— Ну полно тебе дурачиться.
— Как же мне не дурачиться, если я дурачок. Дуралей. Дурачина!
Мать через силу улыбается. Ест она уже нехотя, да и чай прихлебывает медленно, неохотно.
— А как у тебя… с товарищами? — осторожно интересуется она.
Подросток бороздит масло острием ножа.
— Нормально, — выговаривает он наконец.
— На рождество… ну, ты помнишь… это было ужасно.
— Глупая шутка. Так что ты не волнуйся.
— А я-то с тех пор так тебя и не спросила ни о чем, — отставив чашку, виновато говорит Мать.
Подросток с трудом отрывает взгляд от безымянного пальца ее правой руки.
— Случись что, — он пытается придать голосу небрежную интонацию, — я и сам сказал бы. В конце концов…
Мать ждет продолжения, но он молчит.
— Ты и раньше мне ничего не рассказывал, — говорит она тихо.
— Так то раньше! Раньше я не хотел тебя зря волновать, вот и все. Взгляни в окно: в такую-то ясную погоду, в такой снежный январь разве придет кому в голову подкарауливать человека?
— Но ты говорил…
— Шутка это была, — перебивает ее Подросток. — Испытание. Силу воли мою проверяли: не слабак ли, можно ли иметь со мной дело, понимаешь?
— Ну и как?
— Будь спокойна. Приняли они меня в свою компанию.
— Знаешь что? — обрадованно восклицает Мать. — Давай пригласим их! В субботу вечером или днем в воскресенье… как ты решишь. Мне все равно. Приготовлю вам что-нибудь вкусненькое. Рыбу, цыпленка — что они больше любят.
— Ты прелесть, Мам, — изображает он на лице благодарную улыбку. — Только, знаешь, я не хочу тебя утруждать. Ни в коем случае.
— Что за глупости.
— Не, Мама, не нравится мне эта идея.
Но упрямство Подростка только подхлестывает Мать.
— Почему же не нравится? По-моему, идея отличная. Помню, я в твои годы плясала от радости, когда удавалось пойти на вечеринку. А угощение было — хлеб с жиром да сверху кусочек дешевой колбасы. Погоди, погоди, как мы их называли, бутерброды эти? Утонченные! Уж очень тонко их мазали жиром… Вот такие были у нас сандвичи. К чаю в лучшем случае — пресные хлебцы. А еще «жженку» пили. Ты, конечно, не знаешь, что это за напиток. Откуда тебе знать? Делали его так: разогревали на огне сахар, заливали водой, кипятили и ждали, пока остынет. Это было для нас и вино, и джус, и шампанское. Чаю настоящего тоже не было. Из чего только его не варили: из ореховой скорлупы, из шиповника. И как здорово получалось… Вам же я приготовлю, чего душа ваша пожелает. Ведь, чтобы подружиться по-настоящему, мало встречаться только на работе. И раз уж ты с прежними товарищами не встречаешься… — Она вдруг умолкает.
— Спасибо, мам, ты просто молодчина! — восторгается Подросток, ломая голову над тем, какую бы придумать еще отговорку. — Я даже не ожидал от тебя такого. Честное слово, ты молодец, — повторяет он и осторожно добавляет: — Только… вот только…
— Что только?
— Они тебя не знают… И вообще, они трудный народ… Как тебе объяснить? У них дома все по-другому, привычки другие…
Мать хохочет:
— Ну и сын у меня, боже праведный! И впрямь дурачок. Ты что, с луны свалился, Петер? Ты хоть был у кого из них дома?
— Нет, не бывал.
— Ошибаешься, если думаешь, будто живут они как-то по-особенному… будто у них не такая мебель… или квартира не так оборудована… Единственное различие: может быть, у одних на комнату меньше, у других на комнату больше. Родители-то у них уж в годах, обжились, поди. Не будь ты таким наивным.
— Ну, не знаю, — пожимает плечами Подросток.
Мать продолжает серьезно:
— Нет, плохо я тебя воспитала, Петер. Далек ты от жизни.
— Разве? — пытается он отшутиться. — А кто тебе в два счета только что сготовил ужин? А ну, признавайся! Понравилось или нет?
Мать откидывает голову на спинку стула и, довольно зажмурившись, говорит:
— Ужин был царский! Подросток сияет.
— Ты прелесть, Мамочка! Ты такая, такая милая… как девчонка!
Мать открывает глаза. Он смущенно краснеет, но тут же находится:
— Это я так говорю, на всякий случай — вдруг ты не знаешь!
Она смеется счастливым беззвучным смехом. Лениво вынимает тонкие руки из-под затылка и тянется к Подростку, но коснуться его не успевает.
Телефон, чем-то смахивающий на насекомое, заливается неистовым звоном. Они переглядываются. Подросток собирается встать, но рука Матери останавливает его.
— Сиди спокойно, — говорит она. — Я устала. Да и нет сейчас настроения разговаривать с… чужим человеком.
Телефон трезвонит надрывно, настойчиво, пронзая незримыми стрелами напоенный ароматом чая и картофельным запахом воздух. Он звонит целую вечность и захлебывается так неожиданно, что теперь им становится не по себе от его молчания. Звонок оборвался, нарушив атмосферу домашнего уюта, слитную гармонию человеческих голосов, смеха, позвякивания ножей и чайных ложечек. Все распалось на части: отдельно Мать, отдельно Подросток, отдельно вилки и чайные ложки. Даже запах чая отделился от стойкого запаха картошки, который показался вдруг кислым, низменным, раздражающим. Они с Матерью одновременно тянутся к тарелкам с остатками еды, чтобы составить их на поднос.
