– Вот, ей-богу, сама не знаю, барин, – задумалась Дунька. – По-хорошему, так нечего вам там делать, коль вы ей не супруг. Вот пождите, вечерком мы барыню в дом перенесём, младенчика окрестим, я уж к отцу Никодиму послала… а там уже и видно будет. Шадриха согласилась на ночь остаться да распорядилась, чтоб поменьше народу возле барыни крутилось. Мало ль глаз у кого нехороший! Слава богу, хоть цыгане ваши, черти немытые, съехали уже…
Вечером Александрин, бледная и счастливая, лежала в своей комнате с младенцем на руках. В девичьей целая дюжина мастериц кроила, шила и вязала детское приданое, а в кухне Шадриха запаривала травы:
– Вот, гляди, Авдотья: это поутру да вечером дашь, этим обтирать, в этом младенчика купать, – а вот это, в корчаге, упаси Господь тебя трогать! Это ежели, не дай Бог, жар подымется, – тогда сразу за мной спосылай, и я сама дам.
– Всё исполню, Игнатьевна, не сомневайся, – серьёзно пообещала Дунька, избегая даже смотреть на глиняную корчагу, замотанную чистой холщовой тряпкой. К счастью, снадобье из страшного сосуда не понадобилось: и роженица, и ребёнок чувствовали себя прекрасно.
Маняша, очень скучавшая в эти дни без своей гувернантки, рвалась к Александрин и страшно сердилась из-за того, что перед её носом неумолимая Парашка захлопывает дверь. Устав без конца слушать: «Барышня, не до вас сейчас мамзели, извольте сами поиграть», она в конце концов подняла стенобитный рёв. Закатов, который не мог вынести даже обычного всхлипа дочки, поспешил предложить:
– Маняша, поехали кататься верхом!
– В рысь только не пущайтесь! – напутствовала их с крыльца Дунька. – Дорога сырая ещё, как бы Ворон-то ногу не подвернул…
– Дунька, побойся Бога, всё давно подсохло! – весело возразил Закатов, вскидываясь в седло и поднимая к себе смеющуюся Маняшу. – Жарынь вторую неделю стоит! Ну-у, пошёл, Ворон! Да когда же ты начнёшь понимать по-русски, цыганский выкормыш? Джя! Джя сыгедыр!
И огромный вороной конь под детский смех легко понёс их со двора. Они с Маняшей пролетели вскачь по сухой и звонкой дороге, всполошили чинное куриное семейство на задворках села, перенеслись через косогор, спустились к пруду, где до смерти напугали мышкующую в траве лису, выбрались на большак, ведущий к Смоленску, и уже на закате, по дороге, залитой золотисто-розовыми низкими лучами, тронулись домой. Маняша страшно устала – и всё же первая увидела чёрную точку, стремительно несущуюся навстречу им по дороге.
– Тятя! Скачут!
– Где? – встрепенулся Закатов. – Господи, что ещё стряслось?
В голову немедленно пришло самое страшное: что-то с Александрин или ребёнком. Не раздумывая, Никита велел дочери: «Держись крепче!» и пустил Ворона галопом. Через минуту он уже осаживал коня рядом с Авдеичем.
– Куда ты опять несёшься, старый? Что там у нас?
– Барыня до вашей милости приехали!
– Какая ещё барыня? – опешил Никита. – Арамазова-майорша? Насчёт чересполосицы? Или от Браницких?
– Никак-с нет! – по-военному отрапортовал старик. – Вовсе незнакомая барыня, и не нашего уезда даже! Не старые ещё совсем! И первым делом не про вас, а про Александру Михайловну спросили! Дуньке на руки накидку сбросили – и прямо в дом!
– И что же они там делают? – растерянно спросил Закатов.
– Изволите видеть, ревут-с! – чётко доложил Авдеич. – Авдотья Васильевна сказали, что влепимшись друг в дружку и обнямшись заливаются! Меня сразу за вами послали, потому как…
Дослушивать Авдеичеву сентенцию Никита не стал и с места взял в карьер.
