Учитель принимается раскачиваться, задавая ритм молитвенного речитатива.
Абрашка напыживается. Буквы пляшут у него перед глазами. Он завороженно следит за тем, как ходит вверх-вниз борода ребе. И вдруг совершенно сбивается. Только старается, разинув рот, попасть в такт колебаний.
— Что такое? Я не слышу ни единого слова!
Классная комната взрывается гневным криком:
— Это же не ребенок, а нечистая сила. Только и знает, что над всеми издеваться! Получай! — Звенит смачная пощечина. — Погоди, ты у меня узнаешь, как показывать язык ребе! Я оплеухами вколочу Тору в твою дурную башку!
— Ребе, я не хотел — скулит Абрашка. — У меня болит зуб, и я просто потрогал его языком.
Однако учитель распалился не на шутку, даже руки у него дрожат. Он срывает со стены почерневший от пота ремень, засучивает рукава и хватает Абрашку. Глаза ребе пылают, как во время священнодействия. Миг — и спущены штаны, и кожаная розга хлещет мальчишку по голым ягодицам. Абрашка извивается у него в руках:
— Я больше не буду, ребе! Больше не буду, не надо!
Но ребе вошел в раж, ничего не видит, и стегает, и стегает. Наконец Абрашка вырывается и отлетает носом в пол. Ребе Шлоймо, опомнившись, оседает на стул и бросает ремень. Абрашка кубарем катится на другой конец комнаты. У самой двери, не взглянув на учителя, он вскакивает, подтягивает штаны и бежит прочь.
Но тут же натыкается на отца — лицом к стене, закрыв глаза, он беззвучно молится.
Покрывающий голову талес колышется, как белое облако. Абрашка каменеет, его обжигает стыд. Отец все слышал? Наверное, он подумал: «Учитель знает, что делает, детей приходится пороть. На то они и дети». И снова погрузился в молитвы. Во лбу темной звездой привязанный кожаный мешочек, другой прикреплен к руке. Это фичактерии. Рука, расчерченная тонкими ремешками, поднимается, точно в приветствии. Кожа между ремешками круглится валиками. В другой руке молитвенник, но папа в него не заглядывает.
Перекрывая домашний шум, вдруг раздается мамин голос. Она на минутку оставила магазин:
— Не знаете, где хозяин? Шмуль-Ноах, когда ты, наконец, придешь?
Каждое утро идет проверка платежей по кредитам. Мама боится пропустить срок, у нее всегда мало наличных денег. Требуется папин совет, но папа не шевелится. Его талес застыл, словно повешенный на гвоздь.
— Конца его молитвам не будет!
Мама передергивает плечами. Отец под своим покрывалом слышит ее, но, должно быть, не уверен, сегодняшнее ли это восклицание, или у него в ушах еще звучит вчерашнее. Все те же причитания изо дня в день.
— Из-за чего столько шума? Если денег довольно, хорошо, если нет можно занять у соседей. Так или иначе, с Божьей помощью всегда расплачиваемся. Зачем же стонать?
Но мама никак не успокоится. Скоро одиннадцать часов. А у нее еще нет всей суммы. Она снова идет в магазин и спрашивает у бухгалтера:
— Скажи, Гершль, сколько мы должны выплатить сегодня?
Флегматичный бухгалтер отрывается от бумаг, поправляет очки на потном носу и принимается листать одну книгу за другой. Палец его пробегает сверху вниз по строчкам, проверяет, выискивает. Не дай Бог ошибиться.
— Сегодня у нас… пятое число… пятое… вот…
— Ривка, — кричит мама кассирше. — Сколько у тебя в кассе?
Кассирша считает наличность с той самой минуты, как открылся магазин. Монетки выстроены столбиками. Она их перебирает, переставляет, считает и пересчитывает. Получается всегда одно и то же.
— Уже без десяти одиннадцать. — Мама не выдерживает. — Что вы все молчите? Дайте мне платок.
Она бросается к двери.
— Реб Давид, вы не могли бы мне одолжить кое-что на сегодня?
— Сколько вам не хватает, Алта?
— Полсотни.
— Что вы так волнуетесь? Заходите. — Реб Давид растягивает губы в улыбке. — Подумаешь — важность, что за дело между соседями!
Он полон почтения к маме — она управляет таким магазином!
Через минуту мама дома.
— Вот, сынок, тут, в узелке, все деньги. Беги в банк. Осталось всего пять минут. Смотри только не потеряй! В банке полно воров!
Она расправляет спину, как будто сбросила с плеч тяжкий груз.
После одиннадцати начинается настоящая торговля.
ВЕЧЕР
После обеда все расходятся. В доме становится уныло. Поздно вечером по одному возвращаются братья. Папа за столом пьет чай. Услышав, что открывается дверь, он поднимает голову и спрашивает:
— Где ты был?
— Нигде.
Папа отпивает еще глоток и снова спрашивает:
— Кого видел?
— Никого.
— Тогда что же ты делал? — Папа повышает голос.
— Ничего.
Братья пожимают плечами. А папа опускает голову, будто в чем-то виноват, допивает чай и больше ничего не говорит. Братья на цыпочках идут через столовую и, едва закрыв за собой дверь, со всех ног бегут вниз по лестнице в нашу полуподвальную комнату. Здесь, вдали от родителей, от магазина, они затевают грызню — повод всегда найдется.
— Куда ты засунул мою тетрадь? Не пачкай ее, я должен доделать уроки.
— А ты сам берешь мою книгу и оставляешь на ней пятна. Таскаешь сладкое, так хоть бы руки потом помыл!
