Горюч-камень — страница 21 из 62

Федор понял, что уже давно не спит. Голова горела, губы спекло, нестерпимо хотелось пить, но сейчас Федор не мог слышать человечьего голоса.

2

А перед самым его приходом Васька Спиридонов татем подобрался к сиринскому кабаку, трижды постучал в окно, в темных сенях нашел влажный Лукерьин рот, на руках внес ее в горницу.

— Дай хоть дверь-то запереть, — слабея, просила она.

Потом, поглаживая ее бесстыдное литое тело, Васька говорил в темноту:

— Бежим, Лукерья, довольно нам таиться. Поселимся где-нибудь в скиту, подальше от людского глазу.

— Не надо, ничего не говори. — Лукерья лениво потянулась, на зевке добавила: — Люб ты мне, Васенька, ох, как люб… А добро-то куда кинешь? Вон сколько его накопилось… Сундуки-то куда — нищебродам?..

— В дырявой одежде легче — ни тепла не держит, ни души.

— Не для того, Васенька, бог создал меня.

В сенях неожиданно и громко затопали, дверь распахнулась.

— Лукерья, гостей принимай, — пьяно сказал Тимоха, поднял фонарь.

Васька вскочил с лежанки, бросился на него, кулаком вышиб стекло. Кто-то грузный навалился на плечи, сказал:

— Не сокроешься, грешник.

Васька признал голос отца Феофана.

— Под мошонку его, кобеля окаянного, под мошонку! — повизгивал Тимоха. — Снизу подхватывай!

От страшных объятий отца Феофана в глазах плавали красные метляки. Васька изловчился, лягнул Тимоху в брюхо. Тот, постанывая, отполз. Через сени с фонарем в руках бежал Дрынов. Васька высвободил шею и вдруг нырнул вниз, под ноги отца Феофана, вскочил, сшиб приказчика, вылетел в сугроб.

— Судить прелюбодейку станем, — икнув, сказал Тимоха.

Голая, простоволосая Лукерья стояла под иконами:

— Не подходите, убью.

Отец Феофан и приказчик жадными глазами следили за каждым ее движением.

— Ну-ко, рабы божьи, подышите мразом, — глухо приказал отец Феофан.

— Ты божественный, тебе не положено, — сказал Дрынов.

Щербатое лицо его стало серым, глаза светились, будто кошачьи.

— Не тебе осуждать. — Отец Феофан, легко отодвинув стол, шагнул к Лукерье.

Дрынов железной рукой схватил его.

— А-а, в гости пришли, в гости, — плакал Тимоха.

Лукерья повела плечами, усмехнулась:

— Иду к самому Гилю, все про вас обскажу!

Неуловимо быстрыми движениями она набросила шубейку, сунула ноги в валенки и с гордо поднятой головою прошла мимо дерущихся. Поскуливая, Тимоха семенил следом. Лукерью остановили сторожа, сонно спросили, куда несет ведьму нечистый. Она усмехнулась, ответила, ухмыляющиеся стражники пропустили ее, а Тимохе загородили дорогу…

В это время Гиль, обмотав шишковатый лоб полотенцем, перебирал свои сокровища. Через поблескивающие стекляшки видел он пышные залы Зимнего дворца, напудренных, шитых золотом вельмож. Покуривая свою трубку, Гиль шествует в расступившейся блестящей свите к трону. Императрица гонит Потемкина и юного с девичьим личиком графа Зубова, берет Гиля под руку. Она дарит богатому промышленнику новые заводы, потом они едят кровяной ростбиф и беседуют. Она — немка, он — англичанин, они понимают друг друга… Гиль ненавидит рослых людей, но теперь сам он строен и высок, а лицо его стало по-благородному продолговатым и бледным…

За дверью слышны легкие шаги. Англичанин с досадой захлопывает шкатулки, обалдело глядит на вошедшую, которая быстро расстегивает шубейку…

Утром обессиленный Гиль клялся всеми богами, что готов выполнить любой приказ.

