— Зачин. Оттолчка… юлиная стукотня, — самозабвенно считал Косарь. — А то — гусачок, клыканье… ну, дух перенимает!
Алевтина запаздывала.
«Она всегда осторожничает, — вспомнил Косарь. — А теперь как с ума сошла! Людей стесняется, — и презрительно плюнул. — Какое кому дело, что мы с ней?»
Алевтина была чисто по-женски несогласна с этим. Любовь, чувство не прикрывали порой слишком обнажавшуюся сущность их отношений. Дети пока в лагере, а вернутся — будут по-прежнему в садике.
Последнее время Журов проверял каждый ее шаг. Ссоры за ссорами разражались, как грозы, но не приносили облегчения.
«Если б не авария, — думала Алевтина, — было бы что-нибудь другое… похуже. — И с бесстрашным отчаянием холодела. — Убил бы он меня под горячую руку. Или я что с ним…»
Горевала она недолго, ровно столько, сколько содрогалось от ужаса сердце. Дергасов разъяснил ей: если будет вести себя как следует — помогут получить пенсию на детей.
Торопясь в заказник, Алевтина вспомнила о разговоре с Никольчиком и под влиянием его решила прояснить виды на будущее. Как ни тихо стоял, слушая соловьев, Косарь, она подкралась еще тише и, меняясь в лице, пригляделась.
Солнце село. По кустам густели тени — оранжевые, синие, туманно-дымчатые. Как всегда в жаркую, ветреную погоду, можно было ждать обильных рос.
Почувствовав прохладные ее ладони, закрывшие ему глаза, Косарь попытался вырваться, но Алевтина не выпускала, пока не рассмеялась.
— Эх ты-ы! И не заметил, как пристигла…
— Уследишь тебя, как же, — стал оправдываться он. — Шмыгаешь вроде ящерки в траве: ш-шу! ш-шу!
— Ящерка не ящерка, а не уследил, — и, устало вздохнув, предложила: — Давай сядем, Феденька, ног под собой не чую.
— Давай, — зевнув, согласился Косарь, даже не поинтересовавшись, как прошел экзамен, сдала ли она; снял пиджак, расстелил под орешиной. — Долгонько ты сегодня, я уж уходить хотел.
Изнеможенно опустившись, Алевтина закинула руки за голову.
— Пока экзамен да пока крюк дала, — стала объяснять она. — Что же не спросишь — сдала ли? Какую отметку выставили?
Косарь лег в траву, положил голову ей на колени. Некрупная, медноволосая, голова его всегда вызывала в Алевтине прилив какой-то особой, похожей на материнскую, нежности, неодолимое желание приласкать и приласкаться.
— Пятерку… перевернутую? — осклабился он. — Или похуже?
— Неправда: четверочку. Не зазорней других.
— И что ж теперь?
— Как что? На второй курс перейду.
— А я уж боялся: тебя вместо Дергаса в главные инженеры произведут, — Косарь не верил в ее ученье, но не говорил об этом прямо. — Что́ я тогда?
— Погоди, дай время, — ее словно задела насмешка. — Окончу, стану нормировщицей…
— У нашей Алюты — фу-ты, ну-ты!
— Узнаешь тогда, — пригрозила Алевтина, перебирая пальцами его волосы — проволочно-жесткие, беловатые у основания. — Будешь мне почет-уважение оказывать! Не то, что теперь…
Прорвавшаяся боль говорила, что теперешнее положение всё же мучит ее. Но Косарь, лениво перевернувшись, мечтательно поглядел куда-то за Осьминку.
— Далёко я тогда буду. Фью-у!
— А я как же? — задетая его тоном, обиделась Алевтина.
— А ты — в нормировщицах. С начальством! Нашему брату, шахтеру, не чета.
И властно, по-мужски, привалился, подмял ее.
Заря на западе погасла. Сгустившиеся сумерки окутали заказник. Соловьи пели, точно состязались, кто больше колен выведет, удивит замысловатой трелью.
Отдыхая, Косарь глядел на проступавшие звезды. Разговоры о будущем всегда тревожили его, оставляли в душе беспокоящий, горький осадок. У всех оно было, а у него не было. Даже Алевтина и то думала о своем будущем. А что мог сказать он?
Не веря, что кто-то заботится о нем, заранее определяя его на годы вперед, Косарь в глубине души был убежден — все заняты самими собой, стремятся к лучшему только для себя. Какие бы громкие слова ни произносились, они только скрывают истинные намерения людей жить легче или устроиться получше среди себе подобных.
Косарь жил, провожая день за днем, изредка позволял себе мечтать о том, как поднакопит денег и выйдет на-гора, под ясное солнышко. Что будет за этим, он не смог и представить. Ему хотелось жить легче, чем жил, а какой она должна быть, эта легкая жизнь, не сумел бы сказать.
«В передовики-новаторы мне не выйти, — злился он, хотя и понимал, что оставаться в стороне нельзя. — Ударник коммунистического труда тоже вряд ли получится!»
И, словно со стороны, разглядывал придирчиво и тоскливо:
«Где ж оно… мое будущее?»
Алевтина вернулась с Осьминки, присела рядом. Капельки влаги дрожали на ее волосах, на платье.
— Как же мы дальше будем, Феденька? — зябким от напряжения голосом спросила, ласкаясь, она. — Ты не заснул тут, пока меня не было?
— Что… как же?
— Не надоело таскаться по заулкам, комаров кормить?
Косаря неожиданно прорвало:
— Ты что… девка? Отца с матерью боишься?