— Да отстань ты от меня!
Один отталкивает другого в угол, трещат рукава. Книга падает на пол. Все в комнате летит кувырком.
Я не знаю, куда спрятаться. Хватаюсь за спинку кровати. И все равно братец мимоходом щиплет заодно и меня.
— Дурак! Я-то в чем виновата? Я твои книги не брала.
— Нечего путаться под ногами.
И он отшвыривает меня ногой, как клубок шерсти. Я и правда замотана в шерсть и вату с ног до головы. В комнате не слишком жарко. Вдоль стен стоят узкие кровати. Посередине заляпанный чернилами стол. В белой стене проделаны два высоких окна. За ними две слепые ямы. Окна выходят не на улицу. Они расположены под землей и перекрыты на уровне мостовой решетками, чтобы не свалились прохожие.
Тут никогда не бывает солнца. Даже когда на улице тепло и светло, у нас полумрак. Если и случится полоске света пробиться сквозь решетку, ее тут же заглушают тени проходящих ног. Если идет ребенок, то башмаки застревают в железных ячейках. У такого окошка и сидеть неохота. Что из него увидишь? Утоптанную землю да какой-нибудь тлеющий окурок, а не то плевок А вечером и вовсе страшно — одна темнота.
— Пожалуйста, закрой окна! — прошу я.
Поворачиваются на петлях и смыкаются две сплошные ставни, просовывается похожая на шпагу железная перекладина и привинчивается сбоку. И вместо окон получилась глухая стена.
— Зажгите лампу. Где она?
— Ты что, забыла? Ее еще утром Саша унесла заправить.
— Тогда разожги огонь в печке.
Белая кафельная печка набита длинными поленьями. Они проложены полосками бересты. Братья улеглись на пол перед открытой печной дверцей. Я протискиваюсь между ними. Береста занимается с одной спички: облачко дыма и тут же заплясали яркие язычки. Кора скукоживается и сгорает без остатка. Пламя же карабкается по поленьям, всасывает капельки смолы. Дерево стонет, трещит, лопается, взрывается фонтанами искр. Огонь все больше, он лижет и пожирает дрова. Они прогорают, истончаются. Пылают раскаленные головешки, языки пламени бросают красноватые отсветы на лица мальчишек.
— Абрашка, поди принеси из кухни картошек. Испечем на углях. — Абрашка вскакивает. — А заодно попроси у Шаи селедочку — поджарим.
Наклонившись над печкой, мы ворошим кочергой угли. Нестерпимо горячо глазам.
— Ого! Какую здоровенную тебе Хая дала!
— Как же! Я сам выбрал в бочке.
Крупные картошины перекатываются по горячим углям, кожица на них морщится. А селедка наливается, твердеет, задирает хвост и шипит. Засохшую и почерневшую, мы, обжигая пальцы, вытаскиваем и разделываем ее. Вдруг дохнуло холодным воздухом — открылась дверь.
— Что вы тут делаете в темноте? — Это входит, шурша юбками, Саша. В руках у нее раскачивается горящая лампа. По комнате расходится свет и запах керосина. От лампы, от Сашиной цветастой юбки и румяных щек сразу становится веселее. — Вставайте, ребята! Наверное, уже все прогорело. Я закрою печку, а то тепло уйдет.
Саша отстраняет нас от печки. Обгоревшим дочерна совком выгребает золу. Потом влезает на стул и задвигает вьюшку. Все становится обыкновенным. Что теперь делать? Папа с мамой еще в магазине.
— Башутка, иди поужинай первой. Тебе скоро пора спать, завтра ведь в школу. — Саша тянет меня за руку.
Да уж лучше посидеть с ней на кухне, чем торчать в этой мрачной задраенной комнате. Там хоть лампа посильнее, и свету от нее больше. По стенам развешана начищенная до блеска медная утварь. На столиках стоят тарелки и миски. Хая хлопочет у плиты и обращается к нам, не поворачивая головы:
— Что ты будешь на ужин, Башенька? Сардинку, рыбное филе? — Не ожидая ответа, кладет на сковородку с раскаленным маслом темную рыбину и, как только она обжаривается, обливает сверху яйцом. — Посмотри, какая стала желтенькая! Прямо золотая!
Саша ставит передо мной тарелку и не спускает с меня глаз — следит, чтобы я все съела, да еще подает мне сметану. Я тру глаза, хочется спать.
В моей длинной, как пенал, комнате совсем темно. Свет проникает только из столовой. Страшно смотреть в глубину. Там стоят еще кровати. Еле заметно поблескивают их ножки, чуть белеют подушки. Иногда тут спит кто-нибудь из внезапно нагрянувших братьев, или заезжий торговый агент или мальчик-ученик который у нас столуется.
Я ложусь раньше всех и накрываюсь с головой — боюсь высунуться в темноту. Слышно, как гудит лампа в столовой. Там ужинают, звякают тарелки, вилки, ножи. Сквозь дрему я определяю по звукам: вот заканчивают рыбу, вот пьют кофе. На пороге длинная тень в профиль — заходит Хая с листком бумаги в руке и ждет, пока мама обернется к ней.
— Что тебе, Хая? — Мама наконец вспоминает что, кроме магазина, есть еще и дом. — Ну, покажи свои записи. Сколько ты израсходовала?
Хая протягивает ей покрытый цифрами лист и жалуется на дороговизну. Однако ей удалось все купить на редкость выгодно. Мама цен не знает. Она никогда не ходит на рынок. Но качает головой и приговаривает: «Как дорого! Как все дорого!» Хая клятвенно бьет себя в грудь… а я засыпаю.