— Почему?
— За недоказанностью обвинения, — в голосе Павлюченкова послышалось нескрываемое. — Есть у нас такая формулировочка…
Шаронин недоумевающе поморщился:
— Постойте. Что-то я ничего не пойму. Четыре человека погибли. А у вас — «недоказанность обвинения».
Похоже, Павлюченкову нечего было сказать в оправдание. Наконец, понизив голос, он признался:
— По этому вопросу я хотел бы не по телефону. Как коммунист…
Поняв, что в прокуратуре, по-видимому, существуют противоположные взгляды на дело об аварии и что Павлюченкову не так просто рассказывать об этом — по соображениям субординации или почему-либо еще, — Шаронин сказал:
— Хорошо. Я сейчас на Соловьинке, пробуду часов до трех. Приходите в горком около пяти.
— Спасибо! — обрадованно поблагодарил Павлюченков и сразу же подсказал: — Обратите там внимание на маркшейдера Никольчика и машиниста электровоза Янкова. Их показания существенно меняют представление о виновниках аварии.
— Хорошо, — пообещал Шаронин и, передав трубку Костянике, попросил Гуркина: — Позовите сюда машиниста Янкова.
— