— Ну, солдатушки, стройся. Хоть разок боевым шагом по камням пройдем. А опосля, окромя новобранцев, иным прочим сызнова в Курмыш. — Голос пехотинца охрип от волнения и непривычной речи, со шляпы струйками стекала вода.
Солдаты слились в одну серую массу. Таисья проводила их глазами, всхлипнула, прижала к животу маленький узелок.
Мокрая, съеженная, торопливо шла она по улицам невиданного города. Нет, даже в лесу, когда за подол цеплялись колючие кусты, а по бокам страшно чернели волчьи овраги, она так не боялась. Она просто двигалась тогда, ничего не видя и не помня, а обессилев, упала на мягкий от моха пенек. Там ее и подобрали бабы-скитницы. Отпаивали травами, признали за молчание блаженной.
Секта охохонцев — воздыхателей жила слаженно, все работали, как лошади, с последних звезд до первых… Таисья тоже работала, что ей говорили, но как будто во сне.
В избе она всегда устраивалась в темном уголке, ела без разбору, а когда искала глазами иконы, чтобы перекреститься, мужики сердились, прикрикивали, чтобы не шарила зенками-то: церковь не в бревнах, а в ребрах. Последними словами честили охохонцы всех царей и анпираторов от изначального колена, пели им анафемы. Может, недели, а может, годы слушала все это Таисья. Иногда убегала от молитв и проклятий подальше в лес, вязала бусы из рябины да шиповника, примеряла, смеясь и плача.
Как-то встретились мужики-углежоги, схватили за руки, решили, что она полудурья и надо отвести ее в Кизел. Знакомое слово больно ожгло сердце. Таисья бросила бусы, тихо спросила про Данилу Иванцова. Черный углежог, в груди которого хрипело и булькало, сказал, что вроде бы Данила в Петербурге, туда надо писать. Таисья вскрикнула и бегом, бегом в поселение сектантов. На дурочку особого глазу не имели. Немой ночью выбралась она из избы и пошла наугад через лес, будто прямо за ним вот-вот и завиднеется этот Петербург, в котором скажут, где ее Данила.
А теперь ей по-настоящему страшно. Каналы с чудными железными кружевами по бокам, дворцы, дворцы, дворцы, да какие! Фонари днем горят, огни в окнах, и струи дождя кажутся рядом с ними желтыми, будто пряжа. Спешат-бегут куда-то люди, разбрасывают воду извозчики…
— Иди ко мне, красавица. — Толстомясый парень с вывороченными губами загородил ей дорогу, растопырив руки.
Таисья побежала назад, подгоняемая громким хохотом.
— И куда ты, девка, летишь? Обмокла вся. — Пышногрудая тетка с корзиною в руках втащила ее в ворота. — Чего ты?
Добрый голос и большие ласковые глаза успокоили Таисью, она протянула тетке смокшую бумажку. Тетка покивала головой, спросила, есть ли у Таисьи деньги.
— Нету? Пропадешь, — убежденно хлопнула тетка пухлой ладонью по каменной скамье. — Петербург высосет тебя, как косточку. Да ладно, не трясись. Кончится дождь, провожу. Далеконько это. На лодке надо.
После дождя улицы стали совсем иными. Блестели черные камни мостовой, деревянные настилы по краям. Было на них столько народу — как деревьев в лесу. С грохотом и свистом пролетали кареты с зеркальными окошками, бородатые купцы сидели на козлах, торчали на запятках, бежали впереди, покрикивая: пади, пади!
Голые каменные мужики и девки, выгибаясь, держали балконы и крыши. Лица мужиков и девок морщились от натуги, но никто на них даже и не глядел. С листьев, свешивающихся над чугунными жердями ограды, ветер сковыривал капли. У дворца с гладкими, как продутый ветром лед, стволами, подпирающими крышу, остановилась богатая карета. Выбежали люди в невиданных одежах, кланяясь, кинулись отворять дверцу. Большеносый барин в накидке шагнул на подножку, карета даже покосилась.
— Уральский заводчик Лазарев. Недавно воротился, — сказала равнодушно тетка. — Армянские церкви строит.
Таисья сжалась, будто ее кнутом стеганули, спряталась за спину сопутчицы.
— Экая ты пужливая, девка. Да мы для них все равно что капли эти.
У розоватой, чисто промытой набережной плескалась неспокойная река. Даже волны на Неве были какие-то чудные, богатые кружевом. Бородатый лодочник весело разбивал кружева веслами. Мимо пролетали большие лодки, убранные коврами и навесами, оттуда доносился женский замирающий смех. Вдали тускло посвечивал золоченый шпиль…
Тетка повела Таисью в сырые проулки среди низеньких, тесно прилепленных друг к другу, будто опята, домишек, спустилась по темной лестнице в подвал, постучала. Открыла старушка в чепчике, сморщенное, как печеная калега, личико ее оживилось:
— Матрена? Вот не ждала!
— И не дождалась бы, потому что недосуг. Да родственницу тебе, Кузьмовна, привела. Из дальних краев, заплуталась было.
Кузьмовна близоруко осмотрела Таисью, приперла за Матреной дверь, сказала:
— Ну садись, родственница. У-ух, да ты, как лягушка… На вот, переоденься.
Она сдернула со стены старенькое платье, подтолкнула гостью за ширмочку.
— Чего краснеешь? Налей кипяточку… И говори как на духу, откуда, зачем и где видала Серафима.
