Горящие сосны — страница 31 из 65

Он стоял и смотрел на воду и мало-помалу приходил в себя, и вот уже отметил в мерном, неторопливом течении реки радующее глаз, спокойное и уверенное, как если бы никакие несчастья не могли коснуться ее непоспешаемости к Берегу времени, а за ним уже ничего не будет, одна пустота, но не та, от которой шарахаются люди, как от чумы, другая, от блага рожденная и благо дарующая. Он увидел эту пустоту и погрузился в нее и тут услышал, как кто-то сказал:

— Что есть земная жизнь? Лишь короткое сновидение иль слабая тень, брошенная в пространство уплывающей тучей, иль зеркальный отблеск росы, иль промелькнувшая в черном небе яркая вспышка молнии, пропадающей без следа. Но теперь ты не там… Ты в Пустоте. Твой ум наполнен всеблагой реальностью, она от Будды, от его ясного и чистого, как небесный ручей, сознания. Истина, которая в тебе, от понимания, что создатель всех вещей существует в нас самих. Ты уже не принадлежишь к тем, кто страшится сознавать себя творцом мира. Ты победил страх.

Чуть погодя Агван-Доржи пошел дальше, река поспешала за ним, большая и многоводная, волны неслышно пришептывали что-то, касаясь прибрежной гальки, и так же бесшумно откатывали, уступая место своим собратьям, тоже спокойным и неторопливым. В реке жило что-то от далеких миров, и это наполняло ее удивительным светом, нет, не солнечным, хотя день, очищенный от ненастья, был бел и ясен, но небесным, наблюдаемым смертными в пространственной глубине, вдруг да и воссияет там, и возликует тогда человек и скажет:

— О, ждущий меня на вечной тропе странствий, я надеюсь, что Ты вознесешь и мой дух к своему Престолу, который есть Божественный Знак в мировой Пустоте, и тогда все, тревожившее на погрязшей во грехе земле отступит и тело мое сделается стойко и не склоняемо ни к радости, ни к сердечной боли. Ибо что есть душевная устремленность даже и слабого человека, ведомого Провидением, как не маленький сколок далекого Божественного света?

Агван-Доржи, едва река отпустила его, свернул на степную тропу, подобную темной веревке, брошенной на поросшую травой землю, и шел по ней, изредка наклоняясь и касаясь руками дивного разнотравья, и тогда сладко щемило на сердце, а ладонь обретала мягкость и долго хранила тепло нарождающейся жизни. Он хотел бы проникнуть и в нее, но почему-то не получалось, все ж не огорчался и даже радовался, как если бы ему доставляло удовольствие облагодетельствованная Божественным разумением непокорность. Уже и солнце скрылось за дальним гольцом и в небе начала загустевать темнота, когда бродячий монах поднялся на пригорок, по странной, никому из мирно пасущихся людей неведомой прихоти взнявшейся посреди гладкой равнинности, и увидел на самом краю ее одинокую юрту и не сразу мог вспомнить, кому принадлежит она; он, наверное, так и не вспомнил бы, если бы, приблизившись к человеческому жилью, не разглядел в темном нутре юрты никло сидящего возле потухшего очага шамана. Наголо бритый, с потускневшими глазами, тот и головы не поднял, когда Агван-Доржи вошел в юрту и опустился рядом с ним на пестрый коврик, брошенный на земляной пол, и попытался разжечь огонь в очаге. Сухие коровьи лепехи дымили и не скоро еще взялись синим огнем и осветили юрту. И тогда в глубине ее Агван-Доржи увидел маленькую черноволосую девочку, лицо у нее было иссиня бледное, мертвое, она лежала на зверьих шкурах и смотрела в потолок неподвижно и строго, как если бы хотела что-то сказать обступившим ее духам, но, видать, те не пожелали слушать, точно бы она была виновата перед ними, она же не чувствовала за собой вины, в ее короткой жизни все только начиналось и еще не успело обрести какие-то формы, она была как травка, едва поднявшаяся от земли и еще не успевшая оглядеть подаренный ей мир, когда сильный порыв ветра оборвал слабые корни, и она поникла. Девочка хотела знать, почему духи забрали ее к себе, но те молчали. В их молчании не было угрозы, лишь растерянность, и понемногу душа поменявшей форму успокоилась, приготовляясь к полету в иные миры. Странно, что девочка знала и про них. Впрочем, почему бы нет? Разве она не продолжение сущего, от него рожденное и к нему устремленное?

— Я велел родственникам умершей прийти ко мне через седьмицу, — вздыхая, сказал шаман. — К тому времени я намеревался выгнать болезнь из тела девочки. Но я ошибся, злые духи оказались сильнее. Я преследовал их, не давая себе роздыху, превращаясь в пчелу, если они, свернувшись, прятались в зарослях камыша, и прогонял их оттуда, а то оборачивался ястребом, если они принимали облик белых птиц, и долго преследовал их. Я делал все, чему меня научил великий Хорьбо-нойон, когда я пришел к нему на священную гору Бухэлэн. Я ни разу в жизни не нарушил клятвы, данной Богам. Я не прельщался красотой и богатством, а довольствовался тем, что приносили на порог моей юрты бедные люди. Я помогал слабым и безвольным, и они уходили, унося в сердце надежду. Пусть накажут меня злые духи и заставят плясать на черном камне до тех пор, пока я не войду в него, если это не так. Пусть сгниют мои ноги и выпадут волосы на голове, а на душу опустится смертный мрак, если это не так. Пусть все, с чем связано мое имя, забудется, как дурное сновидение, затерявшись в потоках памяти, если это не так. Я всю жизнь служил людям, как мог, и я хотел служить дальше, думая, что достиг высокой степени совершенства, нет, не десятой, которую имел Тэб-Тэнгери, сопровождавший великого воителя монголов в его походах. И все же, все же… Но оказалось, что силы во мне иссякли, и я уже не поспеваю за злыми духами, не умею отнять у них души умерших. Я не спас девочку, хотя обещал людям, завтра они придут и проклянут меня. И тогда я превращусь в тень, будет тень слабой, никому не нужной. Пусть так… Истина не в словах человека, в делах его.

