Прибивая подметку, Филипп с неодобрением сказал, что стыдно председателю горсовета в таких-то сапогах ходить. Взял бы экспроприированные галоши или еще что. Своя рука.
— По ноге не могу найти, — сначала вроде в шутку ответил Лалетин, навертывая портянку, а потом долгим взглядом посмотрел на Филиппа, кашлянул: — Не так надо это, Филя, понимать. Я какой начальник-то? Сегодня заправляю, а завтра мне скажут: хватит, лучше тебя есть. Опять вагоны красить стану. А наберу сапогов себе, еще чего, уйду — и будут про меня толковать: вот был Лалетин — дурак дураком и еще хапуга, себе все тянул. Есть предмет подороже обуток — совесть пролетарская! — и, надев излаженный сапог, ногой притопнул, подмигнул Филиппу. — Как ты-то думаешь?
— Ну, одни-то сапоги можно.
— Нет, я поостерегусь, — серьезно сказал Лалетин.
В доме на Спенчинской, где, как и в старое время, жил Лалетин, было темно. Филипп перешагнул в забитый снегом палисадник и поскреб пальцем в раму. Мелькнул кто-то в белом, прошлепали босые ноги в сенях, испуганный женский голос зашептал:
— Кто тамотка?
— Это я, Солодянкин, Екатерина Николаевна, — ответил Филипп. — Василия Иваныча бы. Дело неотложное, — и замер, что ответит: дома хозяин или поздно уже явился Филипп.
— Только-только уснул. Заходи, Филиппушко, — подняв крюк, сказала Екатерина Николаевна и убежала в комнату. Косник на голове был жиденький, сама она худая, ключицы выпирают. Знал Филипп: все заботы по дому, детишки — на ней. Василию Иванычу недосуг. Горсоветом да уездом заправлять дело не шуточное.
В тесной комнате широко угнездилась русская печь, ребятишки спали прямо на полу, и Василий Иванович, в исподнем, с бородой напоминавший святого угодника, осторожно, чтобы не задеть их, вышагнул к Филиппу.
Екатерина Николаевна еще добродушно удивлялась тому, каким огромным дядькой стал Филипп, а хозяин уже сообразил, что произошло неладное, заведя в куток, вопросительно взглянул в лицо Спартака.
Выходили они вместе. Лалетин отправился ночевать к кому-то из друзей, поближе к железнодорожным мастерским.
Филипп двинулся дальше. Когда выходил на Раздерихинскую, от Пупыревки послышались голоса. Кто-то крыл матом. Филипп шел, лепясь к стене, а тут вовсе замер в нише тюремных ворот. Вьюга улеглась, и от свежего снега улица посветлела.
Судя по винтовочным стволам, которые тычками торчали на фоне неба, шло человек восемь. Пронесло. Он подумал, что Курилов успел взять Дрелевского. К Спасской, где жил Юрий Антонович, почти бежал, забыв, что его может задержать куриловская братва. Он опомнился у театра: главное, передать телеграмму. Надо быть осторожнее, иначе можно все испортить.
Совсем еще молодая, недавно приехавшая не то из Питера, не то из Пскова жена Юрия Дрелевского Зигда, всхлипывая, сказала через дверь:
— Я очен, очен боюс, товарищ. Юрия нет. Он не дома. Уехал.
Прижавшись плотно к двери, Солодянкин выпытывал через щель, был ли Курилов. Вроде не был. «Ну и хорошо. Видно, хватило у Кузьмы совести не арестовывать своего командира отряда».
Юрия Дрелевского хвалили: много работает, судебное дело наладил, а он во время дежурства в горсовете, сидя около малиновой от жара чугунки, раздумчиво говорил Спартаку с какой-то торжественностью в голосе:
— Ты знаешь, Филипп, я бы лучше ушел против Дутова воевать. Там, мне кажется, легче. Там все знаешь: стреляй. А здесь я не знаю ничего. Юридическое дело. Да что это такое? Я и не знал совсем, что такое юриспруденция.
На телеграфе, едва уговорив постового матроса пропустить его, Спартак ворвался в спокойный, потрескивающий аппаратами зал. Тоже ведь здесь Дрелевский дело улаживал, когда телеграфные служащие забастовали. И хорошо, быстро уладил.
Телеграфная барышня, не выказав никакого беспокойства, отстукала что-то в Екатеринбург. Что, Филипп не знал: одни точки-черточки. Но, видимо, отстукала верно.
С облегчением уже пошел он к Лизе. Теперь, если и напорется на Курилова, — не страшно, все, что требовалось, сделано.
Лиза, видимо, не спала. Вышла в накинутой на плечи шали, смятенным взглядом окинула лицо Филиппа.
— Что с ним? Где он?
— Да все хорошо. Попить дай-ка мне, — сказал Спартак. Ждал, когда воды подаст, и рассматривал Лизу: судя по виду, жива-здорова. И он тоже жив-здоров. Но от женщины разве такими словами отвяжешься? Пришлось говорить, где он да когда пришел, да спит он теперь или нет, — только потом воды дала.
— Вот о тебе справиться велел. Курилов не был ли?
— Кузьма меня помнить будет. Я ему чуть глаза не выдрала, — зло сказала Лиза.
Да, у Лизы Капустиной был твердый характер. Могла она после всего, что сморозил Кузьма, и глаза ему выдрать.