К тому времени, как они вернулись из кухни, воздух в гостиной переменился, и ничто уже не напоминает ни о теплых минутах ужина, ни о прервавшем его тревожном звонке. Мать молча, с рассеянным видом ходит по комнате — кругами, точно на привязи.
— Ты у меня славный малый, — говорит она наконец.
— Ты тоже, Мать, мировая.
— Вот и отлично.
— Как будто однажды мы это уже констатировали, — умильно прищуривается Подросток. — Не далее как сегодня вечером.
— И правда, — через силу улыбается Мать. — Но доброе слово не грех и повторить.
— В таком случае… ты просто потрясающая!
Мать невольно обнимает его и чмокает мягкими губами.
— Так подумай насчет вечеринки и скажи, что ты решил, — напоминает она, прежде чем уйти спать.
Подросток, стараясь не шуметь, стелет себе постель и зажигает ночник. Он сидит без движения и прислушивается. В соседней комнате тихо как в склепе — точно Мать заживо погребена там. Она залегла, затаилась, чем-то напуганная, ушла в себя. В последнее время Мать даже дышать боится свободно. Все силы ее уходят на то, чтобы сдерживаться, держать себя в руках. Уж лучше бы кричала на него, как год назад: из-за двоек в табеле, из-за туманных сетований учителей, из-за его возмутительной, непонятной, эгоистической — так она и кричала: эгоистической, — эгоистической пассивности. Она выходила из себя по любому поводу. Обрушилась на смотрителя кладбища, когда с могилы пропал кустик герани, и даже на дядю Дюрку, когда тот пытался оправдывать Подростка. И наверное, Мать была все же права: что за безумие — дарить упрямому мальчишке драгоценные годы в надежде — к тому же весьма иллюзорной, — что он сможет избавиться от своих комплексов. Разве Отцу кто-нибудь делал такие подарки? Разве щадила его жизнь? И хотя год назад вспышки ее гнева Подросток переносил мучительно, теперь они вспоминаются с тоской: в них чувствовалась сила, решимость, упорство — словом, желание выжить. Мать впервые оказалась в ситуации, когда все нужно было решать самой, и она испытывала себя, пробовала силы.
Правда, она и тогда не была совсем одинока. Рядом находился надежный, уверенный человек, на которого — Мать, конечно, догадывалась об этом, не могла не догадываться — она может опереться. В его сочувствии можно было почерпнуть силы, так же как позднее в единомыслии, в общих заботах, в любви. Только Подросток, несамостоятельный и ранимый, не может прибавить ей сил и, наверное, долго еще не сможет. Он еще не встал на ноги. За себя-то не постоит. Сам покоя не знает. Скрывать это от Матери, обольщать ее и любить — вот пока все, что он в силах для нее сделать, не более. И еще работать. Работать он может сколько угодно — это гораздо легче, чем вечно быть под чьей-то опекой. Вот только оставили бы его в покое.
Только бы оставили!
Стоит Шефу появиться в дверях своей конуры, как рука, в которой Подросток держит инструмент, нервно сжимается. Движения делаются конвульсивными, кисти и локти деревенеют, перед глазами вспыхивают красные круги. Он чувствует, как в спину острогой вонзается взгляд Шишака.
Едва Шеф замирает в дверях, те трое сбиваются в кучу. Потом во весь рост поднимается Шишак, точно огромный и грозный перст, указующий на него, Петера Амбруша, — незвано-непрошеного чужака, предателя их оборонительного союза. Шеф, видя, как неуклюже работает Подросток, с сожалением отмечает про себя, что при всем желании не может похвалить его ни полсловом. Не Петера Амбруша — ученика-ремесленника, а Петера Амбруша — сына судьи, который некогда оказал Шефу неоценимую услугу, за что, как не устает он повторять, не расплатиться ему по гроб жизни. И раздраженный Шеф поворачивает было назад. Но взгляд его падает на бездельничающего Шишака. Тот замер на месте, точно напрашиваясь на скандал или хотя бы мелкую придирку.
Шеф рад воспользоваться подвернувшимся случаем.
— Господин Шишак, не предложить ли вам свои услуги вашему родному городу в качестве придорожного распятия? — вещает он елейным голосом, будто и впрямь дает добрый совет человеку, к которому питает величайшую благосклонность. Или говорит что-нибудь подобное, тем же снисходительным тоном, и мастерская взрывается хохотом.
При этом уши горят не у Шишака, а всегда у него, у Подростка.
Ненавидящий взгляд, железным когтем впивающийся в спину, достает до печенки. Он вынужден бросить инструмент и бежать из цеха — искать облегчения в расположенной в глубине двора деревянной будке.
Смех за спиной превращается в дикий хохот, который, накатывая волнами, точно подталкивает его в спину, в плечи, в затылок.
— Стоит ему старика увидеть! И готов! Ой, умора…
— Бог ты мой! Из чего они только вылеплены, эти нежные барчуки?
— Не хотел бы я оказаться в его шкуре, хоть полцарства мне отвали. Клянусь, не хотел бы. Ну, трусишка…