Горящие сосны — страница 21 из 65

— Пойдете в царство мертвых, к берегам Великого моря, и отыщете красное место и насыплете над моей могилой огромный холм и снесете туда все каменья, что отыщутся на день пути, и прогоните всех, кто живет в тех местах, и повяжете свои языки ременными веревками. И будет на то место наложен Их-Хориг. А кто порушит великий запрет, то и будет обречен на вечное изгнание. Я говорю: у кого появятся дурные мысли, тот будет сброшен мною в пропасть.

И свершилось, как повелел великий Воитель, и на тьму лет на те места, где на вершинах скал царствует вечный холод и воют шальные, ничему в мире не подчиняемые ветры, растянулся запрет море крови пролившего хана.

Восемь белых юрт предстали перед глазами буддистского монаха, но не видно было девятой. Она, что же, спряталась в тумане?.. И тут Агван-Доржи вспомнил, что и раньше не мог ее разглядеть, хотя небо блистало синевой. Какая-то сила противилась этому, извне ли пришедшая, в нем ли рожденная. Знать, затвердело слово Великого Хана, обретя мощь незримой крепости, сдвинуть с места которую не по силам человеку. Но то и благо. Сказывали древние мудрецы: коль скоро кто-то, хотя и нечаянно, раскопает могилу, то и выпустит зло из нее, и пойдет оно гулять по свету и никто не сумеет совладать с ним, подомнет и нарушившего запрет и станет тот тенью, неприкаянно бродящей по ближним скалам.

Агван-Доржи постоял, успокаивая всколыхнувшееся в нем, и спустился к Верхней Ангаре, пребывающей под бледно-синим льдом, кое-где источенном искряно-белой наледью, чуть принакрытой розовым пушком. Отыскал про меж снежных замет едва прочерченную зверью тропу и ступил на нее. Малое время спустя подошел к Байкалу, угрюмо вздыбившему ледяные торосы, им, казалось, было мало места в водном пространстве, и они выбрасывались на берег, подминая шершавую земную плоть, тут и застывали, едва ли не касаясь подлеморских скал. Монах приметил: само море угрюмо, как бы недовольно людским непотребьем, яростно обрушившимся на водное пространство, а близ него возлежащее: будь то хилые кусты боярышника, изломанные ветрами, кое-где касающиеся голыми ветвями земной поверхности, иль оскуделые на зелень широколапые дерева, веселы и безоглядны в своей устремленности к жизни. Агван-Доржи не оставлял без внимания и земной пылью пропитанное, ни к чему не влекомое. Вот и теперь он разглядел странное несоответствие в природе и привычно хотел найти объяснение этому и нашел бы, только вдруг защемило на сердце, вспомнил, как однажды, проходя по северному обережью, услышал глухой и больно давящий на уши, точно бы из самого нутра земли выплескивающийся гул и по первости подумал, что это и есть предвестие конца мира иллюзий, в котором пребывают люди, часто принимая его за реальность, но чуть погодя понял, что ошибся. Гул доносился из тоннелей, пробиваемых глубоко в земле. И он, влекомый желанием, родившемся противно его человеческой сути, спустился в черную яму, чтобы поговорить с людьми, но они не захотели слушать его и прогнали.

Агван-Доржи долго после этого находился в непривычном для него состоянии подавленности, он сознавал напасть, которую навлекают на себя люди, вторгаясь в глубины земли, где сокрыта энергия, способная, всколыхнувшись, разломать сущее и слиться с пространством, порушив исконнее, пока еще обращенное к жизни. И что же тогда?.. Он не желал бы думать об этом. Горько было думать. И время спустя тяготившее отступило. Но прежде, чем встать на таежную тропу, он увидел себя не посреди низкорослого, слабого до изнеможения, северного леса, а в каком-то большом старом каменном доме. Он сидел на низкой железной кровати и вяло, и бессмысленно перебирал четки, а возле него суетились люди в серых бушлатах, похожие друг на друга своей необозначаемостью в реальной жизни, они как бы оторвались от нее и уже ничего не помнили, пребывая в ином мире; они и друг друга не замечали, слонялись из угла в угол и что-то бормотали, а иной раз радостно воздевали руки к низкому желтому потолку. Случалось, кто-то дотрагивался до Агвана-Доржи слабыми руками и о чем-то спрашивал дребезжащим голосом, и он хотел бы ответить, но был не в состоянии ответить: дремлющее в нем, связующее с жизнью не желало подчиняться его воле. И так продолжалось день и ночь, и снова день и ночь. Иной раз в палату забегали люди, отличные от тех, кто был рядом с ним, хмурые, в грязно-белых халатах, они со вниманием оглядывали его, точно бы желая понять в нем, и, не умея понять, уходили.

Мнящееся неправдашним видение вносило в душу знобящим холодом отдающую смуту. Но в какой-то момент в нем поменялось, и он, отринув от минувших лет явленное, приблизился к Учителю и склонил перед ним голову, и тот прикоснулся к ней своею рукой, Агван-Доржи ощутил сладостную хладость ее.

И сказал Учитель:

— Спустись на землю и приведи ученика моего.

Но в предгорьях Гималаев монах встретил не одного, а семь учеников Будды, были они ничем не отличимы друг от друга не только внешне, а и сияющим в глазах светом. И ему не оставалось ничего другого, как привести всех.

