Горюч-камень — страница 11 из 62

— Я тебе не подневольный, не крепостной! Выкупился! Сам выкупился! А ты раб, раб! Не рабу повелевать вольными!

— За шкуру свою дрожишь, — сдерживаясь, сказал Ипанов. — А из-за тебя сейчас бунт откроется. И высунешь ты свой вольный язык, когда на воротах повиснешь.

Он пожал плечами, направился к двери.

— Спасай, Яков Дмитрич. По гроб верно служить буду, — засуетился Тимоха, забежал перед ним.

— Идем, говорю, к народу. Ежели ты честным раскаянием погасишь бунт, хозяин тебя вознаградит. Да пояс надень, глядеть мерзко…

Моисей пожалел Якова Дмитриевича. Попал Ипанов в пустой пласт: не мужик, да и не барин. Холопа рядом с ним не посадишь — от овчинного духу Яков Дмитриевич давненько поотвык. А барин все в нем крепостного видит. Вот и поживи тут, поболтайся! После того как Пугач настращал заводчиков, завели они себе солдат, обрядили в мундиры, выписали офицеров, а с другого боку оградились вот такими бедолагами, поманили их обещаньями, оторвали от корней.

2

Васька и Федор теперь никуда от своих не отлучались. Несколько раз прибегал посланный Лукерьей мальчишка, но Васька гнал его в три шеи. Данила осунулся, помрачнел, долго на голове его не затягивался рубец. Бабка Косыха приложила к нему тряпку с золой, парню полегчало. Работали все той же артелью. Ипанов говорил: как только пообсохнет земля, надо насыпать плотину. Уж готовы были длинные сваи, из Чермоза привезены тяжелые чугунные бабы. В лесу натесали широких плах, сложили поодаль от берега, чтобы не снесло половодьем. Плотники сбивали тачки об одном колесе, ковали ладили новые лопаты, кирки, заступы, ломы, гнули крючья.

От перезвона в кузнях Кондратия охватила немочь. Он нюхал потяжелевший воздух, брал в широкую, как лодка, ладонь комышки вырытой из котлована земли, вздыхал: пахать скоро. Мужики тоже вздыхали. Знали они, что женки тайком приглядывают вырубки, берут в долг у целовальника да в магазейнах семена. Говорила Марья Моисею, что неплохо бы разбить огородик, луку, редьки да огурцов посадить. Моисей отмалчивался. Он опасался, что Лазарев не дозволит занимать землю, на которой быть заводу. Марья и не ждала ответа, просто крохотная вера, как вербный цветок, проклюнулась в душе и не отмирала. Еким смастерил Марье ящик, она нагребла туда земли, посадила моченого гороху, поставила поближе к печке. Моисей и Еким что ни день поглядывали на землю, но пока она не оживала.

И, как эта загубленная морозами земля, не оживал Данила. Все мрачнее, все молчаливее становился прежний певун, все чаще по вечерам уходил в лес, возвращался поздно, падал на постель, замирал. Однажды Моисей слышал, будто в лесу кто-то поет. Слов не разберешь, может, их и вовсе нет, только человечий голос дрожит высоко, жалобится. Марья тоже услышала, заплакала. Моисей хлопнул дверью, вышел. На старой липе, торчавшей неподалеку от лазаревских хоромов, копошились черные птицы, наперебой кричали, словно делили золото, тяжело взлетали, отламывали крепкими клювами сухие ветки. Моисей вспомнил, как важно, по-хозяйски, бродили они по дымной пашне следом за сохою, поглядывая вороватым блестящим глазком на потную Буланку. Отец не велел их прогонять, говорил, что шустрая птица ловит дикого червя, чтобы вольготнее дышалось в земле корням.

Моисей вернулся в казарму, глухо сказал:

— Прилетели.

Кондратий крякнул, выбежал на улицу, за ним потянулись другие. Хлеборобы слушали пробуждающиеся голоса земли, в отчаянном бессилье опустив к ней натруженные руки.

А голосов этих с каждым днем становилось все больше. Моисей вбирал их в себя встревоженно и радостно, будто впервые после долгой глухоты. Заверещали, засвистели пестрые дразнилки-скворцы, заструились лесными родинками первые жаворонки. На отошедших в тепле косогорах запрыгали пигалицы, их серо-зеленые крылышки с шелестом рассекали воздух.

Ноздреватые, как пчелиные соты, сугробы нехотя оседали, ахали, выдавливая тоненькие змейки воды. Змейки сливались, вились светлыми жгутиками, мчались к реке. По Каме, наверное, уже шел лед, а здесь он только отцеплялся от берегов, пятясь перед нетерпеливою водой. Натоптанные за зиму тропинки держались на его темной бугристой спине, как рубцы старых ран. У воды уже попрыгивали белые трясогузки, клювиками ломали лед.

Как-то утром бубухнул пушечный выстрел, и лед заворчал, подвинулся. Землекопы побросали лопаты, побежали к берегу.

— Пошел, пошел! — вдруг закричал Данила по-мальчишьи тонким голосом.

На щеках его пробивался былой румянец, прозрачные глаза потемнели. Ипанов стоял тут же, сняв шапку, широко крестился. Моисею тоже стало весело, хотелось прыгать, орать, махать руками, как в детстве, когда по Обве тоже начинали ползти лобастые бурые льдины. Он отер внезапно проступившие слезы, шагнул поближе к воде. Как быстро, как бойко выходила река из берегов, жадно глотая снеговую пьяную воду лесов и гор. И Еким Меркушев, будто хмельной, неверным голосом говорил Моисею:

— Эх, Кама гуляет. Там простор, ширина! Берега не видать.

