— Бабушка, сегодня праздник Ханука. — виснет на ней Абрашка.
— Да что ты говоришь! Тише, тише Ханука — это еще не значит, что надо опрокидывать бабушку на пол. Господи, как же ты вырос!
Абрашка спохватывается: бабушка еле устояла на своих коротеньких ножках, не хватало еще, чтобы она рассердилась!
— Но все-таки ты хороший мальчик, Абрамеле! Бабушка улыбается. — Не полениться прийти так рано утром, чтобы принести это счастливое известие. А я-то собиралась спросить у дедушки. Без тебя, негодника, я бы и не знала. Ну, иди ко мне. И сначала поцелуй мезузу на дверях, как тебя ребе учил.[13]
— А я, бабушка, а я? Я тоже хочу.
— А ты, пигалица, не суйся! Ты девчонка!
Абрашка гонит меня вместе с кошкой, которая вертится под ногами.
Везет ему! Он мальчик, ему все можно. Небось даже котом лучше быть, чем девчонкой-недомерком, которую всегда шпыняют.
— Не дразни малышку!
Бабушка, будто о чем-то вспомнив, хватается за голову:
— Башенька, не простудилась бы ты! Ну-ка, идем!
— Чай с малиной, бабушка, да? — спрашиваю я и бегу за ней.
Я точно знаю: раз бабушка заговорила о простуде, значит, сейчас достанет из чулана, где хранятся запасы варенья, горшок малинового.
— Вот, Башенька, возьми это с собой. Скажешь маме, чтобы давала тебе на ночь стакан горячего чая с этим вареньем. Это, скажи, лекарство от всего. А при простуде — самое лучшее средство.
— А где дедушка? Что-то его не видно.
— Проходите, вон он, около печки.
В полуоткрытую дверь столовой видна белая блестящая стена — это кафельная печь, — и на ее фоне черной тенью раскачивается дед.
А мы-то думали, он еще спит! Спать? Да, по-моему, с тех пор как мы его видели на прошлой неделе, накануне субботы, он вообще ни разу не прилег так и простоял тут, у печки.
На нем все тот же черный кургузый пиджачок. Один и тот же зимой и летом. Щуплое тельце совсем ссохлось. Одной рукой дед гладит бороду, другой, раскачиваясь, перебирает цицит. Наверное, размышляет над каким-нибудь местом из Торы, мысленно поворачивая его так и этак.[14]
Нас он не видит. И не может ясно видеть: очки его вздеты на лоб, кустистые брови свисают на глаза. Снежной пеной лежит на груди борода, белизна поднимается к вискам, покрывает скулы. На очень тонкой коже проступают красные жилки, вздувшиеся от печного жара.
Мы боимся подойти. Дедова тень колышется на белом кафеле. Кажется, он далеко-далеко от нас, одной ногой в другом мире.
— Смотри-ка, Башенька. — Брат тянет меня за рукав. — Вон на столе гривенник!
Дедушка, дорогой! Он и об этом позаботился. А я была уверена, что он думает только о божественном.
Однако дедушка не поворачивает головы от окна. Яркое солнце отражается в его глазах, они словно впитали весь свет небесный. Ханукальная лампа укреплена на окне, старинная, темного серебра лампа, с пустыми ячейками.
Но под дедушкиным взглядом все восемь чашечек вспыхивают, точно с одной спички.
— Дедушка!
Мы не можем больше утерпеть, но замолкаем после первого же слова, испугавшись своих голосов.
— А? Что такое? — Дедушка очнулся от глубокого забытья. — Айга! Поди посмотри, кажется, кто-то пришел.
— Это детки Алты. — Абрамеле и маленькая Башенька! — отзывается бабушка.
Тогда дед поворачивает величавую белую голову. Глядит на нас и улыбается. От улыбки по лицу разбегаются морщинки, оно делается совсем другим, расплывается, как горячий воск.
— А я-то думал… — Дед стряхивает очки на нос и рассматривает брата сквозь стекла. — Я-то думал, Абрамеле Божьей милостью на будущий год пройдет посвящение, а он… он думает только о ханукальных деньгах! Что, Абрамеле, не так? — Дедушка треплет Абрашку по щеке. — А ну, подойди. Я тебя поспрашиваю. Скажи-ка… — Пауза. — Что ты прошел из Пятикнижия? Вот уж пять лет как учишься у ребе…
Блестящий гривенник кружит Абрашке голову, притягивает его как магнит. Вот она, монетка, так близко, только руку протяни, смерть как хочется взять ее и разглядеть. Что там, на другой стороне? Как обычно, орел?
Дед что-то говорит, но Абрашка не слышит. У него чешутся руки перевернуть гривенник. Стол полированный, скользкий, монета может закрутиться волчком. Слетит со стола и закатится в какую-нибудь щель — ищи ее потом…
От страха круглые Абрашкины глаза вылезают из орбит. Надо, думает он, поскорее схватить монету. Пока дед не начал его спрашивать и выслушивать стих за стихом, недавно вызубренные и уже полузабытые.
А вдруг ему вздумается взять с полки Моисеево Пятикнижие… И читать нараспев, как ребе в школе. Так весь день пройдет. Стемнеет! Где тогда найдешь извозчика? Где возьмешь лошадь? Кто это будет дожидаться?
Все мальчишки гуляют, катаются в санях… а он…
У Абрашки сжимается сердце. Заснет он тут и свалится к дедовым ногам около печки. Жар бросается ему в лицо, точно не дрова горят в печи, а он сам. На беднягу жалко смотреть. Пальцы дрожат, лицо пылает. В глазах пляшут отблески огня, будто пожирающего заветный гривенник.
