Горы слагаются из песчинок — страница 13 из 29

Мать зажгла свет, подошла к окну и резким движением опустила жалюзи. Без единого слова. При электрическом свете ее крашеный черный халат отливал зеленоватым оттенком — плесенным, серовато-зеленым.

«Как перья у больной вороны, — заметил Подросток. — До чего отвратителен этот халат. И все черное вообще».

К черному цвету у него теперь отвращение на всю жизнь. Разве можно объяснить что-нибудь человеку, только и думающему о своей скорби? Уж лучше молчать. Но через Минуту, все еще стоя напротив Матери и помогая ей украшать елку, Подросток вдруг сказал себе: «Боже мой, ну и дрянь же я стал!»

— Мам, ты об этом лучше не думай, — тихо сказал он. — Я так сожалею, поверь…

— Чему я должна поверить? Чему? — не выдержала, взорвалась Мать. — Что ты сожалеешь обо всем? Охотно верю. Можешь не объяснять и не плакаться мне в жилетку. Он сожалеет! Поделом! Сожалей теперь!

— Ну, если ты так поняла… — начал, бледнея, Подросток, но осекся под испепеляющим взглядом Матери.

— А как ты прикажешь? Тут хочешь не хочешь поймешь — стоит только взглянуть на них. Кошмар!

— Это точно, — кивнул Подросток. — Кошмар.

Упрямое жесткое лицо Матери исказилось:

— Но почему? Что ты сделал? Как вел себя с ними? — жалобно восклицала она. — Только не говори, что не знаешь. Должна быть какая-то причина!

— Есть причина, — сказал Подросток. — И не одна. Мой отец был судья. В мастерскую я попал из гимназии, вылетев оттуда как пробка, это так, не будем скрывать. Вот и представь: сын высокопоставленного лица, севший в калошу. Как могут к нему относиться?

— Ты с ума сошел!

Подросток улыбнулся:

— Скажешь, это не повод? Так послушай: моей работой Шеф обычно доволен, работой других недоволен, со мной он на «вы», с другими учениками на «ты». И еще тысяча всяких мелочей. А, что говорить!

Мать бессильно оперлась на спинку стула.

— Ты никогда об этом не рассказывал, — подавленно проговорила она. — И что… тебя обижают?

— Если ты имеешь в виду… телесные истязания, — с легкой иронией сказал Подросток, — то можешь не волноваться. В этом смысле меня никто не обижает. Да и вряд ли они посмеют когда-нибудь. Это слишком опасно как раз из-за моего происхождения или, лучше сказать, из-за мнимого социального положения.

— Таким наглым тоном ты никогда еще со мной не разговаривал, — оскорбилась Мать. — Надеюсь, ты понимаешь это? Я очень надеюсь.

— Понимаю, — потупился Подросток. — Я не хотел.

— Вот и хорошо, — сказала она. — Значит, они тебя презирают, и только. Что ж… этим они многого не добьются.

— Нет, конечно, — согласился Подросток. — Только и могут, что подкарауливать, выслеживать, преграждать дорогу да бойкотировать. Сама видела.

Мать снова омрачилась:

— Дело дрянь.

— Не нужно преувеличивать. Рано или поздно они успокоятся. Смирятся с моим присутствием. Привыкнут.

— Пожалуй, мне надо сходить к директору. Поговорить с ним. Куда же это годится… ведь работаешь ты нормально. Нет, так продолжаться не может!

— Нет, нет, — испугался Подросток, — не вздумай этого делать, Мама. Ты только испортишь все. Директор во всем полагается на Шефа, а с ним у меня никаких проблем. И вообще, директор нас не очень-то и замечает, кто мы для него такие? Никто.

— Но все-таки… — колебалась Мать, — что-то мы можем предпринять?

— Положись на меня. Это ведь просто… испытание. Хотят посмотреть, как я себя поведу… выдержу ли… Придет время, и примут меня в свою компанию. А пока… не нужно обращать внимания. Пустяки. Это все не страшно.

Но успокоить Мать было нелегко. Она украдкой следила за каждым движением сына и все пыталась перехватить его взгляд, который тот осторожно отводил в сторону.

Наконец пришел дядя Дюрка — веселый, исполненный спокойной уверенности, — и все встало на свои места. Рассказ Матери, в котором звучали трагические нотки, он слушал, покачивая головой и снисходительно улыбаясь.

— Мальчишеская выходка, — сказал дядя Дюрка, — только и всего.

«Хорошо бы, если бы он оказался прав», — без особой надежды подумал Подросток.

Мать слова дяди Дюрки не успокоили, и он добавил еще:

— Глупая выходка, ничего не скажешь. Просто идиотская. Но рано или поздно им это наскучит. А Петер ведет себя молодцом.

И тема была исчерпана.

Мать в этот вечер получила в подарок перстенек — скромный, но очень милый, с белым камешком, вправленным в бледно-желтый золотой ободок. Дядя Дюрка всегда был внимательным и тактичным: гладкое золотое кольцо, подаренное Отцом, оставалось на месте и по-прежнему занимало на руке Матери господствующее положение.

Мать ненадолго скрылась в ванной — освежиться под душем — и вернулась, блестя чуть подкрашенными глазами; в этот рождественский вечер они только изредка подергивались пеленой, да и то, наверное, от растроганности — как-никак состоялось обручение.