И спросил Учитель, со вниманием оглядев восседающих возле его Трона:

— Кто из вас первый?

— Я!.. — сказал один, и другой тоже сказал: «Я…» И третий сказал. И пятый… Лишь некто молчал. И тогда Будда спросил у него:

— Так ты и есть мой ученик?

— Да, — ответил тот. — Все остальные вышли из моего тонкого тела и есть в царствие Твоем тени.

И тут вознесшее Агвана-Доржи над ближней пространственностью исчезло, и он вновь ощутил себя странником на лесной тропе. И день, и два шел он морским обережьем, ночуя под сенью дерев у разведенного костерка, и нередко предавался созерцаниям и, хотя они не были сладостны, как то, что вывело его из смуты, все же и они вносили в душу приятную неустремленность ни к чему, и, сливаясь с ночной тишиной леса, становились мягкими и легкими и действовали успокаивающе. Войдя в горловину Баргузинской долины, Агван-Доржи какое-то время держался забитой льдами реки, тут-то и повстречал молодого бурята в черном монгольском малахае, низкорослого, крепенького, удивился: что он здесь делает, вдали от улуса?.. Но удивление было короткое, молодой бурят стянулся с кожаного блестящего седла и, взяв в руки повод и чуть отойдя от взмыленного коротконогого коня, сказал:

— С десяток овец отбились от отары. Ищу…

А потом он поклонился бродячему монаху. И опять Агван-Доржи удивился. Не сразу вспомнил, что у него связано с этим человеком, вспомнил позже, когда тот сказал:

— Ахай[7], спасибо вам, что изгнали из моего тела дурную болезнь. Я теперь снова стал человеком, и многое вижу и понимаю.

Да, да, конечно… Как-то на пороге юрты старика Бальжи он столкнулся с молодым бурятом со странно блестящими, как если бы только что поднятыми со дна горной речки, чисто вымытыми глазами. И нельзя было ничего углядеть в них, и малой мысли, про такие глаза говорят, что пустые. Но добро бы, только это. Так нет же… И в лице наблюдалась нездоровая бледность, и руки, вскинутые над головой, дрожали. Он шептал что-то, и не скажешь, по-бурятски ли, по-русски ли? Спросил тогда у Бальжи: «Что с ним?» А мог и не спрашивать. Догадался.

— С малолетства мается, — сказал старик. — Ходит от юрты к юрте и все ищет чего-то. Но, скорее, отца с матерью, сгинули пять лет назад, когда большая вода разметала улусы, подступила к гольцам и долго еще хлесталась о каменные стены. Видать, в ту пору и повредился юноша головой и перестал узнавать даже близких.

Агван-Доржи подошел к молодому буряту и говорил с ним, положа руку ему на голову. И через день говорил, и через седьмицу… И парень очнулся, раздвинул тяжкие объятья живого сна и уже другими глазами посмотрел на мир. И это было в радость людям, и они благодарили его. А он сказал:

— Что я?.. Лучше преклоним колени пред Буддой и воздадим ему здравицу.

Так и сделали, несмотря на неудовольствие местного шамана, впрочем, легкое, несупротивное.

Бальжи нынче ждал Агвана-Доржи, но день подвигался к закату, а монах все не появлялся, и старик начал волноваться, правда, не так, чтобы уж очень… В улусах если и не почитали странствующих, то никогда и не обижали, признавали за ними право жить своей жизнью. Впрочем, это укрепилось давно и не от ближних людей, а от дальних, от тех родов, что когда-то были многочисленны и сильны, но постепенно утратили крепость духа. Так распорядилось всевластное время.

Вчера старик ходил на берег реки, к тому месту, где погиб сын, он теперь часто ходил сюда, подолгу просиживал на каменном отвале речного русла, защищаемый от ветра худотелыми желтыми березками, вглядываясь в даль: там в последние дни он стал видеть нечто, напоминающее сына, как бы даже едва проступаемые в белом пространстве очертания его, и тянулся к сыну и говорил с ним, чаще о том, что одиноко ему и скучно на земле, и он хотел бы встречи с ним, но безжалостные Боги не отпускают душу, для чего-то держат в слабом теле. «А может, запамятовали про меня? Или полагают, что еще не истек мой срок?»

Да, вчера… вчера он рядом с сыном заметил еще какую-то тень. Живую. Она походила на Агвана-Доржи. Старик обрадовался, он привык прозревать в монахе не ближнее — от других миров, чистое и ясное. Подумал, что тот недалеко от его юрты. И вот теперь сидел у вечернего очага, прогреваемого аргальными лепехами, и все с большим нетерпением посматривал на матерчатый полог двери и ждал, когда тот распахнется и в юрту войдет странствующий монах. И вот, когда уже решил, что монах где-то задержался и нынче его не жди, полог раздвинулся и впустил в юрту Агвана-Доржи. Был тот пуще прежнего худ и в смуглом лице проскальзывала бледность. Старик внешне ничем не выказал сердечного нетерпения, сдержанно помахал рукой, приглашая гостя к очагу, а другой наливая в глубокую, с тонким цветным узором, чашку густой, обильно забеленный, с молочными пенками, пахнущий прожаренной мукой, чай. Когда же монах сел к очагу и взял в руки чашку и отпил, старик спросил с участием:

— Ты болен?