Горящие сосны — страница 43 из 65

Но неизменно жившее в сознании и говорившее, что он не просто влеком сансарой, а послан на землю Буддой с какой-то неведомой ему целью, успокаивало. Не покидала уверенность, что он вернется на Седьмое Небо, где живут святые архаты, и обретет себя среди них.

Ближе к утру, когда вьюга утихла и серая даль высветлилась, Агван-Доржи и рыжий пес оставили позади степь и углубились в лес. Они прошли версты две, когда наткнулись на старое, с виду заброшенное зимовье с почти плоской крышей. Очистив дверку от лежалого снега и войдя в зимовье, они отыскали на столике возле печки беленькую дощечку, на ней крупными корявыми буквами было написано по-русски: «Входящий да будет доволен, уходящий да не стронет ничего с места».

— М-да!.. — с легким удивлением сказал Агван-Доржи и растопил печку: благо, дрова были заготовлены кем-то. Набрал в манерку снега. Пес, выказывая нетерпение, ходил кругами возле хозяина, и тот, в конце концов, догадался, что надо бы покормить его, и полез в тулунок. А потом он сидел у печки и смотрел, как ярко и весело горели березовые поленья, и мало-помалу в нем произошло преображение: чувство единения с сущим, испытываемое теперь, не то, чтобы отличалось новизной, он и раньше знавал сходное с ним, все же чуть посильнее обволакивало сознание, и скоро он перестал ощущать себя в прежнем обличье, сделался что-то легкое и скользящее, вон как тот уголек, выбившийся из горящего печного нутра и упавший на чугунную подставу.

Агван-Доржи еще долго сидел у печки, пока сон не сморил его. Но, может, это был не сон, а нечто явленное в сладкой дреме, приманчивое и светлое.

25.

Антоний не хотел встречаться с Гребешковым, тягостными для него стали эти встречи, хотя и редкие, не чаще одного-двух раз в год, но тропа проходила по улочкам Светлой, а он не считал себя вправе менять ее. Издали странник увидел, ему так помнилось, что увидел, как сильно поменялась Светлая, а все потому, что жили тут теперь люди по большей части пришлые, не связанные со здешней землей, не в радость им она, в досаду, а то и в злое недоумение. Мимолетность, скоротечность, временность наложили отпечаток даже на дымы, подымающиеся над избами. И Антоний, прежде чем зайти в Светлую, а она с одной стороны прижата к гольцам, а с другой — к морю, скованному толстым зеленым льдом, встопорщенному острогрудыми торосами, долго медлил. Подумал: ведь я и в двух шагах не всегда разгляжу легшее на тропу дерево, а тут почему-то показалось, что взору открылась вся Светлая, да еще в том обличье, в каком пребывала нынче. «Чудны дела твои, Господи!»

— Ты чего, дядь? — спросил мальчонка, дергая Антония за рукав плаща.

— Да так, померещилось что-то.

Но минула минута-другая, и перед глазами уже не высвечивалось тревожащее, несогласное с прежде виденным, сделалось привычно серо и тускло.

— Будет! — сказал Антоний, вздохнув. — В путь!

Прошли они немного, не более версты, когда позади раздался страшный грохот, а потом скрежет и хруст разрываемого на куски железа. Антоний вздрогнул:

— Что там?..

Мальчонка не сразу ответил, стучал зубами, как если бы его охватил озноб.

— Ну, что же ты?

— Чичас… Чичас…

Но минуло еще немало времени, прежде чем он сказал дрожащим, все же не утратившим привычной звени, голосом:

— Я по первости подумал, что скала упала на железку — столько земли поднялось вверх, даже небо почернело. Но нет, это камень сорвался с гольца. Здоровенный! Разворотил рельсы. Еще бы чуток и — труха бы от нас осталась, дядь.

— Так уж и труха? И раньше говорил, и теперь говорю: на все воля Божья. Так что, нечего нам бояться, в нас есть душа, ее не растопчешь.

Странники достигли Светлой, поспешали, надеясь, что в рассветный час, облачанный в густой, застревающий в глазах туман, их никто не увидит, и они благополучно выйдут на таежную тропу, но нет, на околичке они столкнулись с Секачем, лицо у того красное, и руки красные, от него тянуло запахом гниющей плоти.

— Что же ты, человек Божий, бежишь от нашего гостеприимства? — сказал Секач хрипло. — Боишься?

Антоний не ответил.

— Мы углядели тебя еще на Кругобайкальской. Хозяин велел идти к нему, не мешкая. Не пойму, чего он разводит турусы? Моя б воля…

Секач уже не распускал руки. Себе дороже! Но ненависть к страннику не уменьшилась. В смиренности Антония ему виделось разрушительное, подвигающее к осознанию своей малости на земле, к тому, что было противно ему, унижающе еще не угасшую в нем темную силу.