* * *

И вот сейчас, холодным январским днем, сверкающим чистой, слепящей белизной, она снова вернулась домой одна. На руке ее сиротливо светится старое обручальное кольцо, которое связывает Мать лишь символическими, давно потерявшими свое истинное значение узами.

Что ей теперь этот табель, разве он может ее обрадовать? Успокоить? Вот год назад, когда Подросток учился еще в гимназии, табель с отличными отметками привел бы Мать в неописуемый восторг.

Экзамен по математике Подросток с грехом пополам пересдал, и все же летний аврал оказался напрасным. Во втором классе гимназии на него обрушилась лавина нового материала, бороться с которым он даже не пытался — не было не только надежной основы, но, главное, интереса к учебе. Чего ему было стараться, кому что доказывать — даже Мать в то время от него отдалилась, она пыталась опереться на дядю Дюрку. Надо было бы и ему на кого-нибудь опереться, хотя бы на Эстер. Но та слишком явно жалела его, чем только отталкивала. В жалости после смерти Отца он нуждался меньше всего. На бессмысленную непонятную смерть Подросток ответил бунтом. Яростным протестом против жизни. Против возложенных на него повседневных обязанностей, казавшихся посягательством на его права. Он отрицал все. И прежде всего — усердие муравьев, поглощенных вечными заботами о своих жалких песчинках и крошках. Такие хлопоты он находил тогда совершенно бессмысленными, а стало быть, и ненужными. Он вообще не мог ни на чем сосредоточиться. Жизнерадостная соседка по парте, не терявшая присутствия духа в любых обстоятельствах, его раздражала. Ладная, не по годам рано сложившаяся фигура Эстер и завидно здоровый цвет ее лица вызывали в Подростке неприязнь. Глядя на девчонку, он почему-то всегда вспоминал виденные в больнице восковые лица умирающих. Он был глуп. Отчаянно глуп.

Еще дважды приносил он и без того убитой горем Матери полный неудов табель. За первое полугодие второго класса гимназии[2] и перед летними каникулами. Ему тогда пошел шестнадцатый год. Упрямый и молчаливый, он стоял перед Матерью, не умея ни объясниться, ни оправдаться. И она снова попала в санаторий.

В конце концов им помог дядя Дюрка.

Он нашел для Подростка место ученика, после чего можно было подать документы в промышленное училище. На училище настояла Мать: она вернулась из санатория, все хладнокровно обдумав, и уже никого не слушала. Ничто на свете не могло заставить ее изменить принятое решение.

О годовой отсрочке, в которой ему было отказано и которая если и не помогла бы удержаться в гимназии, то хотя бы спасла от позорных провалов, Подросток не вспоминал. Не напоминал Матери о своем предложении и дядя Дюрка. Он бывал у них ежедневно — приходил и уходил, неслышно касаясь земли широкими стопами, спокойный и уверенный.

* * *

Вареные картофелины легко сбрасывают с себя «мундир» — стоит только слегка ослабить пальцами потемневшую тонкую кожуру, и она снимается, обнажая желтоватый дымящийся клубень. Дымится и чай — пусть для Матери это будет сюрпризом, если, конечно, она способна сейчас чему-нибудь радоваться.

Стол накрыт. Сервировка — как по торжественным случаям! Губы Матери трогает благодарная улыбка. Несмелая и едва уловимая, но все же улыбка.

Подросток, сияя от счастья, берет в руки нож.

— Позвольте предложить вам сандвич, миледи?

— Сандвич? Какой еще сандвич? — весело удивляется Мать.

А Подросток уже нарезает роскошные картофелины желтоватыми ломтиками, прокладывая их кусочками холодного масла.

— Все как в лучших домах, — острит он.

— Сандвич так сандвич, хоть дюжину! — смеется Мать. И минуту спустя, с полным ртом, блестя окончательно оттаявшими при виде горячего чая глазами, признается: — Ну, старик, своим табелем ты порадовал меня! — Так и сказала: «старик».

— Спасибо, — кивает Подросток.

— Ты у меня молодчина, Петер, — зардевшись, говорит она. — Очень жаль, что в прошлом году… так все вышло. Я должна была подождать, пока ты придешь в себя… Ни к чему было так спешить — теперь-то я знаю это и искренне сожалею, поверь.

— Ничего страшного не случилось, — уверяет ее Подросток.

— Непоправимого, может, и не случилось. Посмотрим. У тебя еще все впереди. Ты еще можешь стать кем угодно… Сам решишь. Ведь самое главное — человеком быть. А человек ты у меня мировой.

— Спасибо. Ты тоже, Мать, мировая.

— Ну, в этом я не уверена.

— Можешь поверить мне.

Мать только качает головой:

— Ты так же великодушен, как был Отец.

— Самая что ни на есть мировая. И лучшее тому подтверждение — твой собственный сын, — опять острит он, хотя к горлу подкатывает комок. — Не будь ты и впрямь такая, я… я не говорил бы.

— Терпения — вот чего мне не хватало, а самолюбия было через край.

Подросток, чтобы сдержать слезы, говорит взахлеб, горячо, он витийствует:

— Здоровое самолюбие не порок, но ценнейшее из человеческих качеств, могу вас уверить! Миледи? — Он подливает чаю. — Сэр? Во избежание недоразумений, последнее обращение адресовано мне. Возражения есть?