— Обстановка на границе… — сказал он и почему-то сурово глянул на Ивашкина, будто в возникновении этой обстановки именно он был повинен. — На участке ближайшей заставы нарушители прорвались. Так что, Ивашкин, ты там, на вышке, бди, ворон не считай…
— А старший сержант Тагильцев убыл по обстановке? — не обидевшись на суровость дежурного, спросил Ивашкин.
— Ты необыкновенно догадлив. В поиске твой отделенный. Когда прибудет, пока неведомо. Нет данных. А ты — затосковал без своего командира? — неожиданно улыбнулся дежурный.
— Нет, я так… вообще поинтересовался, — в смущении ответил Ивашкин.
Дежурный, поправляя сбившуюся красную нарукавную повязку, продолжал уже с явной насмешкой:
— Без командира-то ты сам себе начальник. Отстоял свое — и вольный казак. Никто никаких поручений не дает… Ну, ладно, Ивашкин, недосуг мне с тобой лясы точить. Дел по горло. Топай на вышку и гляди там в оба.
Потопал Ивашкин, с неодобрением думая о дежурном, кстати, до недавнего времени его бывшем отделенном командире сержанте Воронове: зачем он подначивал его, спрашивая, не затосковал ли он в отсутствии Тагильцева. А если и затосковал, так почему над этим надо смеяться? Откуда ему знать, какое значение имеет в его жизни старший сержант Тагильцев? Дежурный тоже отделенный, Тагильцеву не подчинен. А Ивашкин подчинен и этим доволен. Почувствовал, как после перевода в отделение Тагильцева что-то сдвинулось с привычных мест в его службе, наметились перемены к лучшему.
Отстояв положенные часы, Ивашкин сменился, малость отдохнул и теперь вот снова заступил. А Тагильцев с бойцами все еще не вернулся. Понятное дело — обстановка. На то и резервная застава, чтобы по обстановке выезжать на усиление границы.
Может, что-то не заладилось там. Генка-то Герасимов брякнул: «Граница, мол, на замке…» Вот тебе и на замке. Прорвались нарушители. Не впервой, конечно. И раньше прорывались… Только ведь все равно их задерживали. И теперь никуда не денутся. Прижмут, как миленьких.
Интересно бы знать, где сейчас поиск идет, в каком месте Тагильцев с пограничниками резервной заставы? Ивашкин прошелся кругом по смотровой площадке, в бинокль осмотрел окрестности. Как и утром, повсюду пусто, не видно было ни единой души.
После общего беглого осмотра Ивашкин стал разглядывать местность последовательно, сначала ближний план, потом средний и в последнюю очередь дальний. Так полагалось по наставлению, Ивашкин сам читал, а у него, бывшего колхозного счетовода, уважительное отношение к документам, так учит на занятиях командир отделения Тагильцев. Понятное дело, сперва обратил взгляд в сторону границы — ведь нарушители-то появляются оттуда…
Прямо перед ним, как на ладони, общий двор пограничной комендатуры и резервной заставы, обнесенный невысоким дувалом. Во дворе три основных здания: справа — штаб комендатуры, посредине под одной крышей столовая и клуб, слева — застава. В задней части двора, как и полагается, тылы — конюшня, баня, спортивный городок. За дувалом несколько домиков для семей офицеров. Между ними цветнички, огородные грядки, детская площадка. Еще дальше — учебные поля заставы, полоса препятствий, манеж.
И повсюду безлюдно. На детской площадке лишь двое пацанов копошились в песочнице. Даже качели пустовали, в сооружении которых участвовал и Ивашкин.
Жаркая пора навалилась. Некоторые семьи на лето отправились в Россию-матушку, к бабушкам-дедушкам, подождут там своих пап, вместе проведут отпуск, а к осени возвратятся.
Наблюдательная вышка у самого дувала, возле въездных ворот. Утвердилась она на курганчике, неизвестно кем и когда насыпанном. Невысок курганчик, метра три-четыре, а все же обзор с вышки, стоящей на нем, шире.
Впереди и правее, в текучем мареве, поднимавшемся от нагретых солнцем песков, угадывалась линейная пограничная застава. Где-то на ее участке и велся теперь поиск нарушителей.
Еще дальше — темная цепочка невысоких гор. Они и вовсе за границей. Не наши горы, чужие.
Слева, скрытый барханной грядой — аул. Изредка оттуда наведывались в комендатуру колхозники. Частенько бывал башлык[2], высокий жилистый старик, с белой клинообразной бородкой, в полосатом халате и высокой лохматой папахе — тельпеке. Еще чаще приезжал на тонконогом и резвом ахалтекинском жеребце бригадир Берды Мамедов. Этот вообще являлся запросто, потому что состоял в бригаде содействия[3] и участвовал в поисках нарушителей.
За спиной у Ивашкина даль неоглядная, без конца и края песчаные барханы с редкой порослью саксаула. Горизонт размыт — не понять, где кончаются пески и начинается небосклон.
И над всем — знойное туркменское солнце, как размазанный яичный желток на обесцвеченном небесном полотне. Потоки зноя лились, текли рекой и, казалось, под ними барханы оплавлялись. Ивашкин долго смотрел на желтые гряды и ему начинало мерещиться, будто они дымились. На самом-то деле ничего подобного. Просто дул ветер, и, когда налетали особенно шалые порывы, песчаные макушки срывались и курились, как снежные сугробы метельной порой в далекой и бесконечно милой северной сторонке, о коей часто тосковало сердце Ивашкина.
