Горячее лето — страница 27 из 57

- Хорошо, раз вас послал подполковник Печерский, я доложу о вас, - сухо сказал Протазанов.

Разговор Голохвастова с Гильчевским был короток. Гильчевский, очень внимательно на него глядя, спросил:

- Где и в каких сражениях участвовали?

- В сражениях участвовать еще не приходилось, ваше превосходительство.

- Не приходилось? - повысил голос Гильчевский. - Как же вы претендуете сразу, ни с того, ни с сего, на командование батальоном? Чрезвычайно удивлен, что вас с этим ко мне направил подполковник Печерский. Впрочем, на его место назначен командир полка, о чем получена только что бумага... Чрезвычайно удивлен, а чтобы этого впредь я не слышал, - обратился он к Протазанову, - надо будет завтра же в приказе по дивизии утвердить прапорщика Ливенцева, как представленного к производству в следующий чин и к Георгию четвертой степени, дающему ему право на производство в поручики, утвердить в должности командира четвертого батальона Усть-Медведицкого полка.

- Слушаю, - сказал Протазанов. - А поручик... Голохвастов?

- Поскольку он еще штатский, необстрелянный, получит другое назначение, конечно. Офицеры нам нужны дозарезу, - обратился Гильчевский к поручику, - и чем больше их нам дадут, тем лучше, но что касается командования батальоном, то это уж - всякому овощу свое время.

Голохвастова назначил Гильчевский казначеем полка, а казначея, прапорщика Мешкова, перевел в строй.

VI

В местечко Радзивиллов первыми ворвались эскадроны Заамурской кавалерийской дивизии. Здесь они застигли обозы противника, не успевшие переправиться через Слоневку до взрыва моста, раненых и отставших солдат и офицеров противника, которых набралось до 1800 человек, а также несколько десятков русских пленных, которых заставили австрийцы быть конюхами при обозных лошадях.

Эти русские пленные тут же были разосланы в полки обоих наступавших корпусов - 17-го и 32-го. Так, в тринадцатой роте у Ливенцева появился младший унтер-офицер Милёшкин, человек довольно крупный по росту, но весьма исхудалый, угрюмого вида, как будто даже потерявший способность держать голову по-строевому, - все она у него свешивалась на впалую грудь.

Однажды Ливенцев заметил на себе его пристальный взгляд исподлобья, взгляд, какой бывает у людей, желающих и не решающихся подойти и сказать что-то, для них очень важное. Ливенцев подошел к нему сам, и Милёшкин вдруг проворно вытащил из кармана шаровар очень измятую, замасленную, грязную тетрадку, сказав при этом глухо:

- Вот, ваше благородие, - это я еще там, в плену, все описал стихами!

- Стихами? - переспросил Ливенцев и раскрыл тетрадку с предубеждением.

Старательно, но не совсем грамотно было написано химическим карандашом на первой странице:

Расскажу я вам, друзья,

Ведь удрать это не штука,

Да пойдешь-то ты куда?

Это ведь не бульвар в Рязани,

Горы тут высотой в полторы тыщи метров,

Да снег на них лежит толщины в аршин.

- Стихи так себе, - сказал Ливенцев, закрывая тетрадь.

- Плохие? - спросил Милёшкин встревоженно.

- И даже совсем не стихи. Но, разумеется, если ты долго пробыл в плену, то, должно быть, много там видел, - сказал Ливенцев.

- С мая месяца прошлого года я в плен попал, ваше благородие, под Горлицей, если изволили слышать, - и Милёшкин поглядел пытливо.

- Кто же не слышал про Горлицу? - сказал Ливенцев. - Ты, значит, был в третьей армии генерала Радко-Дмитриева... И куда же вас потом, пленных, направили?

- В скотские вагоны набили, ваше благородие, да повезли прямо аж на Карпаты, - оживился Милёшкин, беря из рук Ливенцева свою тетрадку. - Одним словом, в этих скотских вагонах пробыли мы взаперти целых три дня, никуда нас не пускали, ни есть, ни пить не давали, - как хочешь: хочешь - будь живой, хочешь - помирай, вот до чего за людей не считали! Привезли в лагерь, называемый "Линц", и тут наши солдаты пленные валяются в бараках, все босые или на деревяшках, все трясутся от голода и даже такие опухшие и с лица все желтые, вроде у них желтуха, и есть из них такие, что ему сорок лет, а весу он имеет сорок фунтов, - вот до чего довели немцы! И у всех, почитай, лихорадка такая, что их трясет, а из них каждый до чего есть хотит - кажись, сам свою бы руку съел!.. Видим, - то же: погибель. Дали на обед гороху, а в нем находящиеся жучки, - как станешь есть? Однако ели, что будешь делать. Ну, правда, мы как еще силу кое-какую имели, то долго тут не сидели, повезли нас опять, - говорят: "На сельские работы", а вместо того привозят на гору, - елки по ней растут, а выше кругом снег лежит... Высадили, дают лопаты: "Копайте, русские, канаву", - нам говорят. А мы на них смотрим: "Какую такую канаву на горе? Разве это называются сельские работы? Это вы хотите, чтобы мы спротив своих войск окопы вам копали?.. Это, мы заявляем вам, не по закону!" А тут полковник ихний выступает: "Об законах вы думать оставьте, ребята (по-русски с нами говорил), - теперь война, и законы мы сами вам устанавливаем. Кто не хочет работать, я того прикажу под расстрел взять!.." Ну, мы ему говорим: "Все равно, хоть расстрел, хоть что, а против своих работать не хочем!" Целый день потом, - это хоть в мае было, а там на горе холодно, - простояли мы, и кушать нам ничего не давали, а кругом нас конвойные с винтовками, с пулеметом. На другой день с утра полковник этот опять к нам: "Начинай работать!" Мы опять свое: "Не желаем!" - "Расстреляю!" - кричит на нас. А мы ему свое: "Стреляй!" Этот день тоже так вышло, ничего не кушали. Тут что же выходило, ваше благородие? Работу им делать надо - опорный пункт называемый, - а мы день ото дня тощаем, а постреляют нас если всех, совсем, значит, тогда никого нас не останется в живых, а как же тогда работа? Ну, он, полковник этот, тогда пошел на другое: велел котел супу притащить, в отдаленности поставить, ну так, чтобы всем видно было, что от котла пар идет, и с такими словами: "Кто работать хотит, тот будет есть, а кто не хотит, - отделяйся налево, - сейчас под расстрел пойдете!" И видим мы, какие-сь ихние кадеты, что ли, идут взводом, потом - "хальт!" и, значит, обоймы вкладывают в свои винтовки. Тут у нас тогда вроде слабодушные нашлись, покололись мы на две части, - меньшая пошла к тому котлу кушать, а мы, большая нас часть, остаемся. "Стреляй!" - кричим.

