Горящие огни — страница 13 из 42

— Бабушка, сегодня праздник Ханука. — виснет на ней Абрашка.

— Да что ты говоришь! Тише, тише Ханука — это еще не значит, что надо опрокидывать бабушку на пол. Господи, как же ты вырос!

Абрашка спохватывается: бабушка еле устояла на своих коротеньких ножках, не хватало еще, чтобы она рассердилась!

— Но все-таки ты хороший мальчик, Абрамеле! Бабушка улыбается. — Не полениться прийти так рано утром, чтобы принести это счастливое известие. А я-то собиралась спросить у дедушки. Без тебя, негодника, я бы и не знала. Ну, иди ко мне. И сначала поцелуй мезузу на дверях, как тебя ребе учил.[13]

— А я, бабушка, а я? Я тоже хочу.

— А ты, пигалица, не суйся! Ты девчонка!

Абрашка гонит меня вместе с кошкой, которая вертится под ногами.

Везет ему! Он мальчик, ему все можно. Небось даже котом лучше быть, чем девчонкой-недомерком, которую всегда шпыняют.

— Не дразни малышку!

Бабушка, будто о чем-то вспомнив, хватается за голову:

— Башенька, не простудилась бы ты! Ну-ка, идем!

— Чай с малиной, бабушка, да? — спрашиваю я и бегу за ней.

Я точно знаю: раз бабушка заговорила о простуде, значит, сейчас достанет из чулана, где хранятся запасы варенья, горшок малинового.

— Вот, Башенька, возьми это с собой. Скажешь маме, чтобы давала тебе на ночь стакан горячего чая с этим вареньем. Это, скажи, лекарство от всего. А при простуде — самое лучшее средство.

— А где дедушка? Что-то его не видно.

— Проходите, вон он, около печки.

В полуоткрытую дверь столовой видна белая блестящая стена — это кафельная печь, — и на ее фоне черной тенью раскачивается дед.

А мы-то думали, он еще спит! Спать? Да, по-моему, с тех пор как мы его видели на прошлой неделе, накануне субботы, он вообще ни разу не прилег так и простоял тут, у печки.

На нем все тот же черный кургузый пиджачок. Один и тот же зимой и летом. Щуплое тельце совсем ссохлось. Одной рукой дед гладит бороду, другой, раскачиваясь, перебирает цицит. Наверное, размышляет над каким-нибудь местом из Торы, мысленно поворачивая его так и этак.[14]

Нас он не видит. И не может ясно видеть: очки его вздеты на лоб, кустистые брови свисают на глаза. Снежной пеной лежит на груди борода, белизна поднимается к вискам, покрывает скулы. На очень тонкой коже проступают красные жилки, вздувшиеся от печного жара.

Мы боимся подойти. Дедова тень колышется на белом кафеле. Кажется, он далеко-далеко от нас, одной ногой в другом мире.

— Смотри-ка, Башенька. — Брат тянет меня за рукав. — Вон на столе гривенник!

Дедушка, дорогой! Он и об этом позаботился. А я была уверена, что он думает только о божественном.

Однако дедушка не поворачивает головы от окна. Яркое солнце отражается в его глазах, они словно впитали весь свет небесный. Ханукальная лампа укреплена на окне, старинная, темного серебра лампа, с пустыми ячейками.

Но под дедушкиным взглядом все восемь чашечек вспыхивают, точно с одной спички.

— Дедушка!

Мы не можем больше утерпеть, но замолкаем после первого же слова, испугавшись своих голосов.

— А? Что такое? — Дедушка очнулся от глубокого забытья. — Айга! Поди посмотри, кажется, кто-то пришел.

— Это детки Алты. — Абрамеле и маленькая Башенька! — отзывается бабушка.

Тогда дед поворачивает величавую белую голову. Глядит на нас и улыбается. От улыбки по лицу разбегаются морщинки, оно делается совсем другим, расплывается, как горячий воск.

— А я-то думал… — Дед стряхивает очки на нос и рассматривает брата сквозь стекла. — Я-то думал, Абрамеле Божьей милостью на будущий год пройдет посвящение, а он… он думает только о ханукальных деньгах! Что, Абрамеле, не так? — Дедушка треплет Абрашку по щеке. — А ну, подойди. Я тебя поспрашиваю. Скажи-ка… — Пауза. — Что ты прошел из Пятикнижия? Вот уж пять лет как учишься у ребе…

Блестящий гривенник кружит Абрашке голову, притягивает его как магнит. Вот она, монетка, так близко, только руку протяни, смерть как хочется взять ее и разглядеть. Что там, на другой стороне? Как обычно, орел?

Дед что-то говорит, но Абрашка не слышит. У него чешутся руки перевернуть гривенник. Стол полированный, скользкий, монета может закрутиться волчком. Слетит со стола и закатится в какую-нибудь щель — ищи ее потом…

От страха круглые Абрашкины глаза вылезают из орбит. Надо, думает он, поскорее схватить монету. Пока дед не начал его спрашивать и выслушивать стих за стихом, недавно вызубренные и уже полузабытые.

А вдруг ему вздумается взять с полки Моисеево Пятикнижие… И читать нараспев, как ребе в школе. Так весь день пройдет. Стемнеет! Где тогда найдешь извозчика? Где возьмешь лошадь? Кто это будет дожидаться?

Все мальчишки гуляют, катаются в санях… а он…

У Абрашки сжимается сердце. Заснет он тут и свалится к дедовым ногам около печки. Жар бросается ему в лицо, точно не дрова горят в печи, а он сам. На беднягу жалко смотреть. Пальцы дрожат, лицо пылает. В глазах пляшут отблески огня, будто пожирающего заветный гривенник.

