдливо утыкается в плечо сына, точно желая убедить его, что он не грезит, что это действительно она.
Смущенно отступив, Подросток берет со стола книжицу и молча протягивает Матери.
В немигающем взгляде зеленоватых глаз загорается изумленное невинное детское любопытство. Мать углубляется в книжицу: это официальный документ, рубрики которого заполнены названиями предметов, оценками, подписями.
— О-о, — протяжно восклицает она. И потом, после долгой паузы, говорит виноватым дрожащим голосом: — А я-то забыла, что ты сегодня… что у вас теперь… Вернее, я помнила, только выскочило из головы. Память худая стала.
Боже мой. Выскочило. Из этой сегодня такой изящной, задумчиво склоненной набок, такой милой и симпатичной головки выскочило. Память у нее худая.
Подросток застыл на месте, серьезный, с обиженно вздернутым подбородком.
— Работы сегодня было невпроворот… Но тем более приятен этот сюрприз… — робко поднимает она глаза на сына.
— Конечно, — смиренно кивает он.
— В лаборатории… столько всего, голова идет кругом…
— Да уж догадываюсь.
Мать ищет еще какие-то слова, борется с ними, непокорными и предательскими. Он не вмешивается.
Только смотрит на кающееся, испуганное лицо Матери с высоты своих ста семидесяти пяти сантиметров.
— Сынок… Петер… — жалко бормочет она.
— Да, Мама, — говорит он чуть свысока, но ласково.
Если свысока, то можно и ласково. Даже нужно. Рекомендуется.
— Я так расстроена.
— Пустяки. Нашла из-за чего расстраиваться, — отмахивается он великодушно.
— А результаты отличные… просто великолепные… — все еще пытается задобрить его Мать.
Ну да. Отличные.
Подросток небрежно пожимает плечами, так, будто он их бесплатно получил, эти и в самом деле отличные и заслуженные оценки. Или выиграл по лотерейному билету, который случайно купил за гроши и на время забыл о его существовании.
— Поздравляю, сынок. От души. Я так рада за тебя.
Он с тем же великодушием кивает, благосклонно улыбается и быстрым движением даже касается волос Матери, которые уложены сплошной темной волной, протянувшейся от правого виска через затылок к заколке над левым ухом. Качающейся походкой он подходит к письменному столу, чтобы выбрать ручку. Останавливается и с важным видом — точь-в-точь как Шеф — демонстративно задумывается. Наконец, так же раскачивая жердеобразное, почти двухметровое тело, Подросток неторопливо подходит к Матери и, склонившись в почтительной позе хорошо выученного лакея, протягивает ей необходимую для росписи ручку.
Поначалу эта игра ее забавляет, она уже готова рассмеяться, но Подросток замер, будто окаменевший. Улыбка на его губах — пронзительная, ледяная.
Мать покорно склоняется над табелем, чтобы поставить свое имя. Буквы — обычно четкие, как рисованные — получаются заостренными и выпрыгивают из строки. Раскаяние и замешательство размягчают Мать, такую жесткую и решительную в последние месяцы. Движения ее делаются неуверенными — выходит, достаточно мелкого испуга, только и всего-то.
Она еще долго держит табель в руках, явно не зная, что с ним делать, пока наконец Подросток, сжалившись, не отнимает у нее книжицу.
Пальцы ее, выпустив табель, безвольно сжимаются, и сын с удивлением замечает, что они не только беспомощны, но и странно обнажены: гладкое золотое кольцо, которое Мать носит не снимая, снова осиротело. Перстенек куда-то исчез.
Подростку слышатся одинокие гулкие шаги возвращающейся с работы Матери — и он вдруг оттаивает. Он о чем-то догадывается.
Горестно обнаженные пальцы Матери изрисовали всю скатерть загадочными причудливыми знаками.
— Ты заслуживаешь праздничного ужина, — говорит она после долгого молчания. — И надо же, как раз сегодня я к нему не готова. Впервые с незапамятных времен не зашла после работы в магазин…
— Ну что ты, Мама, — горячо прерывает ее Подросток. В голосе его мальчишеские слезы борются с таким же мальчишеским самолюбием. — Ничего страшного. Подумаешь, важность какая.
Но Мать встает, теребя пуговицы халатика.
— Накину что-нибудь, — говорит она с деланной непринужденностью. — На углу магазин самообслуживания еще открыт.
— Еще чего! — кричит Подросток. — Не выдумывай. Я и так рад, что наконец… вижу тебя в цвете… что у нас как будто бы все налаживается, понимаешь? Не ходи никуда, я прошу тебя.
— Ну хоть чего-нибудь, — смущенно улыбается Мать, — хоть чего-нибудь вкусненького…
— Знаешь что! — задорно восклицает он. — Сварим картошку в мундире, и с маслом!
Мать нерешительно оглядывается в сторону кухни, но Подросток не дает ей двинуться с места.