Горячее лето — страница 49 из 57

- Подзаправиться? - подхватил Гильчевский. - Подзаправиться только тем, что еще и еще людей наскрести и на фронт?.. А материальная часть?.. Почему несем такие большие потери? Потому, что человека у нас не ценят, вот почему! "Чего доброго, а людей настругано довольно, - хватит!" Хватит ли? Это еще большой вопрос! А лучше бы понтонов настругали побольше, чтобы их хотя бы на две дивизии хватило, а не на одну только! Эх, жулики! Эх, недотепы!

- Это вы кого же жуликами считаете? - осведомился Федотов, разглядывая в это время раздвоенный черный нос своего Джека.

- Жуликами? Всех вообще, кто суется в волки, а хвост поросячий! - резко ответил Гильчевский. - За что ни хватись, ничего не имеем, поэтому где одного Ивана за глаза довольно, - десять давай! Мои люди наведут мосты, они сделают, а сколько их погибнет ради этого совершенно зря? Да ведь это целой атаки стоить будет - под огнем противника наводить мосты! Это значит с одного вола десять шкур драть, - вот что это значит! Ты и лови, ты и соли, ты и копти, ты и бочки делай, ты и консервные коробки варгань? А где же тыл? Этак можно дойти до того, что нас и орудия отливать тут заставят! Скажут, что это очень простое дело: взять дыру и облить ее сталью, - вот тебе и орудие! Взять другую дыру - другое!

Надежный улыбался, может быть и против желания, видя такую горячность своего нового соседа по фронту, но Федотов все упорнее смотрел на Джека и хмурился; наконец, заговорил, начальственно подняв голову:

- Несдержанны вы, Константин Лукич, а это... это вам уж не раз вредило, насколько мне известно, и в будущем тоже может ведь повредить.

- Вредило! Подумаешь! На то и война, чтобы вредило, - входя в новый азарт, начал было оправдывать свою несдержанность Гильчевский, но Федотов, положив свою руку на его, спросил вдруг:

- Вы полковника Кюна за что от полка отчислили?

- Кюна? За то, что трус! А что такое? - не понял такого перехода и поднял брови Гильчевский.

- Вот видите ли, что такое: у Кюна ведь большая протекция, и дело, скажу вам между нами, дошло до самой императрицы, - вот что! Вы Кюна обвиняете в трусости, что трудно ведь доказать...

- Почему трудно? Неисполнение приказа моего по явной трусости, перебил Гильчевский.

- Вы говорите - трусость, а он - осторожность, предусмотрительность, мало ли что еще. Вас же он обвиняет в гораздо более серьезном.

- Меня? Вот как! - удивился Гильчевский. - А в чем же именно, если не секрет?

- В том-то и дело, что секрет, в том-то и дело! - многозначительно подмигнул Федотов, давая этим жестом самому Гильчевскому понять, что дело тут политическое, что отставленный от командования 402-м полком немец Кюн пустил в ход что-нибудь вроде обвинения его в замыслах ниспровергнуть династию.

Представив Кюна и в руках его бумажку именно с подобным доносом, Гильчевский сказал, глядя на Надежного больше, чем на Федотова:

- Предчувствую, что этот Кюн за свою трусость и подлость произведен уже в генерал-майоры и едет сюда, на мое место, принимать сто первую дивизию!

- Ну что вы, что вы, Константин Лукич! - попробовал даже рассмеяться такому предчувствию Федотов, а Надежный, который вообще оказался из молчаливых, только пожал широкими своими плечами и махнул рукой, - дескать, сущие пустяки.

- Нет, в самом деле, - ведь обвинить меня там, в Петрограде, он может в чем ему будет угодно, а раз он пойдет для этого с заднего крыльца, то и преуспеет. Вот он, значит, и будет тогда форсировать Стырь под ураганным огнем! Чего же лучшего и желать?

- Да не он, а вы, Константин Лукич, сделаете это в лучшем виде, на что и я надеюсь, и штаб армии тоже, - теперь уже посмеиваясь вполне благожелательно и похлопывая его дружественно по локтю, сказал Федотов. - А доносы на всякого из нас пишут, - на то мы и занимаем видные посты. На нас пишут, а мы отписываемся, только и всего! А теперь, - он посмотрел на часы, - адмиральский час, и сядем просто обедать.

В соседней комнате денщики уже гремели посудой, и Джек, заслышав запахи кушаний, перестал уже обращать внимание на сапоги Надежного. Он даже покинул совещание, перешедшее к тому же к личным вопросам и потерявшее чисто деловой свой характер, и, степенно потягиваясь и поглядывая при этом на хозяина, который явно для него замешкался, вильнул призывно пушистым хвостом, потом скрылся.

- Джек, иси! - крикнул ему Федотов, в целях борьбы с его своеволием, но тут же раздался заливистый встревоженный лай Джека уже с надворья, и Федотов обеспокоенно повернулся к окну, пригнув голову, чтобы смотреть вверх.

- Что? Аэропланы? - спросил Надежный.