Через два дня приехала комиссия во главе с председателем областного Уральского Совета А. Г. Белобородовым. Все оказалось куда хуже, чем думали. Отряд уральцев арестовал начальника гарнизона, военкома, заместителя предсовнархоза, председателя губисполкома. Кузьму Курилова арестовали в ресторане. Отбиваясь, он повалил пальму, разбил столик. Это была последняя забава бедового балтийца. Наверное, и тогда не подумал он о том, как горько отольются ему его озорные проказы. Усолело в нем это буйство.
В постановлении Уральской чрезвычайной комиссии было потом написано об арестованных: «Часть из них (Лапин, Тэнс и др.) расстреляны». Кузьму Курилова почему-то даже не назвали. Просто «др.».
С опаленными бессонницей веками возвращался Капустин домой соснуть часок-другой. Серую предутреннюю Вятку будили тряские извозчичьи экипажи: почти каждый раз в это время устремлялись в номера с поездов молодые люди с юнкерской выправкой, которая никак не шла к мешковатым чиновничьим пальто.
Чем привлекал приезжих сонный деревянный городишко? Это больше всего занимало и мучило единого в трех лицах — товарища председателя Вятского горсовета, комиссара летучего отряда и члена отдела контрразведки Петра Капустина.
Постояльцы гостиниц особо воспрянули духом, когда в Вятке остановились на передышку члены царской фамилии со свитой. Они средь бела дня прогуливались по Московской, вызывая уже забытый почтительный восторг и слезное умиление. Тут же явился епископ Исидор, одетый в потертую шубу, стоптанные сапоги. Ходил в камилавке, сметанной крупными белыми стежками. Нищие сухостойными лесинами стояли по церковным кварталам и, завидев епископа, бросались к нему, чтоб поцеловать полу изодранной шубы. Видно, эта любовь побирушек надоумила епископа объявить себя председателем комитета помощи нищим. Кое-кто, например Алексей Трубинский, знали, что за фигурой был епископ Исидор. Ведь не кто иной, как он вместе с царицей Александрой Федоровной предавал земле прах бесноватого старца Григория Распутина. Так что не прост был епископ Исидор.
Под вооруженной охраной с трудом спровадили августейшее отребье в Пермь, а епископ Исидор остался. Видимо, ему нравилось быть председателем комитета помощи нищим.
И после этого гостиницы продолжали принимать заезжих гостей с юнкерской выправкой. Через официантов, обслуживающих номера, узнали, что ждут заезжие важную птицу. «Ждут, а мы хлопаем ушами», — сердились комиссары в горсовете. Наконец сообщили: «птица» уже давно в Вятке. Это не кто иной, как кадет Чирков, уполномоченный северного областного центра Союза возрождения России.
Если б знал Капустин, сколько вреда принесет этот уполномоченный, послал бы для его ареста не десяток красногвардейцев, а летучий отряд и процедил бы весь дом через тонкое ситечко. Всего через четыре месяца, в августе, во время подавления Степановского мятежа видел Петр результаты чирковских дел: трупы красноармейцев и комиссаров, сожженных в Нолинском духовном училище, расстрелянных в Уржуме комиссара Ефима Карелова и своего товарища — Юрия Дрелевского.
Кадет оказался щедрым. Он оставил красногвардейцам добротное пальто с бархатным воротником, уйдя из квартиры мясоторговца Ухова в дворницкой нагольной шубе.
— Я смотрю: больно для дворника морда толста, — запоздало догадывался семипудовый купецкого покроя красногвардеец Леонтий Марьин, мимо которого с деревянной лопатой в руках прошмыгнул Чирков.
Мясоторговец Ухов, приютивший заезжего гостя, так и не сумел вспомнить, кто приходил к его постояльцу, а у расторопной кухарки память оказалась крепче: был Харитон Карпухин, сын владельца водяных мельниц, и другие были, да их не знаю, не здешние, а Карпухина хорошо разглядела.
Это уже было что-то. Но это «что-то» оказалось ничем: Карпухин из города исчез. Уехал в Вологду, а может, в Пермь.
Концы потерялись. Обнаружились они совсем случайно, когда горсовет послал Гырдымова и Филиппа Спартака описать ценности в мужском монастыре.
Не стараясь утишать шум шагов, они прогрохотали по гулкому переходу прямо к кельям монахов. Филипп даже чеканил по-строевому шаг: ему нравился гром в купольной выси. Гырдымов шел с напряженным лицом. Он был назначен старшим.
Весь в черном суетливый ключарь проводил их в келью к иеромонаху Серафиму, человеку с малиновым носом и огромными, как весла, ручищами.
— Проходите, проходите, — приглашал иеромонах, округло разводя широкими рукавами. — Ценности? — в глазах его отразилось недоумение. — Наше дело — молиться за грехи людские. Наше...
— Ну, запел, — оборвал его Гырдымов. — Взгляни-ка, товарищ Спартак, под постелю евонную, в угол вон, — а сам сел на табурет и достал из-за голенища клетчатую школьную тетрадку.
Филипп нагнулся и вытащил из-под кровати растянувшуюся в мехах гармонь, которая по-коровьи взревела. У монаха лицо пошло красными пегинами.
— Молимся, — передразнил его Филипп. — Под гармонь, значит.
Гырдымов поднял карандаш. Ему хотелось занести в тетрадь гармонь, но ведь описать надо церковную утварь.
Иеромонах, так же округло разводя руками, заговорил:
— Дивлюся, как нашли, дивлюся.