Горящие сосны — страница 12 из 65

Когда Секач очнулся, он увидел Антония и хозяина, они о чем-то говорили, он отметил досаду в голосе у Гребешкова, но только досаду, причем, слабую, колеблемую невесть откуда взявшейся неуверенностью. Ему стало обидно, вдруг подумал, что хозяин не так уж крепок, и еще неизвестно, правильно ли он сделал, пойдя к нему в услужение. А что как ошибся? Но мысль эта не нашла в нем поддержки. Или у него есть выбор? Да нет. К тому же Секачу нравилось, что хозяин, хотя и с усмешкой, выделял его среди служек, говоря, что он вроде цепного пса, уж если привяжется к кому, то и будет служить верно. А что? Так и есть. Было же… Однажды в самую макушку лета занесло на байкальское обережье лихую, ни в чем чуру не знающую ватагу, чего-то вызыркивали, выискивали, шастали по отощавшим от долгого неурядья посельям и деревням, лезли к рыбакам с расспросами. Хозяину не поглянулось это, повелел служкам сойтись в условленном месте и выступить против ватаги, поучить уму-разуму. Так и сделали. Туго пришлось тогда Секачу и его дружкам: в ватаге собрались не то боксеры, не то борцы, крепкие парни, но сладили и с ними, прогнали с обережья. Да, видать, не все тогда ушли, кое-кто подался в гольцы, там и выждал время… Когда хозяин и Секач остались одни на заякоренном катере, подчалил к низкому, красно поблескивающему борту рыбачий мотобот, привезший пятерых ватажных людишек, из тех, что позлее да поретивее. Секач тотчас признал в них недавних «знакомцев» и, не мешкая, кинулся встречь им. Гребешков не успел выйти из каюты, как все было кончено. Кому устоять против Секача? Тогда-то хозяин обратил на него внимание, сказал, похлопывая теплой ладонью по его угольно загорелому, в ссадинах, плечу:

— Хорош пес! Добавлю тебе на пропитание.

Не обманул. Таких денег Секач сроду не держал в руках. После этого и говори про какой-то выбор. Да ну его!.. С тем и отошел от хозяина и даже на Антония посмотрел без прежней ненависти. Нет, не ушла она, лишь отодвинулась, чтоб погодя снова взыграть.

А Гребешков меж тем в подтверждение своей мысли, оброненной чуть раньше, сказал Антонию, уже хмуро и жестко, без недавней смиренности, впрочем, вполне слабой и лукавой:

— Вот ты говоришь словами святыми: «… А входя в дом, приветствуйте его, говоря: «Мир дому сему». Но ведь там же сказано: «…А если кто не примет вас и не послушает слов ваших, то, выходя из дома или города того, отрясите прах от ног ваших…» Со мной так и было, и меня раньше нигде не принимали, прогоняли отовсюду. Понял я, что добром ничего не сделаешь, стал копить силу. И накопил. И теперь чувствую себя уверенно, никому не уступлю. Знаю, всяк из людского племени тля.

И по мере того, как он говорил, смиренность и вовсе задвинулась и уж не отыскать и следа от нее. Гребешков привычно воспрянул в духе, как если бы получил право на вседозволенность. Не сказать, чтобы в прежние леты ему было незнакомо это, а только нередко отмечалось и смущение, сходное с робостью, и потому ненавистное ему. И вот теперь, когда помнилось, что ничего подобного в нем уже не осталось, а только чувство собственной силы и удачливости, он и в теле укрепился, сделалось упруго и каменно затвердело, не возьмешь голыми руками; он вспомнил годы, проведенные в местах не столь отдаленных, для кого-то потерянных впустую, но только не для него, он там и Священное Писание чуть ли не наизусть выучил, сказал:

— Сила, она и есть сила, против нее не попрешь. Потому и верую в нее свято.

— Да нешто сие возможно?! — с тихой скорбью воскликнул Антоний. — Нешто возможно, погубляя себе подобного, утвердиться в своей правоте?

— А почему бы и нет? — усмехнулся Гребешков. — Была бы сила, да чтоб никто против нее не мог устоять. Все ж прочее, и жалость в том числе, от лукавого. Слышь ты, Божий человек?

Гребешков вдруг подумал, что нынешнее его воздымание в духе, хотя бы и злое, неправедное, оттого и произошло, что Антоний пребывал в растерянности, хотя он не сказал бы ничего о природе ее, но желал думать, что причиною стал он сам, та убежденность, что жила в нем и не хотела ничему подчиняться, никакому воздействию со стороны. Разве что… Да, да, тут было нечто, чего не одолеешь со всеми своими служками. Братва восхотела жить по-новому, не пряча лица, и повелела отыскать на байкальском обережье место половчее, да чтоб было приятно глазу, там и отвести площадку под строительство. Гребешков не отказал, но и смирения не проявил. Все ж, потянув время, сел на катер со служками и отплыл… И вот теперь осматривал эти, прежде неведомые ему места в истоке Баргузина, широко разлившегося окрест, так что и не приметишь речного движения, как если бы Байкал всего-то сужался тут, а за версту-другую отсюда опять и с еще большей силой расплескивал свои воды, открываясь миру с неведомой стороны. Гребешкову не по душе это, все-то мнится какая-то угроза, причем, странным образом угроза касается лишь его, почему даже нынешнее утверждение в духе кажется ему слабым и безвольным, вот разразится гроза дождевым ливнем и — смоет…