Он поплевал на ладони, ударил лопатой в непротаявшую еще землю. Сковырнув верхний слой, начал яростно швырять липкие темные комья. Волосы его растрепались, распахнутая рубаха запотела на груди.

— И чего старается, — усмехнулся Федор. — Все равно спасибо не скажут…

— Молчи-ка, — сказал Данила. — Еким душу оглушает.

С реки донесся гортанный крик. Маленький шитик крутился между льдин, на нем стоял низкорослый человек, махал руками. Вдруг шитик накренился, зачерпнул воды. Человек еще раз крикнул и перевалился через борт. Моисей побежал к берегу. Ледяная вода обожгла тело. Рядом мощными саженками плыл Еким. Вот он протянул руку, зацепил утопающего за ворот, Моисей подхватил под живот, Кондратий, зайдя по пояс в воду, помог им выбраться.

— Башкирец, — всплеснул руками Данила.

Скуластый изможденный парень лежал на берегу, блевал. Его маленькое, сухонькое тело дергалось, опадало.

— На брюхо его, а то язык утянет, — командовал Васька.

Башкирец застонал, открыл узкие без ресниц глаза.

— Шахта воду глотал, — сказал он.

Мужики растерянно топтались вокруг, с них текла вода, холодный ветер обжигал кожу. Чавкая сапогами, к ним торопился Дрынов, в его ухе болталась недавно нацепленная серьга. Он встал над башкирцем, раскорячив ноги.

— Сбежал, собака!

— Шахту затопило, — пояснил Кондратий, словно взвешивая на ладони тяжесть страшных слов.

— Я ему покажу шахту! — Дрынов взмахнул плеткой, но Еким подставил под удар руку.

— Не смеешь! — сказал Еким, вырвал плетку и швырнул ее в воду.

Дрынов отступил на шаг, плоские ноздри его вздувались, мутные глаза стали острыми, колючими. Но мужики, не взглянув на приказчика, подняли башкирца и понесли к своей казарме. Марья подложила под обритую голову его набитый соломою мешок, укрыла нехристя кирейкой. Из-за пазухи спасенного выпал крошечный кусочек руды. Моисей, зябко поеживаясь, поднял его, долго крутил в пальцах, словно не веря, что опять, держит крупицу драгоценных земных кладов.

И, запеленатый до глаз Марьей и бабкой Косыхой, он не мог задремать: голоса земли все призывнее, все настойчивее звучали в нем, будто сулили что-то высокое, светлое, небывалое.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

В лесу цвела черемуха. Будто вырвались из-под земли белые облачки и повисли в воздухе, чуть покачивая неровными боками. Подступило к Кизелу лето. Марья и еще несколько домовитых женщин вскопали за казармой каменистую неподатливую землю, соорудили грядки. Теперь на них вспыхнули тоненькими зелеными лучиками первые всходы. И горох тоже пророс, потянулся к солнышку. Уходя на плотину, Моисей всякий раз присаживался подле грядок на корточки, трогал чуткими пальцами стебельки.

Покрякивая от утреннего холодка, мужика по тропкам медленно шагали на зов чугунного била. И стройка опять оживала. Толпы людей возили по доскам отягченные гравием тачки, кулаками-кувалдами били щебенку, с уханьем вгоняли сваи — гатили плотину. С глухим шорохом сыпался по бокам ее песок. Десяток мужиков, облепив огромную балку, с кряхтеньем и руганью подымались по склону. Моисей, который, по-мастеровому повязав волосы ремешком, крошил кайлою плоский камень, посторонился, пропустил работничков. Опять застучал, но камень брызгал осколками, поддавался нехотя. Еким пособлял тяжелым ломом. Наконец, опоясав камень веревками, Кондратий и Данила поволокли его в сторону — тесать. Такими тесаными плитами обкладывали стенки творилы — вешняка, оставленного сбоку плотины для сброса паводков. С каждым днем, неприметно для глазу, плечастая насыпь пододвигалась к реке. Пройдет еще зима, и только в проране будет бурлить беспокойный Кизел. А потом тачки опрокинутся в этот проран, рухнут тяжелые камни, и вода яростно долбанется в преграду, раскинется, разольется прудом, закрутит плицы гигантских колес. Зашипят гусаками приводные ремни, перенесут их силу на другие колеса и валы, и закрутится огромный завод, запыхтит, выбрасывая из огненных недр своих человечьи последние крики и золотые потоки.

И все же всякий раз от волненья пощипывало у Моисея глаза, как только мысленным взором рисовал он себе этот завод. Этакая громадина накатилась на его жизнь, и сам он ее создает, сам налаживает.

— Едет, едет! Хозяин едет! — По плотине бежали нарядчики. Лица их перекосило со страху, голоса дребезжали. — Выходи на дорогу, выходи-и!

— Выпивка будет. — Васька весело присвистнул, отшвырнул лопату.

Бесчисленная толпа вытянулась по обочинам дороги. Впереди горбился старенький отец Петр, готовясь к благословению. Тимоха Сирин с прилизанными квасом волосами, в новом охабне с четвероугольным воротом-кобеняком держал на начищенном до рези в глазах подносе пухлый каравай и серебряную солонку. Солонка мелко дрожала.

Моисей приметил и Лукерью. Веселая, разрумянившаяся, искала она глазами кого-то в толпе, углядев Ваську, бочком присунулась к нему. В бусах-граненках сверкнули лучики. А небо было таким высоким, таким прозрачным, что казалось Моисею, будто ангелы глядят на него сверху, осеняя его великою надеждой.