Милёшкин остановился, как бы желая удостовериться, слушает ли его со вниманием этот командир батальона - прапорщик, или пропускает все мимо ушей и только что не говорит: "Кончай, братец, ты поскорей!"

Ливенцев сказал:

- Молодцы все-таки, помнили присягу.

И Милёшкин продолжал оживленнее и с помолодевшими глазами:

- Как не помнить, ваше благородие! Это же прежде, раньше говорили и мы ведь тоже: "Русские мы, русские!" А что такое "русские", никто толком даже не понимал. Говорим по-русскому, ну, значит, и русские, а не то чтобы китайцы какие. Даже воевать начали, - все будто не наше дело, а начальство так приказывает. Только как в плен попали, вот когда мы начали понимать, где какие русские, а где немцы, и что это такое обозначает... Ну, эти кадеты пощелкали затворами, а полковник с другими подходит к нам, то одного они вытащат, то другого - десять человек отобрали, кадеты их окружили, повели туда, где елки погуще росли.

- Расстреляли? - спросил Ливенцев.

- В тот же час, ваше благородие... Залпа три дали, - все мы слышали, хотя же и приказали нам всем лечь на землю и от того места головы отвернуть. Для чего такое приказание было, - не могу знать... Своим чередом и на другой день нам ничего не дают есть, только те наши товарищи, какие спротив своих опорный пункт копают, те опять из котла кушают. В этот день из нашего числа к ним еще человек сто перешло... На следующий, - это уже четвертый день был, - нас только, глядим, человек сто самих-то осталось. В животах резь у нас, головы мутные стали, лежим уж, стоять не можем, - все-таки терпим. Тут, смотрим, подходят к нам здоровые, мордастые, с веревками, а на веревках кольца железные. Одного берут, другого: "Ну, рус, иди, вешать будем!"

- Даже и вешали? - не совсем доверчиво спросил Ливенцев.

- Это у них называется не то чтобы вешать, ваше благородие, а только подвешивать, - пояснил Милёшкин. - Стоят так рядочком две елки, - к одной привяжут на кольцо за ноги, к другой за руки, а тело все на весу, - вот и виси так и думай: живой ты останешься или сейчас тебе смерть, потому что терпеть это голодным людям разве долго можно? В конце концов на шестой день осталось нас, какие были потверже, не больше как пятьдесят человек. Смогдаемся, а сами видим, что вот он, наш конец!.. Полковник этот подходит, ус свой подкрутил, говорит: "Жалко мне вас, ребята, ну, что делать: десять человек сейчас отберем, будут расстреляны, - идите для них могилу братскую копать!" А мы отвечаем на это: "Сами и копайте, а мы лопат ваших в руки не возьмем". Десять человек отобрали, и я из них помню троих как звали, - из одной мы роты были: Иван Тищенко, Лунин Федор, Куликов Филипп... Эх, ваше благородие! - Милёшкин махнул рукой, и на глазах его заблестели слезы.

- Расстреляли? - спросил, чтобы дать ему время оправиться, Ливенцев.

- Завязали глаза Куликову Филиппу, - вопрос к нему: "Будешь работать?" А Куликов им громко, чтобы всем было слышно: "Нет, не буду!" - И сейчас эти несправедливые кадеты выстрелили в него по команде, и он пал, конечно, наземь. Потом Тищенко Ивана вывели. Опять команду офицер подал - четыре пули ему в голову попало, - белый платок сразу скраснел от его крови... Упал и Тищенко рядом с Куликовым. Выводят тогда Лунина Федора... И он тоже младший унтер-офицер, и мы с ним в один год учебную команду кончали... Он же мне верный товарищ был, ваше благородие, - и вот ему тоже глаза завязывают, и должен он наземь пасть, кровью своей облитый... Вот чего я вынесть не мог, ваше благородие! - И опять слезы показались у Милёшкина. - Крикнул я в голос: "Стой! Не стреляй!.." Все ведь вынести мог: не кормили шесть ден, к елкам подвешивали, так что память свою терял, - а как Лунина Федора, товарища своего, увидал, будто как он уж в крови весь на земи валяется, перенесть не мог. Он даже мне кричит: "Милёшкин, что ты стараешься!" А я знай свое: "Не стреляй!.." Ну, после этого моего крика и все сразу ослабли. Спрашивает полковник: "Будете работать?" Один у всех ответ: "Б