— Уйми Дрынова да святого отца, — не скрывая зевков, говорила Лукерья. — Награди моего Тимоху, он утешится. А Ваську Спиридонова пальцем не трожь. Не сполнишь — поминай как звали, и вся твоя власть не поможет…

— Все буду делать, все буду делать, — бормотал Гиль.

Лукерья полновластной хозяйкой поселилась в доме. Напуганная прислуга повиновалась каждому ее взгляду. В отличнейшем состоянии духа сидел в своем кабинете Гиль, выслав Ипанова на работы.

— Ты будешь ее тело хранить, — сказал он приказчику, а отцу Феофану пригрозил письмом в Пермь.

Тимохе Сирину был отправлен богатый подарок.

Но не утешили Тимоху присланные Гилем деньги. Он не отпирал кабака, ночами, как неприкаянный, бродил по пустой избе, колотился лысеющей головой о стенку. Однажды он натянул ветхий полушубок, треух, похожий на грачиное гнездо, затрусил к казарме. Было сумрачно, под ногами шипела поземка. В Моисеевой избе едва приметно посвечивало окно. По привычке Тимоха приподнялся на носки, заглянул. Все были в сборе, а посередине… Господи!.. посередине сам хозяин, сам Лазарев, в своем халате! У Тимохи глаза полезли на лысину. Свят-свят-свят, уж не дух ли его вызвали! Ох, страх-то какой! Мосейка по плечу его стучит. Стало быть, не дух… И не заложник! А это бывает, что хозяева в народ уходят, чтобы споднизу понюхать, как наместники с делами управляются. Так вот почему не велел он рудознатцев-то задевать, а токмо следить. Ба-атюшки-светы! Ну, теперь не зевать: мол, так и так, господин хороший, ваши денежки на стол, а я буду молчать-помалкивать, как могила. А после, как он будто бы из Санкт-Петербурга накатит, в накладе не останусь…

Тимоха всхохотнул было, но вовремя осекся.

— Ты чего здесь выглядываешь? — сгреб его за воротник Васька.

— Васенька, голубок мой…

— Голуби рыжими не бывают. Дале!

— Тебя хотел увидать. Сказали мне, мол, у Мосея ты… Ну, я-то и поприбежал… — Тимоха пал на колени, заплакал. — Васенька, верни Лукерью, жизни без нее решусь… Верни, ты ведь могешь!.. Озолочу!

— Все бы стерпел, да объедками с хозяйского стола побираться не буду… Пшел! — Васька ткнул ногой безутешного Тимоху.

— Не серчай ты на бабу, уж больно добришко-то она уважает. Через нее ведь я в иуды-то записался, с миром развелся, целовальником стал.

— Иди, говорю. Мне больше она ни к чему.

— Да ну! — обрадованно вскочил Тимоха. — Побожись!

Васька, не оглядываясь, вошел в избу. Тимоха перекрестился, побежал в кабак, быстро зажег свечу, налил вина. В голове зашумело.

— Человек! — крикнул Тимоха в темноту. — Еще налей!.. Праздную я. — Он пошатнулся, сел, стукнул головою по столу. — А чего, поди, не праздновать? Ась? Гляди на меня… В люди выхожу, а все, мол, с мужиками цацкаюсь. Туды и сюды, значит. А чего?.. — Он снова выпил. — Надобно это… Я хитра-ай. Свой, мол. Мужики к своему-то пойду-ут… Ох, и заварю кашку… И Лукерья, стерва, придет…

Он икнул, уставился на свечу, быстро поднялся, добыл жбан огуречного рассолу, присосался к нему, обливая бороденку. Запер кабак, сунул лицо в снег и, трезвея, быстро-быстро побежал к барскому особняку.

На сей раз его пропустили. Всхлипывая и ругаясь, поднялся он по навощенной лестнице, поскребся в дверь кабинета.