- Да, тройка! Черт знает, сколько у них воздушных машин! Никогда нет от них покоя, ни днем, ни ночью! - взволнованно проговорил Федотов, а Гильчевский подхватил оживленно и нескрываемо зло:

- Вот то-то и есть, что "сколько машин"! А у нас они где? Две-три сотни на целый фронт, когда их давай сюда тысячи! Но машины - дело новое, и для них заводы нужны, а понтоны - это так же старо, как мир, и для них нужны только плотники, однако и их нет!.. А живем на фронте друг против друга с волками, весьма хозяйственными, а с волками жить - надо по-волчьи и выть!.. А на одном собачьем лае против самолетов далеко не уедешь... так же, как и на доносах Кюнов!

VIII

Весть о неудаче группы генерала Рагозы на барановичском направлении докатилась в последних числах июня и до лазарета, в котором лежал Ливенцев.

В киевских газетах, полученных в Дубно, говорилось, что взято свыше трех тысяч австро-германцев в плен и захвачены две линии окопов; что немцы вывозят из Барановичей все ценное в поездах, один за другим уходящих на запад; что западнее Барановичей замечены с воздуха большие пожары: горят деревни, очевидно, поджигаемые немцами, готовящими свои силы к отступлению. Но в то время, как это сообщалось корреспондентами, в официальной сводке отмечались контратаки противника, и с каждой новой газетой все больше говорилось о контратаках; наконец, Западный фронт перестал упоминаться совсем: там наступило затишье. Всего только несколько дней заставил газеты писать о себе Эверт.

Зато писал он сам, донося в ставку, что, вследствие целого длинного ряда причин, наступление, предпринятое на барановичском направлении, не дало ожидаемых результатов, но вывело уже из строя убитыми, ранеными и пропавшими без вести до 80 тысяч человек. Он запрашивал, продолжать ли действия, несмотря на такие потери, или прекратить их. В ставке решили больше никаких надежд на Западный фронт не возлагать, гвардию же оттуда начать немедленно вывозить на фронт Брусилова, в район Луцка.

Об этом последнем в газетах, конечно, не сообщалось, и этого не знал Ливенцев. Он продолжал еще думать, что вот за Западным фронтом придет в движение и Северный, где пока отмечались только мелкие стычки, и наконец второй фронт разовьет вовсю те действия, которые начал на реке Сомме.

Газеты много места уделяли англо-французам, но трудно еще было судить, насколько успешны их наступательные порывы; никакая самая подробная географическая карта тут не могла бы помочь читателю газет: о километрах пока не говорилось, - только о сотнях метров пространства.

Но Ливенцев привык уже к тому, что во Франции совсем другие масштабы, чем в России: где мало земли, там ее больше ценят.

Время думать над трудным вопросом, может ли окончиться война к зиме этого года, у него было, но думать мешала неподвижная, тупо болевшая, как бы и не своя совсем, тяжелая нога.

Он спрашивал Забродина несколько раз:

- Как же все-таки? Оперировать будете?

- Не время, - отвечал Забродин хмуро.

- Перелом или разрыв?

- Увидим.

- Может быть, просветить бы рентгеном?

На этот вопрос Забродин даже не отвечал, только отрицательно двигал мизинцем правой руки и отходил от койки.

Больше всего угнетала Ливенцева не боль в ноге, не эта неопределенность, что такое произошло с нею, как та зависимость от санитаров, какой не чувствовал он, когда был хотя и серьезно ранен пулей в грудь навылет, но мог, однако, сидеть, потом вскоре и ходить даже.

Теперь он был почти совершенно неподвижен, - его ворочали, стараясь соблюдать осторожность, ему помогали даже есть, и эта беспомощность его удручала прежде всего потому, что ее видела Наталья Сергеевна.

Когда он был только что привезен в лазарет и увидел, - узнал ее, он показался самому себе исключительным, необычайно, неслыханно награжденным за то, что пережил на фронте в течение нескольких месяцев. Но теперь он лежал так же, как и другие тяжело раненные, мучаясь сам и заставляя мучиться ее.

Несказанной радости день ото дня становилось все меньше. Оставалась только успокоенность от сознания, что если даже ему суждено умереть, все-таки перед смертью он будет видеть около себя не чужие лица, а ее лицо: она склонится над ним, и ее мягкие пепельно-золотые волосы закроют его глаза.

Об этом думалось раза два или три ночами, но с наступлением дня приходила бодрость, уверенность в том, что трудно только теперь, потом же, очень скоро, станет гораздо легче. На всякий случай он спросил одного из молодых врачей - Хмельниченко:

- А не будет ли хуже оттого, что не оперируют меня до сих пор?

- Нет, хуже не должно быть, - отвечал Хмельниченко, но как-то не совсем уверенно, - так показалось Ливенцеву.

Он спросил и Наталью Сергеевну, что говорят между собой, - не слыхала ли она, - врачи о его контузии.

- Говорят, что трудный случай, - сказала она.

- А все-таки? Насколько именно трудный? - допытывался он, стараясь угадать правду по выражению ее глаз, по оттенку голоса. - Может быть, придется совсем проститься с ногой?

- Нет, что вы! - так испуганно откачнулась она, что он поверил и даже почувствовал свою ногу на момент совершенно здоровой и спросил уже успокоенно:

- В каком же смысле все-таки трудный случай?

- Говорят... что, может быть, вам придется пролежать после операции... Ну, не знаю ведь, сколько именно, и, конечно, врачи сами не знают.