От морозов лопнула старая сосна, чудом уцелевшая у самого поселка. Глубокая трещина молнией прошла по коре, обнажив желтоватую, словно кость, сердцевину… Потом по трещине пробежала первая капля, настыла ледком. Однажды из него проклюнулась струйка, унырнула в рыхлый сугроб у подножья. Рана отсырела, высохла, подернулась корявенькой рыжеватой смолкою.
После работы Моисей всегда подходил к этой сосне, пальцами сжимал трещину, словно хотел стянуть ее рваные болезненные края. И вот теперь, ранней весною, он увидел, что сосна сама справляется с болью, и ему вдруг подумалось: уж не так ли бывает с человеческой душою, и не потому ли жив на земле человек? Он шел к своей избе медленно, а сердце колотилось, будто предчувствуя какую-то особенную радость.
У избы стояли женщины, весело покрикивая в дверь. Моисей побежал. Жидкая грязь всасывала сапоги, ноги скользили, раскатывались. Грудастая соседка преградила ему путь:
— Погоди, не мужицкая забота.
— Что стряслось? — побелевшими губами спросил Моисей.
— Да впустите отца-то! — послышался ликующий голос бабки Косыхи. — Можно уж!
Одним прыжком Моисей преодолел лесенку, ворвался в избу. На постели лежала Марья, зажав в бледном кулаке искусанную тряпицу. Лицо ее было иссиня-белым, но в глазах было столько света, словно в них горели сразу сотни Дериануров.
— Гляди, какого богатыря мы добыли, — незнакомым, теплым голосом проворковала бабка Касыха и протянула Моисею сверток.
Крошечное со сморщенным личиком существо глядело куда-то сквозь Моисея, сквозь стены синими-синими бездумными глазенками, сосало воздух треугольным ртом.
— Сын, — прошептала Марья неслышно.
— Сын, — понял Моисей. — Сын! — Он качнул сверток, прижал его к груди. — Рудознатцем будет.
Марья дернула головой, в глазах наплыли слезы.
— Хватит и одного, — одними губами ответила она.
Моисей погрустнел, отступил на шаг от постели. Он не заметил, как в горницу вошли Еким, Кондратий и Тихон. Еким осторожно положил возле Марьи маленький букетик первых вешних цветов, еще влажных от стаявшего снега.
— Дай поднянчиться, — низким голосом попросил он и принял ребенка из рук Моисея. — На мать похож…
Кондратий впервые смеялся отрывистым, лающим смехом, Тихон чмокал губами, прищелкивал пальцами, будто вот-вот готов был пуститься в пляс.
— Хватит, натешились игрушкой. — Бабка Косыха отняла ребенка. — Кормить-то его никто из вас не способный.
Побратимы вышли на крыльцо. Вечерний воздух был тих и свеж, как родниковая с прохвоинками вода. Последний луч солнца мерцал на медном кресте церквушки, окружая его золотистым нимбом, все не угасал. А понизу надвигались мглистые сумерки, заволакивая очертания улиц, домов, колокольни, подбираясь к лучу.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
1792 год был годом Касьяна. Бабка Косыха рассказывала, что родился когда-то на земле в лишний, ненужный никому день недобрый человек по имени Касьян, за сафьяновые сапоги да красную шапку продал душу дьяволу и начал творить всяческие пакости христианам. В его годы горят пожары, помирают в неисчислимом множестве люди, не родит земля. А в другие годы он сидит в преисподней с тамошними немцами да дьяками, придумывает новые пакости. Сидит!.. Тридцать два года прожил на земле Моисей, в волосах пробрызнули первые сединки, но без Касьяна не обходился ни один год.
Вот и нынче в природе стояла великая сушь. Опадали лепестки цветов, желтели сосновые иглы. На плотине были перекрыты все заслонки. 11 мая, на Мокия Мокрого, восход солнца был багряный с кровянистыми прожилками, и бабка Косыха предсказала горестное лето с грозами и пожарами. Беспокойные птицы слетались к человеческому жилью, люди с опаскою поглядывали на небо. Но беда пришла не оттуда. В конце месяца Гиль приказал выжигать на лесных полянах старую хвою, чтобы освободить места для покосов. Ипанов предупреждал, что с огнем шутить не следует, в этакую сушь может случиться несчастье, но англичанин прикрикнул на него.
И вот на полянах запылали кострища. В ярком воздухе полудня пламя было почти незаметным, только белый хлопьистый дым, казалось, возникающий сам по себе над деревьями, неторопливо клубился и растекался в смолистой тишине. Вечером на окоеме чугунным литьем затемнела туча, влажно и протяжно загрохотала. Ослепительные молнии пробили в ней летки, вырвался, накатил бесноватый ветер, раскидал костры. С глухим радостным шумом пламя перекинулось на лес. Туча прошла, плеснув коротким ливнем, а пожар все разрастался. В церкви ударил набат. Тревожные звуки висели в неподвижном снова воздухе, медленно плыли, сшибались, падали на головы людей. Над лесом трепетало сизое зарево, застилаемое клубами дыма, словно в колючей чаще запалили сразу сотню домниц.