Гребешков сидел в кресле, положив руки на подлокотники, обшитые мягким ворсистым бархатом, и неподвижно смотрел перед собой. В глазах копилось напряжение, о причине которого он не хотел бы сказать и себе. Хорош бы он был, если бы признался, что напряжение вызвано долгим непоявлением в его доме, горделиво вознесшемся на месте старых деревенских изб, странствующего человека. Да что он, умом тронулся, или ему делать нечего, как только думать о свихнувшемся? Этого еще не хватало! Над головой Гребешкова зависала большая золоченая люстра, по паркетному полу раскидались ковры с персидским орнаментом, в дальнем углу на высокой металлической подставе посверкивала огромная стеклянная посудина с серебряными рыбками. Ох уж эти рыбки! Вдруг взбрело в голову иметь только серебром отливающих, дивно хвостатых. Вот и погнал людишек в разные концы света: ищите, да чтоб с пустыми руками не возвращались! И разбрелись служки кто куда. Месяц их не было, другой… Зато и подыскали согласное с желанием хозяина. Правду сказать, вернулись не все, зная про крутой нрав его. Но да ладно, не переводились бы деньги, а людишки набегут. В ту пору Гребешков был уверен в этом, но время спустя засомневался. Это когда Светлую стали покидать и те, кто вроде бы притерся к новой жизни и продолжал лепить горшки, хотя спрос на них упал. Приятели, чаще из братвы, но в последнее время и от начальственного стола, прилепившиеся к его мошне, тоже зароптали:

— Сколько можно выцеливать горшки? Придумай другую забаву.

Ладно, забава забавой, коль поискать хорошенько, наверняка отыщется и неприевшаяся, другое худо: мужики засомневались в необратимости происходящего, почему и потянулись к тем, кто поднял в тайге новое поселье. А ведь ему, сильному, от байкальского неуемья, хозяину нынче стараются выразить почтение в самых высоких кругах, даже в еврейских общинах, отяжеленных нажитым добром, засуетились и не без опаски (не однажды замечал!) поглядывали в его сторону: «Абрам, откуда сей гусь, из какого яйца вылупился? Иль тоже с еврейской примесью в крови? Уж больно ловок. Весь Байкал для него как собственная ладошка: куда захочет, туда и ткнет пальцем и возьмет свое». Ах, мужики, мужики! Вроде бы крепко прижал их к стенке, ан нет, волками смотрят. Дай им волю, загрызут. А почему бы нет? Не они ли помогают Тишке Воронову ускользать от сторожи? Обидно! Кажется, со всех сторон обложил молодца: братва расстаралась, а теперь и милиция на его стороне, не за красивые глаза, конечно, а толку?..

— Ну, Воронок, ну, сукин сын! Попадись мне, на куски изрежу твое поганое тело и выброшу псам на прокорм! — глухо, выплескивая из сердца саднящее, говорил Гребешков. И морщины от глаз стекали к переносью, там и застывали.

Антоний меж тем, держась за плечо поводыря, поднялся на второй этаж по крутой скользкой лестнице. И вот уж он стоял посреди зала и смотрел на хозяина большими, в синих обводьях, незрячими глазами.

— Ну, наконец-то! — сказал Гребешков. — Чего долго не показывался? Я, кажется, приглашал.

Антоний не ответил.

— Что у тебя с глазами?

— Худо, — негромко сказал Антоний. — Зато и мальчонку Господь дал, проворного, ласкового.

— Ну и ну! — заметно оживился Гребешков. — Оттого, братец, ты и ослеп, что смотрел не туда. Я ж предупреждал: не тянись к тому, в чем не смыслишь.

Антоний протестующе взмахнул рукой.

— Знаю, знаю, о чем ты хотел бы сказать, — усмехнулся Гребешков. — «И соблазнялись о нем, Иисус же сказал им: не бывает пророк без чести, разве только в отечестве своем и в доме своем». Но да оставим Богу Богово, а ты садись вон туда, на диван. Разговор ожидается долгий.

— О чем? — чуть погодя спросил Антоний. — У меня с тобой общих дел нет.

— Во как! — словно бы обидевшись, воскликнул Гребешков. — Я тут от нетерпения изнываю, жду-пожду его, а он… Право слово, чудной человек!

Но обида была придуманной, тут же и стерлась; одутловатое, с розовыми оспинками на висках, с коротко подстриженной рыжей бородкой, почти синюшное лицо приняло жесткое выражение.

— Может, и нет у нас общих дел, а может, и есть, — сказал он. — До сих пор не пойму, что ты за человек? И злюсь. Черт бы тебя побрал вместе с твоим блаженством!

— Не ругайся.

Гребешков словно бы не услышал.

— Ну, чего ты на меня уставился своими детскими глазами? Неужели ты и вправду так наивен и все для тебя в диковинку? Врешь, поди? Все вы врете, только людей сбиваете с пути своей праведностью.

Гребешков удивился: отчего он заговорил об этом? Накипело, что ли?.. Случалось, среди ночи проснется, и долго лежит с открытыми глазами, и мысли приходят разные, чаще пугающие несвычностью. Ну, достиг он того, о чем и помыслить не мог в годы долгих и нудных отсидок. Выгорело! Теперь едва ли не вся сибирская братва признала за ним право жить на верхних этажах, откуда все хорошо видно. Простору-то сколько! Знай, копи в душе радость. И радовался по первости, но потом стало скучно. Вот уж не гадал-не думал, что скука-девка порочная — найдет пристанище и в его сердце. Нашла, стерва, и начала грызть. Он не мог понять, откуда она и почему разъедает в душе. Может, потому, что все обретенное им в жизни где по своей воле, где с помощью братвы, а в последнее время и при посредстве власти, нынче на удивление продажной, (вот уж о чем и в голове не держал, и знать не знал, что она так поменяется, сделается слабой и безвольной, падкой на чужие деньги; ее бы туда, на тюремный двор, потешилась бы братва!) казалось неверным, усеченным во времени, выйдет срок, и все полетит в тартарары, и не будет он больше хозяином, снова станет Гребешком? Да нет, пожалуй, это-то как раз и не пугало. Подумаешь, ну, обеднеет он, ну и что?.. Может, э