Горячая купель — страница 6 из 61

Кривко, сбросив с себя грязное белье, швырнул его прямо на колени Полянову, но старшина не обратил внимания даже на такую выходку.

Он широко раскрытыми глазами смотрел на Кривко, не отрывая взгляда. И только когда тот скрылся в бане, вымолвил:

— Батюшки! Полста лет на свете доживаю — такого чуда не видывал.

— Милый-Мой, Милый-Мой! — послышалось из бани. — Смотри — картина!

— Ах, Боже-Мой! — изумился второй Чуплаков. — Да тут целая галерея! Эвон какой орел, во всю грудь расшеперился. Си-изой!

— А под орлом-то, чать, воробышек притаился, — вставил Крысанов.

Кривко, стараясь не замечать насмешливых реплик товарищей, налил в каску воды — тазика ему не досталось, их было всего два, — покосился на Крысанова и поставил каску в незанятый угол.

— А тут, гляньте, — продолжал удивляться Боже-Мой, — кошка с мышкой на сидячем месте, а эвон змеи. Тигра во всю спину!

— А под тигрой-то, чать, заяц сидит, — снова вставил Крысанов.

— Ну ты, молчи! — взбеленился Кривко, схватив каску и грозя опрокинуть ее на Крысанова. — У себя посмотри, кто там сидит!

— Хайло-т не разевай, — спокойно возразил Крысанов, посмотрев на свой увесистый кулак и натирая мыльной тряпкой могучее плечо, — не испужаюсь. Чать, я вчерась все слышал, как тебя командир «уговаривал». Не спалось на погоду-т. Все кости ломало.

— Ты командира не трожь, — произнес Кривко.

— Я его и не трогаю. Помочь я ему хотел вчерась, да опоздал. Молодец он: показал тебе, где раки зимуют. Небось, про все бабьи тряпки забыл.

— Тряпки сгорели. А мою баклажку ты увел?

— Не увел, а спрятал, чтоб ты не напился с утра. Спьяна-то скоро ты захрапел.

Кривко заторопился. Наскоро ополоснувшись, он бросил каску возле печки, вылетел в предбанник, дрожа от холода.

В дверь, оттянув край брезента, заглянула Зина Белоногова. Она взвизгнула, отшатнулась и, зажав щель в брезенте рукой, спросила:

— У вас еще много, Алексей Федорович?

— Нет, Зиночка, нет. Последняя пятерка сейчас подойдет. Кончаем.

— Я тогда пойду скажу минометчикам, чтобы готовились, — сказала Зина.

Кривко оделся, ощупал карманы шинелей Крысанова и Чуплаковых и бегом пустился к своей палатке, все еще выбивая зубами дробь.

Снег превратился в водянистую кашу, было пасмурно, тянул слабый сырой ветер. Он, казалось, проникал без задержки сквозь шинель, гимнастерку, белье и клещами охватывал коченеющее тело. Обмотки покрылись брызгами смешанного с водой снега, но Кривко этого не замечал. У него была единственная цель — скорее добежать до палатки и разыскать баклажку, спрятанную Крысановым.

Но это оказалось не таким простым делом. Ни под ветками на полу, ни в вещмешках, ни поблизости от палатки заветная баклажка не обнаруживалась. Даже забыл про холод. Исчезла!

Тогда обшарил все в соседней палатке слева, потом — справа. За этим нелегким делом и застали его солдаты, вернувшись из бани.

— Ну, чать, уж выпил после баньки-ть? — улыбнулся Крысанов, показав неровные, выщербленные зубы.

Кривко злобно сплюнул и полез в свою палатку.

— В палатку-т не забивайся. Сейчас обедать будем — вот и погреемся.

Лежа на животе и закрыв голову руками, Кривко злобствовал. Он понимал, что дело не только в злосчастной баклажке. Получалось как-то так, что все его затеи рушились, ломались, не успев осуществиться. Находясь постоянно в кругу многих людей, он чувствовал себя совершенно одиноким. Никто ни в чем не поддерживал его. Все будто сговорились.

В лагере — там все было ясно и предельно просто: начальник — враг, надзиратель — тоже. А среди своих умей держаться. Одному пригрозить, другому услужить, третьему пообещать что-нибудь, четвертого обвести вокруг пальца.

Тут все не так. Хотел этого сопляка, взводного, приручить — не дается, здоровый, бугай, оказался. А про других и говорить нечего. Тронь одного — все ощетинятся. Спаялись. Услуживать всем — охоты нет. Попробовал старому дураку Крысанову на прошлой неделе доху подарить — пусть бы старуха его нарядилась — обозлился, как черт, в морду чуть не надавал. А доху под гусеницы танка бросил. Вот и разбери их.

Тем временем принесли обед. Солдаты полезли в палатку, где лежал Кривко, затолкали его в угол, приказали сесть.

И тут в руках у Крысанова появилась та самая баклажка.

— На, хлебни, погрейся, что ли, — Крысанов предложил Кривко выпить первому.

Тот взял посудинку, наполненную спиртом, подержал в дрожащей руке, спросил примирительно:

— Ну скажи, где она была?