Ближе к вечеру ветер как бы выровнялся, порывы прекратились, над барханами потек тугой горячий воздух. Он нес с собой едва ощутимый сладковатый запах цветущей верблюжьей колючки и еще… вянущей под солнцем скошенной луговой травы.
Только откуда тут взяться луговой траве? Разве во сне приснится. Траву-то, сочно зазеленевшую после весенних дождей, зной спалил еще в апреле. Ту же участь разделили алые маки и тюльпаны, густо усыпавшие склоны холмов. Их яркие головки повяли, сникли, нежные лепестки свернулись, как береста над пламенем.
А росный зеленый луг, звон косы на заре, густой запах накошенных валков травы далеко теперь от Ивашкина, никакой самый сильный бинокль не достанет. Недавно, кажется, жил он в том мире. Минувшим летом, совсем недавно будто бы… и так давно. Приятно вспомнить. Ну что ж, вспоминать не возбраняется, только чтоб службу за воспоминаниями не забывал. Нет, не забыл Ивашкин службу, во все глаза глядит. Ага, вон две колхозные арбы повезли солому. Колхозники здесь уже скосили ячмень и обмолотить успели.
На родине у Ивашкина больше рожь сеют. Прошлым летом добрая рожь вымахала. Почти в его рост. Только чуть зажмурился Ивашкин и тут же увидел, как заволновалась она под ветром, пошла крутыми волнами, по кромке поля заплескалась васильковая синь.
И рожь довелось ему убирать. Почти накануне призыва в пограничные войска завершилась уборка и, наверное, больше всего она запечатлелась и потому часто вспоминалась. Ему-то самому косой да серпом пришлось мало поработать — на учете сидел. Уважаемая должность в колхозе — счетовод, а Ивашкин в последнее время вроде бы стесняться ее стал. Парень как парень, а на счетах щелкает. Ему бы в трактористы податься, да председатель заладил одно, не отпущу, дескать, учет без него, Ивашкина, захиреет, а учет — всему голова.
Председатель колхоза приспособил его к этому делу на второй год после войны, тогда Ивашкин только семилетку окончил. В восьмой класс надо было подаваться в другое село, почти за тридцать километров от дома. Не мог Ивашкин уехать, хотя и тянуло учиться. Не мог не из-за отдаленности, это полбеды, а надо было помогать матери кормить семью. На отца весной сорок пятого похоронка пришла — погиб смертью храбрых в бою с фашистами и похоронен в чужой немецкой стороне. Это известие надломило мать, ее надежда на возвращение отца рухнула, как вешний лед, а кроме Ивашкина подрастали еще трое — брат и две сестренки.
После школы он все лето проходил в подпасках при колхозном стаде. Осенью, когда первый снег побелил землю, председатель привел его в правление, сказал старику-счетоводу:
— Ты давно просишь помощника. Вот, возьми его, растолкуй, что к чему. Он парнишка понятливый, да и образован как следует быть — семилетка за плечами. — Посадил Ивашкина рядом с собой, положил тяжелые, в синих узлах вен руки на колени, внушал: — А ты, Федянька, тоже усердие прояви. Такая специальность на дороге не валяется.
Ему тогда надо было бы воспротивиться, попросить председателя послать его на другую работу, в мастерские, в помощники к кузнецу или, на крайний случай, на ферму, чтоб производство осваивать, а он лишь промямлил:
— Я же ни бельмеса в счетоводстве…
— Не сразу Москва строилась… Ты покажи-ка, парень, вправду ли ты так башковит, как мне расписывали тебя учителя, — высказался председатель, подумал немного, пристально, показалось Ивашкину, даже жалостливо поглядел на него, промолвил как бы про себя: — С отцом твоим мы дружили… Позаботиться о тебе мне сам бог велел.
Значительно позднее, когда уже освоился с работой и заменил старика-счетовода, Ивашкин гадал, почему председатель, храня добрую память об отце, решил определить его в счетоводы. Но так и не придумал ничего, а спросить уже не у кого было, старого председателя не стало.
Думку свою распрощаться с канцелярией и уйти на производство Ивашкин не оставлял. Тешил себя надеждой сесть за руль трактора или автомашины. Но техника в колхоз пока почти не шла, вся направлялась в МТС. Перейти туда, значило, прощай, родная деревня, привычная, устоявшаяся жизнь. Решиться на это Ивашкин не мог, не хватало характера.
Потом военкомат взял его на учет и стало известно о не столь уж далеком призыве на военную службу. До перемены ли профессии тут?
А с другой стороны поглядеть — привык Ивашкин к своей работе. Великое дело привычка.
Хотя и вернулись в деревню с войны уцелевшие мужики и парни, людей все же недоставало. Многие прорехи в хозяйстве латать надо было, до которых в войну руки не доходили, и не менее строго, чем в войну, блюсти бережливость в большом и малом. Вот когда особенно убедился Ивашкин в правоте председательских слов — учет всему голова. Ну что ж, в учете он поднаторел, был до щепетильности пунктуален, каждый килограмм, каждый литр, каждый трудодень — все было отражено у него, документально засвидетельствовано. Эту его работу на совесть люди заметили и оценили. Как-то само собой получилось, колхозники постарше вдруг завеличали его Федором Михалычем. В краску вгоняло Ивашкина такое обращение, но где-то в глубине души вызревало горделивое, даже самолюбивое чувство.