Шаман поднялся с пола, покряхтывая, распрямил спину, потом снял со стены черный витой бич с посеребренной рукояткой — подарок Хорбо-нойона — и вышел из юрты.

Агван-Доржи слышал, как шаман хлестал себя бичом, истязая и без того ослабевшее от недоедания дряблое желтое тело: служитель культа часто и подолгу не принимал пищу, разве что при случае сорвет с земли пучок травы и съест. Тем не менее Агван-Доржи не остановил шамана. И не потому, что не было жаль его. Вовсе нет. Но он не счел возможным прекратить эту пытку. В противном случае, шаман не понял бы его и охладел бы к нему сердцем; никто не вправе нарушать отпущенного от прародителей, даже если тут не все ладно и их суждения сотканы из давно уже сгнивших ниток. Придет время, и они сами окажутся отвергнуты, а до той поры пусть все идет, как идет.

Агван-Доржи встал на ноги, лишь когда прекратились хриплые стоны шамана; он вышел из юрты и увидел на облитой синим сиянием полянке распростертое на земле тело, иссеченное до крови, не подающее признаков жизни, вдруг помнившееся маленьким и беспомощным, как если бы уже не принадлежало твердому духом шаману, но кому-то еще, о ком Агван-Доржи успел запамятовать.

Монах поднял с земли бесчувственное тело, отнес в юрту, положил на пол, отыскал в затенье травяные настои и стал старательно растирать уже захолодавшее с ног тело. И по мере того, как он работал, жизнь, вроде бы уже оборвавшаяся, возвращалась к шаману. А примерно через час он открыл глаза и обронил слабо, на выдохе:

— Зря ты… Зачем?

— И сказал мудрец: лишь когда выпадет последний волосок из черного кончика заячьего уха, наступит конец света. А до этого все должно идти степенно и мирно, ничего и ни к чему не подталкивая. Ведь и стремления наши от злого желания, они рождают жизнь, но они и обрывают ее.

Как только рассвело, Агван-Доржи вышел из юрты шамана. Но минуло четыре дня, прежде чем таежная тропа привела его в устье Верхней Ангары, в то место, где в нее впадает маленькая шустроногая речка Кызылбайка — Красная Остановка. Агван-Доржи и прежде бывал тут и, как в те разы, остановился, скинул с плеча кожаный мешок с малыми съестными припасами: старик Бальжи расстарался, хотя монах и противился. Агван-Доржи вспомнил, что не развязывал мешок все эти дни, он и теперь не чувствовал голода, лишь надавившую на спину усталость. И все же прежде, чем сесть на землю и расслабить тело, он какое-то время стоял неподвижно, обратив взор на ближние скалы, подернутые туманом. Когда же туман рассеялся и оттеснился за гольцы, монах увидел в устье реки высокую рукотворную пирамиду, а подле нее не менее высокую гору, напоминающую задремавшего после долгого пути человека, он даже разглядел лицо этого человека с огненными глазами, способными обжечь каждого, кто посмел бы приблизиться к нему. Чуть погодя он увидел еще одну гору, на вершине которой, на ее узкой плоской крыше, лежал покойник, накрытый белым саваном. Саван слегка пошевеливался, обнажая большую смуглую руку, прижатую к груди, и высокий, в глубоких илистых морщинах, лоб умершего. И можно было подумать, что поменявший форму, а потом вознесенный на сотворенную руками соплеменников гору, недоволен тем, что происходило ныне на отчине, и хотел бы, чтобы живущие обратили внимание на его недовольство, может, тогда проснется в них отпавшее от вселенской мудрости, и поменяют они в своей жизни. Но, как отметил Агван-Доржи, надежда каменного истукана была слабой, обламывающейся и на тихом ветру, он не верил в своих соплеменников, утративших высокое чувство, отчего в очертаниях каменного лика что-то решительно поменялось, как бы мировая тень упала на него и увлекла в бездну безвременья. И, хотя длилось это недолго и наблюдалось только истинно зрящими в небесном пространстве, все ж обозначилось на сердце тягостным угнетением, и сказал смертный:

— О, Боги, смилуйтесь надо мной! Мне ли, немощному, отягощенному во все поры моего тела проникающей сансарой, познать утекающее к Берегу времени?!

Повелитель народов и при жизни мало верил в соплеменников. И по сию пору хранит Агван-Доржи в памяти сколок из той давней жизни, ни от чего не зависимый, свободный придти к нему и так же незаметно скрыться. Он, безместный буддистский монах, пребывал тогда в форме юного ученика великого Тэб-Тэнгери, достигшего десятой степени совершенства.