— Ага, — послышался Лукерьин голос.

Приседая, Тимоха пролез в комнату, поясно поклонился. Лукерья захохотала. Она сидела в хозяйском кресле, натянув на голову старый лазаревский парик, держала в руках перо.

— Чего пришлепал?

— Смеешься, царевна-королевна, а Васька Спиридонов объедкой тебя величает. — Тимоха радостно съежился, приметив, как взметнулись, как сдвинулись к переносью собольи брови его венчанной супружницы. Ох, велит она засечь Ваську. А наедет хозяин, выгонит ее, и будет дом со всем добром.

— Ну, ступай, изувер, я с ним за это посчитаюсь, — сказала Лукерья.

Ночью, среди бурных ласк, она потребовала, чтобы Гиль забил Ваську в колодки и кинул в шахту. Управляющий разом отрезвел.

— Не могу. Хозяин приказал беречь как свой глаз.

— Теперь хозяин и самодержец — ты.

— Это правда. — Гиль горделиво выпятил пухлую грудь. — Но не могу, не могу!

— Тогда уйду к Ваське.

— Зачем так делать, — просяще сказал Гиль. — Ну, хорошо, хорошо, Васьки не будет.

Лукерья потрепала щеку «самодержца», назвала его милым рыжиком.

Еще не ведая, что судьба его скоро будет решена, Васька вместе с побратимами провожал в дорогу Федора Лозового. Тогда ночью рассказал Васька рудознатцам, что Тимоха таился у юговской избы. Федор решительно поднялся с лавки, взгляд его сверкнул:

— Ухожу в Петербург. Иначе и меня, и вас закуют в кандалы, и никто из нас не выполнит своего долга…

Заигрывала метель, перекладывала на дороге клиновые валики, пощипывала лицо. Тепло и добротно одетый, снабженный припасами, безродный человек Федор Лозовой уходил в дорогу, чтобы, может быть, когда-то снова встретиться со своими знакомцами. Ведь все дороги сливаются на этой тесной земле.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

1

— Достойно есть яко воистину блажити тя, богородицу, присноблаженную и пренепорочную матерь бога нашего, честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим, без истления бога слова, родшую, сущую богородицу тя величаем.

Распевая стих, отец Феофан шагал по плотинной насыпи. Мужики зло глядели в его широченную спину, переговаривались, что надо бы макнуть святого отца в прорубь, по нем давно наскучались в аду.

— А покудова мы к нему в церкву ходим, — сказал лохматый рябой парень в изодранном армяке, похожем издали на ворох листьев.

— Не попам, а богу молитвы возносим и приношения делаем, — назидательно изрек черный старик с иконным лицом.

— И верно, не бог жрет да девок шшупает.

Между тем отец Феофан приближался к самой плотине, широко, словно сеятель благости, разводя посверкивающим на морозе крестом. Моисей и его соартелыцики работали здесь уже давненько. Нарядчик, приметив способность рудознатцев к плотницкому делу, велел им быть на ларе — особом сооружении, по которому скоро побежит седая струя, обрываясь на колеса. Колеса эти поставят к ларю поближе к весне, соединят их коромыслами да штангами, с воздуходувками. Неподалеку другие плотники ладили высокий сруб, в котором приживается водокрутное колесо, дающее силу мехам, что дуют в домницы. Моисей уже успел допросить плотинного, маленького, согнутого глаголью мужика, прошедшего науки на демидовских заводах. Плотина в Кизеле была подобием Нижнетагильской: длиною около сотни сажен, шириной с вершины — двадцать, а с подножья — на все сорок. Плотники уже подтащили тяжелые плотинные запоры, схваченные железными полосами, изладили железные ухваты для их подъема. Весной да осенью вода в Кизеле своенравна: не выпусти самую лютую силу ее в срок — разнесет плотину по камушку. А выпустишь лишку — летом не поймать, обмелеет пруд, замрут колеса, станет хиреть завод.