— Десять копеек серебром — бормочет и бормочет он.

Если и папа даст ему столько же, он, Абрашка, объедет весь город. Ни один извозчик ему не откажет. Стоит показать хоть краешек серебряной монеты Ивану-кучеру, тот глаза вылупит. Небось расшевелится, увалень. Начнет убеждать Абрашку, что у него и сани, и лошадь самые лучшие. Еще бы — они ему достались от помещика!

— Вон на сиденье мех постелен. Не смотри, что на вытертую козлиную шкуру похож. В него барские дети ножки укутывали.

А конь! Иван восхищенно присвистывает. Запрячь его по всем правилам, так он орлом полетит! Шутка ли — на нем сама помещица выезжала!

— А бубенчики видал? Звону, что от целой колокольни! Да ты сядь пусть лошадка тронется…

Иванов бас так и гудит у Абрашки в ушах.

Наконец он не выдерживает — подскакивает к столу и сгребает монетку.

— Постой-постой! Успеется! Что за спешка! Ты бы лучше так же прытко выучил свою речь на бар-мицву.[15]

Абрашка поднимает голову. Кто это сказал? Точно, что не Иван. Дедова ладонь легла на проворные пальцы внука.

— Ладно, Барух, отдай им эти десять копеек. Капля радости для детишек. Видишь же, как им не терпится. Мальчишка на месте устоять не может, да и сестричка Бог знает где витает!

Наконец мы выбегаем от дедушки, получив свой гривенник. На улице брат дает себе волю. Как это снег у него под ногами не тает! Он размахивает руками, трясет варежкой с монетой.

В голове одна забота: остались ли еще сани? И лошадь?

У меня соскочила галоша, и я останавливаюсь.

— Только свяжись с девчонкой! Копуша! — кричит на меня Абрашка, вместо того чтобы помочь. — Скоро ты там? Сначала дед тянул, теперь ты со своими галошами! За это время все сани разберут!

— Я что, виновата? Галоши новые, сваливаются. А дедушка на тебя рассердился он хотел тебя проверить, а ты…

— Чего-чего? Не морочь мне голову! Скажи лучше, кого наймем: Ивана или Берла кривобокого, того, что на одну ногу хромает?

— Это же незаметно! Он сидит, а у лошади ноги в порядке.

— А может, у него и лошадь хромает. Может, он ей ногу перешиб. С него станется!

— Эй, барчук! Абрамеле! Барышня! — Извозчики заметили нас.

Они нас знают. Всегда тут стоят, в конце улицы. Застоялись, от холода хлопают и дуют в ладоши.

— Ханукальные денежки получили? И сколько вам дали? Покажи-ка! Ну так залезайте! Лезь живей, девчурка!

Извозчики отталкивают друг друга. Старик, что вызвался первым, выдыхает на морозе клубы густого пара, будто хочет согреться. Когда он говорит, заиндевевшая бородка топориком вздергивается и опускается, отрубая каждое слово.

— Поехали лучше со мной! На что тебе этот старый хрыч? Сам развалина, и кобыла не лучше!

— Как бы не так! Она десяток таких, как твоя, обгонит! Чтоб ты сдох!

Пока они переругивались, Иван соскочил с облучка своих саней, проехался на ногах по скользкому снегу и очутился прямо перед нами.

Закутанный, как куль, он слегка переваливается и распахивает перед нами, как когда-то перед своими господами, вытертую овчинную полость… готово дело… мы сидим.

Другие извозчики досадливо сплевывают:

— Что с ним, чертом, сделаешь!

Иван всего-то раз взмахнул кнутом, но лошадь сразу встрепенулась и задрала хвост, как кошка, которую облили холодной водой.

— Но-о! Старая кляча! Пошла! — дерет глотку Иван и аж привстает на облучке.

Зазвенели и звенят без умолку бубенчики.

Иван горячит лошаденку то криком, то кнутом, обжигая ее замерзший круп. Пар валит у нее из ноздрей, она словно хочет вырваться от возницы. Он натягивает вожжи. Хвост обхаживает лошадиные бока не хуже кнута, круп трется о деревянные оглобли — кажется, вот-вот слезет шкура.

Куда лошадь, туда и сани. Тут сугроб, там ухаб. Летим как на крыльях. Некогда дух перевести.

— Но! Чумовая! Но! Хоп! — надсаживается Иван.

Свистит, прищелкивает языком, гикает, подпрыгивает, дергается, как бешеный. Снег с его спины летит нам и лицо. Ледяной вихрь кружится сзади и по сторонам.

Снежные брызги разлетаются от лошадиной морды, клубится пар. Снег падает на спину и на голову. Лошадь вошла в раж, трясет гривой, заливаются бубенцы.

Нас словно подхватило и несет бурным течением. Справа и слева вскачь мчится город, мелькает одна улица, разворачивается другая. В переулках из-под полозьев снег взметается белыми струями, будто муку из мешков вытряхивают. Где мы? Единым духом перемахнули городской сад. Только что были там, на высоком холме, среди деревьев, миг — и сад унесся прочь, как снежинка. А куда девался собор? Кто бы мог сдвинуть его с места? Но и он оторвался от земли и пронесся мимо. Только с белых стен сорвалось снежное облачко. Да еле успел блеснуть и вонзиться в небо крест.

У меня разгорелись щеки, их щиплет мороз.