Алевтина оскорбленно дрогнула.
— Знаю, что не девка…
Еще немного — она бы всхлипнула, расплакалась. Не поднимаясь, Косарь притянул ее к себе.
— Удивляюсь, до чего вдовки обидчивы стали! Хуже девок, ей-богу!
— А ты люби, так и обижаться не буду.
— А я что делаю? На, накинь пиджак, комары заедят!
Пиджак пахнул табаком и чем-то еще, едва уловимым. Закутавшись в него, Алевтина разымчиво вздохнула. Было в этом вздохе всё — подавленное чувство обиды, тоска по несбыточному, рассудочное стремление не прогадать, не оставляющее некоторых женщин даже в самые чувствительные минуты.
— Вызвал меня сегодня Никольчик и корит: «Зря ты мужа-покойника обговорила, что пьяный он с электровозом возился».
Косарь настороженно обернулся.
— Ну?
— «Одно дело, говорит, когда Журов твой трезвый, другое — пьяный. И детям пенсия по-другому будет».
— Ему-то что? Он, что ли, пенсию платить будет?
— «Мне, говорит, ничего, кроме правды, не нужно. Нельзя, мол, память погибших чернить». Я так поняла…
— Не всяка правда на правду похожа.
Доверчиво прижимаясь к нему, Алевтина призналась:
— Зазябла вся! Я тоже так думала, а потом вижу: не в себе он! Предлагал мне к прокурору идти, отказаться, что Журов в то воскресенье выпивал.
— А разве так?
— Так. Ночью мы с ним повздорили, он обиделся — допил четвертинку, лег один.
Косаря заинтересовало все это.
— Из-за чего?
— Не знаешь из-за чего муж с женой по ночам ссорятся?
— Да разве, допив четвертинку, пьян будешь?
— Все так показывали: пьяный, в нетрезвом виде. Самовольно ремонтировал. Оттого и авария…
— Дура ты, дура! — обругал он ее и поднялся. — Пойдем, поздно уже. Завтра мне в утренню смену.
14
В утреннюю смену нужно было и Тимше. Но по штреку мчался молодой, озорноватый коногон, а из пласта навстречу ему — Шахтарь: страшный, с сумасшедшим взглядом. По преданию, он появляется перед несчастьем; тот, кому привидится, не жилец на белом свете.
Картина висела на самом видном месте в Доме культуры, была хорошо освещена и обращала на себя внимание входивших. Тимша взглянул — и не мог оторваться. Забыв обо всем, он стоял и воображал себя коногоном, а по плечам, по спине тёк пронзительный, ежастный холодок.
«Что его ждет? Обвал, взрыв рудничного газа, наводнение или какая другая беда? Вправду, значит, горняки боятся встречи с Шахтарем. После нее — конец…»
Прозвенел второй звонок. Зрители, пришедшие в кино, потянулись занимать места, а Тимша все стоял, разглядывая коногона, Шахтаря, змеисто разбегающиеся трещины в пласте антрацита. Казалось, случись нечто подобное — и всё.
Никифор Чанцев и Олег Яремба успели заглянуть в буфет, набрали бутербродов с колбасой.
— Пошли, Тимка! Сейчас свет гасить будут…
— Чего ты смотришь? Обструкционист же явный!
Тимша занял свое место, но, пока не погас свет и не началась картина, перед глазами у него стоял Шахтарь. Ребята ели бутерброды, смеялись, а он был во власти иного. Сердце захлестнуло что-то пронзительно ранящее, в горле стояли слезы. Было жаль коногона и одновременно себя, жаль, что тот жил и, наверно, погиб, так и не увидав ничего хорошего. О прежней шахтерской жизни ходило немало легенд, причудливых, страшных, — и хотя не всему верилось, Тимша знал: многое правда.
Когда они очутились в парке, Чанцев, недолго думая, предложил:
— Айда на танцы!
— Подцепим по хорошенькой, — обрадовался Яремба. — А что?
Тимша отказался.
— Я же без галстука. Дружинники придерутся.
— Не придерутся. У нас там дружки.
— Айда!
Площадка для танцев была неподалеку. Огороженная высокой железной решеткой, она напоминала огромную клетку, внутри которой виднелся дощатый круг, раковина для оркестра.
Молодежи оказалось сравнительно немного. Но едва только они подошли, откуда-то появилась девчушка-дружинница, преградила дорогу к кассе. Чанцев прошел. Несмотря на обещание провести Тимшу, Яремба заторопился тоже.
— У вас костюм не в порядке, молодой человек, — строго взмахнув загорелой рукой, сказала Тимше дружинница. — Подите приоденьтесь, тогда пожалуйста!
— А если у меня костюма нет? — попробовал озорновато возразить он. — Если не заработал еще?..
— Одолжите у товарища.
— Мои товарищи давно танцуют.
Она критически оглядела его еще раз, проверяя можно ли пустить такого на танцевальную площадку, и не удержалась от брезгливой гримаски.
— Ну хорошо. Дело не в костюме. А почему брюки не выглажены? И ботинки? Разве в таких нечищеных ходят?
Тимша устыдился не столько нечищеных своих ботинок, сколько осуждающего ее взгляда. Одет он был действительно не по-праздничному. Ребята уже танцевали, присматривая какую-нибудь парочку, чтобы разбить ее. Он подмигнул им и пошел по молодому парку, высаженному вокруг Дома культуры.
На площадке играли в городки. Тимша любил их и играл довольно сносно, но сейчас нечего было и надеяться примкнуть к какой-либо партии.