Он ворвался на собственный двор как вестовой с известием о начале войны. Передал Маняшу подбежавшей Парашке и, едва одёрнув куртку, взлетел по крыльцу. Быстрей, быстрей… что за бестолковые девки, вечно путаются под ногами… Дверь, ещё одна, сени, снова дверь… Наконец – светлая комната Александрин, вся заполненная закатным сиянием, золотой, усталый шар солнца, застрявший в окне, в липовых ветвях. И – Вера. Вера Иверзнева в дорожном платье, в съехавшем на спину капоре, сидящая на краю постели. И Александрин, рыдающая в её объятиях. Ни одна из женщин не заметила Закатова – хотя он пронёсся через дом, как боевой слон Дария Первого.
– Ах, княгиня… княгиня… Я так виновата, так преступна… Я навсегда утратила ваше расположение…
– Александрин, девочка моя, какие глупости! Я все эти годы мучилась, думая о вас! Я так боялась узнать самое ужасное… Какое счастье, что вы – здесь, что вы живы… Девочка моя, моя дорогая девочка… Какой мерзавец, какой мерзавец!
«Это про меня,» – обречённо подумал стоящий в дверях Закатов. И в тот же миг Вера повернулась к нему. И он увидел знакомое смуглое лицо, подурневшее от слёз, распухший нос, красные, мокрые, полные упрёка и счастья глаза.
– Никита! Как вы могли?! Почти целый год!
– Всего восемь месяцев, Вера Николаевна, – робко напомнил он. – И я… я был связан данным словом…
– Опять?! Опять вы были чем-то связаны? – чёрные глаза Веры засверкали, как угли ада. – Да что же это за путы вечные, из которых вы всю свою жизнь не можете выбраться! О-о, трус, бессовестный трус, вечный пленник условностей! Вы же обо всём знали! Я имела наивность вам писать! Вы знали, что я с ума схожу, думая о судьбе Александрин, – а она, оказывается, всё это время была здесь?!
– Вера Николаевна, но ведь это я, я во всём виновата! – грудью кинулась Александрин на защиту своего покровителя. – Я труслива, я малодушна, я не смела показаться вам на глаза после всего, что сде… сделала… – она снова залилась слезами. – Никита Владимирович столько раз порывался написать вам… но я настаивала, умоляла не делать этого… Я бы не вынесла ваших укоров, вашего презрения…
– Презрения?! Александрин! Боже мой, да как же вам в голову пришло… Никита Владимирович, оставьте нас немедленно… Подите вон!
Закатов поспешил удалиться. Он был так ошеломлён, что даже не мог радоваться. В голове было пусто и тихо, словно на брошенном поле сражения. Что-то говорило Никите, что именно так обычно люди сходят с ума.
Они с Верой встретились только за поздним ужином, когда солнце давно опустилось за лес и розовый свет погас, уступив место синим весеним сумеркам. Дуньке, поднявшей по тревоге в ружьё всю дворню, удалось соорудить вполне достойный стол из курицы, жареного поросёнка, гречневой каши, битков, сырников и единственного дожившего до весны кувшина малинового варенья. Дунька же приготовила для нежданной гостьи комнату, лично просушив на печи перину и подушки и выдав из своих тайников роскошное лоскутное одеяло, которое явно готовилось в приданое Маняше. Непостижимым для Закатова образом в столовой оказались начищенными медные шандалы, в которых были вставлены новые восковые свечи (Никита даже не знал, что такие имеются в доме). На чистой скатерти гордо высилось фамильное серебро из приданого покойной жены. Сама Дунька в новом китайчатом сарафане и красном платке доставила на стол все блюда и удалилась, бесшумно ступая босыми ногами по чистым половикам.
– Ежели чего надо будет, барин, – покличьте.
