Горящие сосны — страница 49 из 65

его совершенства». Ищи в себе и обрящешь; обороти сознание к очищению духа, и на этом пути достигнешь успокоения страстей. Ан нет, человек не хочет этого знать, как если бы стремление к добру было противным его сущности. Но почему? Ответствуй, смертный, принимающий иллюзию собственного существования за реальную жизнь!

Агван-Доржи стоял тогда посреди падающих дерев и вглядывался в высокое черное небо и шептал: «И часть моя, отойдя от меня, вознеслась на небо, и там я увидел удивительное, рожденное благодатным светом, наполненное тревогой за людское племя, запамятовавшее о своем высоком назначении и павшее на самое дно. Но удивительное лишь для той части моего существа, что держалась за землю, а не для той, вознесшейся…» И все же, и это так непохоже на него, смиренного, он не хотел бы остаться там, куда устремилась благосохраняющая часть его, что-то подсказывало, что он еще нужен на удавленной великими людскими грехами земле, и он воскликнул с чуждой его сердечному движению неистовой страстью:

— О, Будда, раздвинь границы моего земного времени!

И сказал Великий:

— Да будет так!

И спокойнее стало на сердце у монаха; он не один, рядом с ним сотворенное чудодейственной силой ума Учителя нечто глубинное, обращенное к небесной благодати, чуждое малейшему движению, рожденному тревогой за что-либо. Взять хотя бы вековечные гольцы, откуда стекают бурные потоки воды; им миллионы лет, а они все молоды и тянутся к Берегу времени, не имеющему границ и не подверженному перемене. А разве нет от этой чудодейственной силы в легком движении ветра, который вдруг запутается в кронах дерев и долго возится там, подобно мыши, обустраивающей жилье в черной норе, и по первости после зимнего сна бестолковой и суетливой? О, много примет, обозначающих развитие мысли Будды, созданное ею принимается людьми за жизненное начало, которое определяет человеческую сущность, ее постоянное вхождение из одной формы в другую, ее необращенность к извечному. А что делать? Слаб человек, всечасно обуреваем настигающими желаниями, почему и путь его по жизни усыпан не розами. И все же из века в век он продвигается к чему-то в себе, должно быть, для того, чтобы в непостижимо дальнее время обрести ни к чему не влекущее приятие пространственного мира и понимание собственной малости в нем, когда избудется страх перед грядущими летами и перед бездной смерти.

Не скоро еще Агван-Доржи оборотился к ближнему миру и увидел, что стоит близ одинокой, чуть взнявшейся над земной поверхностью могилы, а рядом с ним какой-то человек в синей, изрядно потертой куртке, с узкой, коротко стриженной бородкой, со строгим, обтянутым светлой кожей, лицом. «Ты кто?..» — хотел спросить монах, но память подсказала, кто это? — и тогда он спросил о другом, извлекши из нутра свободно, как бы даже без напряжения, надобные ему теперь русские слова.

— Тут похоронен тот человек, что жил под мостком, слабый и безвольный? — спросил он и со вниманием осмотрел легкое, из куска мрамора, надгробие, и оно не понравилось, было в нем что-то холодное и бесчувственное, брошенное на свежевзрытую землю бесстрастными руками.

Даманов заметил пробежавшее по смуглому лицу монаха горькое недоумение, угадал причину его, он и сам с неприятием отнесся к причуде одного из теперешних хозяев Байкала, повелевшего привезти из губернского города кусок мрамора и украсить им могилу несчастного бомжа, подозревая в его поступке нечестивое, издевательское действо и не только по отношению к умершему, а и к собственным служкам, готовым исполнить любое его приказание. «Окаянное время, взнузданное окаянными людьми!» — ругался Даманов, но и поделать с этим ничего не мог.

— Ты прав, — сказал Даманов. — Это могила бомжа. Но как ты догадался? Знаю, после нашей встречи под мостком, ты ни разу сюда не захаживал.

— А зачем? — сказал монах. — У меня есть мое сознание. Я возьму в руки четки, сяду под дерево и перебираю их, закрыв глаза, и многое вижу и говорю с людьми. Я и этого человека, когда он захотел обрести другую форму, видел, и было грустно смотреть на него, он мало что понял в жизни, поедаемый желаниями. Они и привели его к такому концу.

— М-да, — с легкой растерянностью сказал Даманов. — Чудно! — Вытащил из кармана куртки бутылку водки. — Помянем?

— Зачем? Не надо. Память людская не нужна умершему. Она, подобно путам на его ногах, только мешает продвижению по другим мирам.

— Все ж я помяну, — сказал Даманов. — просто так, по русскому обычаю.

Агван-Доржи вздохнул, сказал как бы обращаясь не к собеседнику, а к кому-то легкому и прозрачному, пребывающему в невидимом теле небесной жизни:

— Поступки подобны ветру, а мысли если и растекаются, то лишь по древу жизни, отчего и трудно понять в людских сердцах.

И был долгий путь, отмеченный щемящим непокоем. И он не сразу понял, отчего это? А когда понял, ускорил шаг. Старый пес не помнил, чтобы вот так, ни с того ни с сего, хозяин заспешил бы, а в глазах у него зажглось бы нетерпение. Все же пес ничем не выдал своего удивления, догадался, что это могло смутить хозяина. А если бы так произошло, то и сделался бы монах не похож на себя. Нет уж, решил старый пес, пусть будет так, как есть. Кому охота смотреть в пустые блуждающие глаза?