Кузьмовна торговала луком, петрушкой и другой зеленью. На окраинке острова был у нее свой огородик, соседствовавший с этакими же клочочками возделанной влажной земли. Охранял их за малую плату и кормежку колченогий старик из отставных корсаров, как он сам любил говаривать. Во рту у старика всегда торчала свирепая изогнутая трубка, из которой клубами вываливался дым. Он крутил рукой и кричал, чтобы Таисья не глядела, что Петербург этакий, — на костях город стоит! Таисья не понимала смысла этих пугающих слов, ниже опускалась над грядкой, выхватывая цепкие овощи. Кузьмовна брала Таисью с собою торговать, потихоньку приучала ее к городу.
— Золотые руки у тебя, — вздыхала старушка, примечая ловкость и усердие своей гостьи. — Вот бы внуку моему такую.
Таисья уже знала, что Кузьмовна воспитывала Серафима, но не смогла откупить его от рекрутчины. Последнюю копейку отдала, чтобы в Туретчину не угнали. Копейку взяли, а Серафима отправили в неведомые земли. Сколько раз говаривали Кузьмовне товарки, что-де бывывал он в Петербурге, да вырваться к своей бабушке так и не смог.
— Слабенький он рос у меня, травинка да и только. Вот и бластится мне, что скосили его где-нибудь под корешок.
Кузьмовна крестилась, Таисья брала тяжелую корзину, из которой равнодушно топорщились хвосты всякой огородной овощи.
На улицах Таисья до рези в глазах разглядывала проходящие гвардейские полки. Гремела боевая музыка, развевались знамена, солдаты были все на одно лицо — красивые, рослые, в шляпах, в париках, без бороды. Попробуй распознай Данилу. Может, сердце-вещун подскажет. А оно только ноет и ноет, будто сидит в нем щепастая заноза.
— Если он в городе, сыщем, — успокаивала старушка. — Наша сестра друг друга знает. Есть и такие, что гвардейцев овощью кормят. Потерпи. Да и рудознатцы твои, наверное, не ворон считают…
— Забыли они про меня!
— Не говори напраслину, если не знаешь сути. — Кузьмовна начинала серчать.
Но тянулись дни, а вестей не было, и Таисья изверилась. Как-то под вечер, когда белесое небо еще не померкло, а в подвальчик уже вселялась темнота, Таисья засветила лампу и сказала, что пойдет искать сама. Кузьмовна прикрикнула на нее, велела перебирать лук.
От лукового духу щипало глаза. Прикусив, губу, Таисья искусными пальцами сплетала длинные шуршащие косы-вязанки. Неожиданно сжалось и запрыгало сердце. По лесенке застучали тяжелые шаги, Таисья вскочила, прижала к груди вязанку. В дверь, согнувшись, вошел человек в зеленом мундире с горящими пуговицами, в высоких сапогах, сбросил шляпу, обнажив короткий белый парик. Силился разглядеть комнатушку.
Таисья уронила распавшуюся вязанку, наклонилась подбирать лук и с криком кинулась вдруг навстречу. Данила подхватил ее на руки, притиснул к себе. Кузьмовна незаметно притворила дверь за собою…
Потом они сидели, смотрели друг на друга и молчали. А рассказать Данила мог бы многое. Как прощались с Ваською в Санкт-Петербурге, и легла перед глазами Данилы южная, опаленная солнцем добела Россия, соленые берега слепяще-синего Черного моря. Как искал он турецкой увертливой пули или острого, словно коса, ятагана, как по тонкой, будто судьба, лестнице карабкался на стену Измаила за храбрым офицером Кутузовым, как был отправлен обратно в Санкт-Петербург в охране светлейшего князя Потемкина… Но слов не было. В коротких волосах Данилы крутились сединки.
Он протянул руку, тронул откинутый на стол парик, вздрогнул: пора было идти.
— Еким говорит, что Моисей должен быть в Петербурге, надо искать.
Он осекся, понимая, что не об этом бы сейчас говорить. Таисья кивнула, провела по его лицу горячей ладонью. В глазах ее был такой свет, будто сто свечей зажглись там и не погасали.
Они вдвоем вышли из подвальчика, прижавшись друг к другу, миновали улочки. Изо всех окон и подворотен смотрели на них зеваки, вслед кидались псы. Но они шли и шли до самого берега, и дорога впервые была стремительно короткой.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Впервые по-настоящему понял Моисей, что значит иметь рядом такого человека, как Василий Удинцев. Было с кем разделить горькие раздумья, было на кого опереться. Удинцев был хитер, как все попы и монахи, добр и незлобив, как русский мужик, знал грамоту, как Моисей землю. Только одного в нем не оказалось российского — доверчивости, потому что исходил он пол-Руси, видал всякое.
— Вот внемли, Моисеюшко, божьему гласу, — сказал он рудознатцу, когда вечером обоз с лимонами добрался до заставы. — Сматываем удочки. Не то привезут нас прямехонько в лапы его высокородию господину Лазареву и награду примут.
— Все равно мне в Горную коллегию идти!
— Иди, но как в воду зрю — ждут тебя у входа в эту обетованную…
— Да погоди ты, не пугай, — забеспокоился Моисей. — Лучше скажи, что делать.
— Токмо меня, многогрешного, слушай. Не моги ни шагу топнуть, со мною не перетолковав. Я Петербург знаю — за наградами ездил. — Он усмехнулся, подергал бородку. — Доношение-то заготовил?