Они остались одни. Свечи горели ярко и сильно, и никогда в маленькой столовой не было так светло по вечерам. Тьма за окном из-за этого казалась гуще, таинственнее. Осторожно, словно проверяя голос, пощёлкивал в кустах черёмухи соловей. Ему слабо отзывались с деревенского пруда лягушки. В приоткрытое окно тянуло свежестью и острым запахом молодой травы. Вера осторожно разрезала серебряным ножом поросёнка и раскладывала его по тарелкам. Для Никиты зрелище это было настолько сверхъестественным, что он едва удерживал себя от того, чтоб не зажмуриться. В своих самых фантастических снах он не видел Веру Иверзневу, хозяйничающую за его столом. Казалось, что не он сам, а кто-то другой придерживает для гостьи стул, наливает вина в её бокал, что-то несёт о погоде, озимых и яровых, интересуется посевными работами в Бобовинах, здоровьем детей, вестями от Аннет… Вера сама прервала этот поток беспомощной чепухи, улыбнувшись ему через стол. При виде этой мягкой, полузабытой уже улыбки Закатов умолк на полуслове.
– Я должна извиниться перед вами, Никита Владимирович.
– Вы?.. Извиниться передо… мной?..
– Разумеется. Сегодня днём я была несправедлива, обвиняя вас в… в том, в чём вы ни капли не были виноваты. Александрин рассказала мне всё. Боже, как ужасна судьба, как она беспощадна к слабым, беспомощным… тем, кого некому защитить… Бедная девочка! Столько вытерпеть, столько мучиться – и не иметь даже надежды на тепло, на близость, на прощение… Ведь всего этого могло не случиться, если бы она сразу написала ко мне! Сразу же, как только поняла, что связала жизнь с подлецом, недостойным человеком! Я бы принеслась, вырвала бы её любой ценой из этого ада… Боже мой, да я попросту застрелила бы этого Казарина! Я умею стрелять, меня ещё отец покойный учил! И потом – с чистым сердцем хоть на каторгу! Да меня ещё и в суде могли бы оправдать! Право, могли бы!
Перед внутренним взором Никиты немедленно предстала Вера Иверзнева в образе мстящего ангела – в чёрном облаке, с дымящимся «лепажем» в руке, с сияющими мрачным удовлетворением очами, над поверженным трупом Казарина… Картина была столь восхитительной, что Никита поймал себя на том, что улыбается, как умалишённый. Испугавшись, он поспешил сменить выражение лица на более приличествующую разговору скорбную мину. Но Вера этого не заметила.
– Я никогда прежде не могла понять, отчего Александрин не удавалось полюбить меня… Ведь с другими детьми всё сложилось легко и просто, без капли моих усилий…
– Вас нельзя не полюбить, Вера, – неловко сказал он. Она с досадой сдвинула брови:
– Никита, ну что за гусарские пошлости… Можно, как сами видите! И ведь только с годами начинаешь понимать, что тот, кто не любит сам себя, не может любить и других! Бедная моя Александрин… Она выросла в страшном, мёртвом холоде. Холод сиротства, холод этого проклятого института, где из живого человека насильно делают восковую куклу с французской пружиною в сердце… холод нашего дома, – Вера горестно поморщилась, вспомнив о чём-то. – Знаете, Никита, она ведь была влюблена в моего Серёжу! И показывала это, безусловно, глупо, наивно, по-институтски. Серёжа обходился с нею жестоко… к его чести надо сказать, что он этого не понимал. Он сам был молод, ветрен, никогда не знал настоящего несчастья. Александрин с её заученным жеманством и этими неистребимыми институтскими ужимками казалась ему смешна до колик. И он не считал нужным это скрывать. Вероятно, я виновата более, чем мой сын. Я должна была пресечь, объяснить, изменить его мнение об этой несчастной девочке… Как же мы всё-таки невнимательны к тем, за кого несём ответ перед Богом! Ведь всего, что случилось с Александрин, могло бы и не случиться! Если бы мы с ней были более близки, если бы она не видела во мне врага, если бы она хоть чуточку доверилась мне…