Агван-Доржи зашел в юрту Бальжи, приблизился к вытянувшемуся во весь рост на холодном земляном полу телу старика, опустился на колени, коснулся ладонью изъеденного морщинами смуглого лба и ощутил слабое и трепетное тепло и сказал негромко, глядя в стекленеющие, но еще не утратившие привычной грусти глаза:

— Слушай меня… Ты еще живешь земными интересами, не ведая, что они уже далеки от тебя. Запомни, скоро перед тобой распахнутся дивные видения, и ты поймешь, что разум в своем привычном состоянии слаб и только способен удалить владеющего им от Истины. Но есть пустота ума, она не имеет ничего общего с иллюзорным миром. Пустота ума, коль ты достигнешь ее своим терпением и твердостью духа, есть состояние Будды, а состояние Будды есть твое собственное сознание. Постигнув это, ты сольешься с божественным сиянием, и свет мудрости коснется тебя. Зеркальный свет мудрости. Я молю Владыку Истины, чтобы так случилось.

Агван-Доржи вытер ладонью выступивший на лбу, пощипывающий глаза соленый пот, взял в руки четки и начал медленно, а потом все быстрее перебирать их желтыми чуткими пальцами, вместе с тем со вниманием прислушиваясь к холодной, ничем не колеблемой тишине в юрте. Впрочем, что-то прошелестело в дальнем углу, а потом в воздухе стронулось, заколыхалось, послышалось чье-то тяжелое, прерывистое дыхание, и тогда Агван-Доржи, обращаясь к теперь уже мертвому телу, сказал:

— Ты встретишься с божествами, добрыми и злыми, гневными и мирными, и не сразу поймешь, что тут соединено и То, и Это, и в мире живущее, и миром правящее. И я говорю, обращаясь к всеблагому Отцу: «О, Яснозрящий сквозь время, сделай так, чтобы поменявший форму утвердился в неизменности своей сути». И я надеюсь, что Будда услышит меня. Хотя ты и не был учеником Его, ты рано осознал отпущенное людскому племени: человеческая жизнь есть лишь средство для достижения высшего совершенства. И ты стремился к этому в меру своих сил и не обижал слабого, помогал упавшему на тропе подняться. Ты рано понял, что создатель всех вещей на земле существует в нас самих, и даже Боги суть отражение света нашей души. И за это будет возвращение твоего тела стихии Земли, Огня, Воды и Воздуха спокойно и непоспешающе, в полном согласии с мировым сознанием.

Агван-Доржи на мгновение оторвался от мысленного созерцания льющегося из души широкого, всевластного потока и взглянул в лицо умершего, утратившее прежнюю напряженность, и сказал с тихой торжественностью в голосе:

— Пусть божества — хранители знания удержат тебя крючком своего сострадания и проведут в священную Обитель!

Монах похоронил старика Бальжи на Горе предков.

29.

Ну и ну! Пришло же времячко! Мужики, если бы это зависело от них, не пустили бы его на порог отчего дома. Но теперь мало что зависело от них, все задумывалось в кабинетах новых хозяев, до которых не дотянешься. Высоко сидят. Но жить надо, и при этом стараться поменьше попадать им на глаза и к себе близко не подпускать. С этой целью и надумали в Новосветлянске создать крестьянскую сторожу. Благо, молодые, из тех, что подались в свое время в чужие веси, ища на пропитание, вернулись в поселье. Знать, и в дальних краях не сытно. По задуманному и поверсталось. Поставили во главе сторожи старшего сына Прокопия, он недавно женился, несмотря на отцовский запрет. Серьезный мужик, весь в батяню по оправе характера и домовитости, разве что без отцовской добросердечной придури: не метит оказаться в лодке, если взыграет Вселенский потоп. Впрочем, и сам Прокопий, говорили захаживающие на подворье Старцевых, не так уж рьяно, как раньше, следит за лодкой, укрытой от дурного глаза брезентом; кто-то, изловчась, отстегнул краешек брезента и заметил в лодке порушье. Это потому, говорили проныры, что посудина начала рассыхаться. Удивлялись, иные не скрывая огорчения: отчего неуглядье со стороны Прокопия? Может, наскучило дожидаться всемирного потопа? Сколько ж можно!

Чудной-то он чудной, но дельный и толковый, и на хозйстве сидит крепко: позже всех приехал в Новосветлянск, а уж отладил подворье куда с добром: тут и стайки для коров, и загоны для овец и коз, и гибкие, длинные, неохудевшие от малолетья насесты для домашней птицы. И поэтому, когда на сходе решали, кому быть старостой: совсем-то без власти неприютно, — выкрикнули мужики Прокопия. Тот отказывался, говоря:

— Почему я? Ведь ни хрена не ведаю про власть, не знаю, с чем ее едят.

Но мужики настояли:

— Власть, она и есть власть, хотя бы и придурковатая. Будешь следить за порядком в поселье, чтоб сильные не обижали слабых, чтоб все по уму и по совести. Помни, ты не один, мы рядом, в случае чего поможем.

А тут еще отец Василий сказал свое слово:

— Соглашайся, сын мой. Тебя же не во Всесоюзные старосты выдвигают, а в Новосветлянские, в мирские, значит.