Приказчики и нарядчики сгоняли людишек к лазаревскому особняку. Заводчик, недавно воротившийся из Санкт-Петербурга, с непокрытой головою стоял на высоком крыльце, острым взором следил за толпой. Щеки его втянулись, от углов рта и глаз пролегли резкие морщины. Он глядел на толпу, а в памяти все пылало и пылало недавно пережитое, которое никогда не погаснет, никогда не забудется…
Огонь отражался в его глазах, а он видел далекое. В степи под Яссами скончался светлейший князь Потемкин, но горе это быстро погасила дружба с высоко взлетевшим после орла голубком Платоном Зубовым, у которого сразу же начали проявляться коршуньи повадки… И вдруг, в тот же год, красавец Артемий, блестящий офицер, гордость и надежда отца, умер при странных обстоятельствах в Санкт-Петербурге. Долго не мог отойти Лазарев от его могилы, а потом помчался на Урал, подальше, подальше от небывалого горя. Деньги! Только деньги остались единственным его утешением, одной его страстью.
Он смотрел на толпу и не видел ее. Кровавое зарево пожара прыгало, кружилось перед ним. А из огня кто-то голосом чернобородого говорил: «Это кара тебе за твои злодейства».
— Ребятушки! — надсадно кричал Ипанов. — Гибнут запасы угля, завод встанет! Надо душить пожар!
— Божий огонь душить грешно, — сказала бабка Косыха.
— Берите инструмент, разбивайтесь на артели! — Ипанов сбежал с крыльца, схватил лопату, щека его дергалась.
Нарядчики выкрикивали имена. Из конюшен вытягивали лошадей, впрягали в телеги, седлали. Лошади фыркали, ржали, храпели. Подгоняемые ударами набата, люди бежали к лесу. Зарево разливалось, доносился протяжный вой, словно тысячи очумелых зверей справляли панихиду по сгоревшим деревьям. Ели на опушке, казалось, прислушивались к бедствию, стояли иссиня-черные, строгие, как монашки.
— Руби деревья, копай рвы, — хрипло командовал Ипанов, соскочив с неоседланной лошади.
Пламя темными ужами вилось по седой земле, облизывало раздвоенными языками сушины и вдруг кольцами обнимало их, пробегало доверху, а оттуда сотни рыжих сыплющих искрами змеенышей перелетали на соседние деревья. В бушующем море огня долго высились хвойные богатыри, кончики их иголок светились тонкими свечками, будто кто-то зажег их за упокой погибающего леса.
Моисей вытер слезящиеся глаза, осмотрелся. Рядом Еким и Кондрат™ широко кидали лопатами подзолистую землю. Комья секунду багровели и пропадали в гудящей темноте. Тихон стоял на коленях, молился. Горячий ветер обдувал его длинные, красные от огня волосы.
Моисей видел, как пробегают люди, размахивая руками, истошно крича. Толпа подхватила его и понесла, понесла прочь от палящего жара. А пламя длинными стрелами уже подлетало с горы к поселку. Набат захлебнулся, и теперь явственнее был слышен глухой грохот разъяренного огня. Над черным дымом, освещенным желтыми лучами восхода, метались розовые птицы. Ошалелые зайцы, кувыркаясь, проскакивали по улицам поселка. И люди, уже не в силах бороться с пожаром, в страхе отступали все ближе и ближе к казармам.
Вспыхнули крайние казармы, заполыхала старая сосна. Люди с детишками на руках бежали от огненного вала к лазаревскому особняку. Высокий худой мужик, вытянув руки в самое небо, дико кричал:
— Пришла кара господня, пришла!
Отец Феофан служил молебен, но господь был неумолим. К вечеру хищный пожар поглотил казармы и только тогда насытился, медленно угас, оскверняя дрожащий воздух угарным смрадом.
Деревню и завод пламя не тронуло. Сотни работных людей, оставшихся без крыши, табором поселились у церкви, избы были битком набиты бабами и ребятишками.
Обессилевшие рудознатцы собрались на ночлег к Моисею. Еким спрятал за печку спасенный из огня мешочек с образцами, пощупал опаленную бороду. Успокоив ребятишек и Марью, Моисей облил голову студеной колодезной водой, свалился на лавку. В глазах метались искры, огненный вихрь, приближаясь, звал голосом Марьи: «Вставай, вставай…»
Моисей с трудом приоткрыл глаза. Перед ним стоял сам управляющий. Борода его сбилась войлоком, глаза воспалились.
— Хозяин тебя требует, — тихо сказал он.
Когда Моисей вошел, Лазарев коршуном сидел в кресле, тер дрожащими пальцами виски. Сверкнув глазами на рудознатца, с кривой усмешкой проговорил:
— Бери мужиков, сколько считаешь необходимым, добывай горючий камень.
«Вот оно — пришло», — подумал Моисей, но радости не было.
— Тебе надлежит разведывать и новые месторождения, — добавил Лазарев, поднялся, поглядел на бледнеющее зарево. — А ты, Яков Дмитриевич, как погаснет пожар, немедля пошли всех людишек на заготовку древесного угля.
— Может, теперь от тебя зависит моя воля. Пришла твоя пора, рудознатец, — сказал Ипанов.
Через день тридцать человек с лопатами, кайлами и обушками вышли к месторождению. Пробитые пяток лет назад шурфы затянула глухая седовласая трава, на дне гнездились коричневые распухшие лягвы.
Моисей безошибочно определил залегание, разбил людей по партиям. Неутоленная жажда поиска, любимого дела снова властно захватила его, глаза заблестели, сам он будто засветился изнутри, движения стали быстрыми, голос — звонким. Добытчики общими силами сняли добрых полтора аршина дерна и земли, и вот он, черный, как воронье перо, горючий камень! Бери его, кидай в домницы, корми печи да горны! Застучали кайлы и обушки. Через несколько дней подле неглубоких шахт выросли первые холмики нарубленного угля. С завода пригнали обоз.