— Десять копеек серебром — бормочет и бормочет он.
Если и папа даст ему столько же, он, Абрашка, объедет весь город. Ни один извозчик ему не откажет. Стоит показать хоть краешек серебряной монеты Ивану-кучеру, тот глаза вылупит. Небось расшевелится, увалень. Начнет убеждать Абрашку, что у него и сани, и лошадь самые лучшие. Еще бы — они ему достались от помещика!
— Вон на сиденье мех постелен. Не смотри, что на вытертую козлиную шкуру похож. В него барские дети ножки укутывали.
А конь! Иван восхищенно присвистывает. Запрячь его по всем правилам, так он орлом полетит! Шутка ли — на нем сама помещица выезжала!
— А бубенчики видал? Звону, что от целой колокольни! Да ты сядь пусть лошадка тронется…
Иванов бас так и гудит у Абрашки в ушах.
Наконец он не выдерживает — подскакивает к столу и сгребает монетку.
— Постой-постой! Успеется! Что за спешка! Ты бы лучше так же прытко выучил свою речь на бар-мицву.[15]
Абрашка поднимает голову. Кто это сказал? Точно, что не Иван. Дедова ладонь легла на проворные пальцы внука.
— Ладно, Барух, отдай им эти десять копеек. Капля радости для детишек. Видишь же, как им не терпится. Мальчишка на месте устоять не может, да и сестричка Бог знает где витает!
Наконец мы выбегаем от дедушки, получив свой гривенник. На улице брат дает себе волю. Как это снег у него под ногами не тает! Он размахивает руками, трясет варежкой с монетой.
В голове одна забота: остались ли еще сани? И лошадь?
У меня соскочила галоша, и я останавливаюсь.
— Только свяжись с девчонкой! Копуша! — кричит на меня Абрашка, вместо того чтобы помочь. — Скоро ты там? Сначала дед тянул, теперь ты со своими галошами! За это время все сани разберут!
— Я что, виновата? Галоши новые, сваливаются. А дедушка на тебя рассердился он хотел тебя проверить, а ты…
— Чего-чего? Не морочь мне голову! Скажи лучше, кого наймем: Ивана или Берла кривобокого, того, что на одну ногу хромает?
— Это же незаметно! Он сидит, а у лошади ноги в порядке.
— А может, у него и лошадь хромает. Может, он ей ногу перешиб. С него станется!
— Эй, барчук! Абрамеле! Барышня! — Извозчики заметили нас.
Они нас знают. Всегда тут стоят, в конце улицы. Застоялись, от холода хлопают и дуют в ладоши.
— Ханукальные денежки получили? И сколько вам дали? Покажи-ка! Ну так залезайте! Лезь живей, девчурка!
Извозчики отталкивают друг друга. Старик, что вызвался первым, выдыхает на морозе клубы густого пара, будто хочет согреться. Когда он говорит, заиндевевшая бородка топориком вздергивается и опускается, отрубая каждое слово.
— Поехали лучше со мной! На что тебе этот старый хрыч? Сам развалина, и кобыла не лучше!
— Как бы не так! Она десяток таких, как твоя, обгонит! Чтоб ты сдох!
Пока они переругивались, Иван соскочил с облучка своих саней, проехался на ногах по скользкому снегу и очутился прямо перед нами.
Закутанный, как куль, он слегка переваливается и распахивает перед нами, как когда-то перед своими господами, вытертую овчинную полость… готово дело… мы сидим.
Другие извозчики досадливо сплевывают:
— Что с ним, чертом, сделаешь!
Иван всего-то раз взмахнул кнутом, но лошадь сразу встрепенулась и задрала хвост, как кошка, которую облили холодной водой.
— Но-о! Старая кляча! Пошла! — дерет глотку Иван и аж привстает на облучке.
Зазвенели и звенят без умолку бубенчики.
Иван горячит лошаденку то криком, то кнутом, обжигая ее замерзший круп. Пар валит у нее из ноздрей, она словно хочет вырваться от возницы. Он натягивает вожжи. Хвост обхаживает лошадиные бока не хуже кнута, круп трется о деревянные оглобли — кажется, вот-вот слезет шкура.
Куда лошадь, туда и сани. Тут сугроб, там ухаб. Летим как на крыльях. Некогда дух перевести.
— Но! Чумовая! Но! Хоп! — надсаживается Иван.
Свистит, прищелкивает языком, гикает, подпрыгивает, дергается, как бешеный. Снег с его спины летит нам и лицо. Ледяной вихрь кружится сзади и по сторонам.
Снежные брызги разлетаются от лошадиной морды, клубится пар. Снег падает на спину и на голову. Лошадь вошла в раж, трясет гривой, заливаются бубенцы.
Нас словно подхватило и несет бурным течением. Справа и слева вскачь мчится город, мелькает одна улица, разворачивается другая. В переулках из-под полозьев снег взметается белыми струями, будто муку из мешков вытряхивают. Где мы? Единым духом перемахнули городской сад. Только что были там, на высоком холме, среди деревьев, миг — и сад унесся прочь, как снежинка. А куда девался собор? Кто бы мог сдвинуть его с места? Но и он оторвался от земли и пронесся мимо. Только с белых стен сорвалось снежное облачко. Да еле успел блеснуть и вонзиться в небо крест.
У меня разгорелись щеки, их щиплет мороз.