— Ты, Божий человек, тоже тля, — неожиданно для себя сказал Гребешков. Он не хотел бы теперь никого обижать, но что-то случилось, почему он вдруг утратил спокойствие в душе, способной принимать прибивающееся от ближнего мира, доброе ли, злое ли, не суть как важно, важно, что над всеми перепадами чувств у него стояла властная, ничему не подчиняемая, а нередко и ему самому, воля. И вот теперь она дала трещину, и причиной этому стал человек явно не от ближнего мира, но и не от дальнего тоже, нечто захудалое и тусклое, в сути животворящей напоминающее старую деревенскую избу, уже отслужившую свое и брошенную людьми. Но как он это сделал? Как сумел проникнуть в тайное тайных и растолкать там? Вот что не давало покоя и заставляло его думать о несвычном, о чем прежде и понятия не имел. Он сознавал, что это, возмутившее в нем, даже и в минуты торжества духа, не покидающее его, а обретающееся рядом, при желании можно и потрогать, пришло к нему не сегодня и не вчера, много раньше, кажется, еще в ту, первую их встречу, что-то тогда смутило в страннике, нездешнее что-то, нет, не то, чтобы он так сильно отличался от других, нынче в великом множестве оторванных от отчины и неприкаянно бредущих по земле, был подобно им худотел и слаб, все же угадывалось в нем нечто особенное, в глазах ли утененное, тихое и скорбное, в реченьях ли, ровных и спокойных, как бы даже уводящих его от обыденной жизни. Вначале Гребешков, привыкши принимать жизнь с одной стороны, думал, что блажит побродяжка, набивает себе цену, но скоро понял, что это не так, и страннику ничего не надо от жизни, и даже больше, он чувствал себя призванным Божественной силой осиять ее своим духом. От него и в самом деле растекался по земле свет, немногими из людей угадываемый. К примеру, когда Гребешков спрашивал у служек про это, те смотрели на него с недоумением, а отойдя, усмехались, говоря: «Дурит хозяин…» Если бы так! Но тут все было иначе, Гребешков прозревал этот свет, отчего иной раз впадал в растерянность, которая со временем оборачивалась острой неприязнью, почему он с едва скрытым удовольствием наблюдал за тем, как Секач измывался над странником. Уже отойдя от того места, где был встречен Антоний, Гребешков еще долго сохранял на сердце удовольствие, не давая тому рассыпаться, но когда это все же случилось, стало скучно. Ему было скучно, если он долго не видел странника, и тогда он изыскивал возможность встретиться с ним. И встречался. И говорил чаще о противном его пониманию миропорядка, и при этом напряженно всматривался в строгое и до тошноты правильное лицо. Меж ними образовалась какая-то странная связь. Гребешков хотел бы оборвать ее и не мог. И потому, что не мог, и потому, что не знал, отчего так происходит, он злился, и тогда набрасывался на людей даже если не было за ними никакой вины. Впрочем, Гребешков не был бы самим собой, если бы не управлял чувствами. Вот и теперь он, хотя и с видимым напряжением, справился с ними и мало-помалу оттеснилась с лица розовая бледность, и в голосе обозначилась сдержанная сила, когда он сказал:

— Ну, ладно, Божий человек, некогда мне с тобой болтать, дело не ждет.

Но он не успел сделать и шагу, когда в глубоко врезавшемся в пространство, легко и зыбуче скользящем небе появились темные, струящиеся полосы, они опускались все ниже и ниже, и, по мере продвижения к земле, менялись в цвете, утрачивая изначальность, пока не сделались белыми тенями. Белыми тенями на синем полотне неба. Гребешков не сразу увидел их, но когда увидел, то в отличии от служек, которых вдруг обуял страх, и они не скрывали этого друг от друга и все шептали: «Чего такое? Чего, а?..» — выказал лишь удивление. Во всяком случае, он так желал бы думать, и какое-то время так и было. Помнится, в свою последнюю лагерную отсидку он наблюдал что-то сходное… Небо тогда средь бела дня почернело, обуглилось, облака подобно пеплу легко рассыпались, притянулись к земле. Он тогда стоял с паханом посреди тюремного двора и ощутил пепел на своем лице и спросил: что это?.. И сказал пахан, сохраняя спокойствие:

— Недолго еще нам укрываться за решеткой. Чую, быть большой воле. Попомните мои слова!

Старый вор не ошибся, через год порастрясло Россию-матушку, повыбило от прежней жизни отлегшее, растоптало. Должно быть, и эти белые тени предвещают что-то. Но что?..

Гребешков посмотрел на Антония и увидел в глазах у него едва ли не восторг и смутился, он смутился еще и потому, что сияющее в белых тенях, как бы даже скользящее по их гладкой поверхности, как смутно догадывался, вызрело не для того, чтобы порадовать, скорее, для того, чтобы напомнить о греховности людской жизни. И это было неприятно. Неприятно еще и потому, что он, обладая некой прозорливостью, которой начисто были лишены те, кто ошивался возле него, заглядывая ему в рот, готовые, не мешкая, выполнить самое худшее его приказание, кое в чем преуспел…

Антоний меж тем как бы осиялся, и не сказать сразу, каким светом, небесным ли, от него ли исходящим. А может, от того и от этого, и уж не отделить их, соединенные накрепко, слившись подобно проточн