— Посудинка-то эта? — скороговоркой спросил Боже-Мой. — Она у нас за печкой грелась. Боялись мы больно, что каской ты ее сшибешь. Сам-то не догадался ведь погреть, да и нам бы не подал. А когда ты в карманах шарился, шинели наши проверял, я ее для верности каской накрыл. — Он ловко подхватил алюминиевый стаканчик, подброшенный Кривко, наполнил и подал товарищу справа:

— Выпей, Милый-Мой, помяни Герку Кривко добрым словом. Неплохой он парень, да уж больно неартельный... Ну, да направится. Баловать мы ему не дадим. Да и командир нам попал, кажись, такой: зря не обидит и спуску не даст.

Кривко промолчал. Видел: потешаются над ним товарищи, злился, но изменить ничего не мог.

8

В городе велась лихорадочная подготовка к длительной обороне. Здесь скопилось более пятидесяти тысяч гитлеровцев.

На огневых артиллерийских позициях создавались целые склады снарядов. Подъезды и окна многих домов забаррикадированы, из окон торчат стволы крупнокалиберных пулеметов, во дворах устанавливаются пушки и минометы. Танки распределены с особой тщательностью и поставлены в местах наиболее вероятного прорыва.

Корабли в порту готовились поддержать город огнем своих орудий. Береговая артиллерия и подводные лодки ощетинились в сторону моря. Кроме основных частей данцигского гарнизона, тут сконцентрировалось все то, что бежало с юга, востока и запада. Из остатков разбитых соединений срочно формировались новые части.

Но в этой видимой неприступности был какой-то непостижимый изъян, заставивший трепетать всех, начиная от начальника гарнизона генерала Фельцмана до последнего солдата, до последнего городского обывателя.

И это невидимое, неуловимое, что глубоко гнездилось в душах жителей и защитников города, было сильнее и ужаснее всех грозных стволов. Оно заранее предвещало крах.

Бессилием и обреченностью веет от жестокого приказа, переданного телеграммой:

Берлин, ставка фюрера. Начальнику гарнизона Данциг, командиру 24-го армейского корпуса генералу артиллерии Фельцману. Город оборонять до последнего человека. О капитуляции не может быть речи. Офицеров и солдат, проявивших малодушие, немедленно предавать военно-полевым судам и публично вешать. Гитлер.

* * *

Жена Аугуста Бенке, полная пожилая женщина, уговаривала мужа взять лишь самые необходимые вещи и немедленно уехать дальше, в Германию. Аугуст вначале не решался покинуть насиженное гнездо, а потом стало известно, что и бежать-то некуда: советские войска ушли за Данциг, к Одеру.

На верфи, где Бенке проработал бухгалтером почти два десятка лет, человеку с мирной профессией делать теперь нечего, и Аугуст с женой и дочерью целыми днями томились дома.

В один из вечеров, когда на улицах еще не слышно было ни единого выстрела, Бенке собирались пить чай. В столовой — уютно, тихо. Даже тише, чем бывало обычно, потому что движение городского транспорта прекратилось еще днем. Огней в городе не видно. Будто весь он притаился, замер в ожидании грозных событий. Аугуст читал свежую газету «Данциг форпост», в которой все заголовки кричали о несокрушимости крепости Данциг и храбрости солдат, несомненно, способных не пропустить к городу коммунистов. Верил ли в свои слова тот, кто их писал — неизвестно. Бенке не верил.

Сидя в кресле, Аугуст одной рукой держался за свою круглую голову и временами поглаживал редкие волосы, не прикрывавшие блестящую на макушке лысину. Иногда он нервно подергивал себя за короткие бюргерские усы, надувал полные щеки, пыхтел.

Вдруг он отбросил газету на стол, насторожился. Мохнатые брови гусеницами зашевелились над круглыми серыми глазами.

— Маргрет! Берта! — позвал он. — Идите сюда скорей! Идите же!

Аугуст проворно поднялся с кресла, одернул жилет и, приоткрыв рот, с предостерегающе поднятой рукой замер посредине комнаты. Жена и дочь бросились из кухни и на цыпочках подошли к нему, оцепенели в ожидании.

— Что ты? — шепотом, тревожно спросила жена.

— Тихо! — шепотом же прицыкнул на нее Аугуст. — Слушайте!

Он показал на буфет и снова застыл в неподвижности.

Ни жена, ни дочь ничего не понимали. Они бессмысленно смотрели на этот обыкновенный старый буфет, который Берта привыкла видеть с тех пор, как помнила себя, а ее мать — с первого дня замужества. Аугуст и дочери рассказывал, что буфет — единственная вещь, доставшаяся ему по наследству. Все остальное, чем заполнена теперь квартира Бенке, нажито им самостоятельно.

Прислушавшись, Берта различила тонкий, звенящий, иногда прерывающийся звук. Временами в него вплеталась мелодия более низкого звучания. Это «пели» фужеры, а «подпевали» высокие хрустальные бокалы, стоящие близко друг к другу.

— Чудесная музыка! — с восторгом воскликнула Берта.

Отец, пошевелив бровями-гусеницами, бросил на нее негодующий взгляд, но тут же как-то весь обмяк и смиренно, с дрожью в голосе проговорил:

— Это поет наша смерть! Не радуйся этой музыке, Берта, — продолжал он после значительного молчания, убедившись, что она поняла свою оплошность. — Это артиллерия заставляет петь нашу посуду. Такую музыку я слышал еще в пятнадцатом году.

— Мы русских слышим, да, отец? — спросила Берта, приблизившись к буфету и наблюдая за поющими фужерами.

— Да. Скоро наша посуда будет прыгать, как живая, но звона мы не услышим: пушки заглушат его. А потом... потом полетит все к дьяволу! Не только посуда!..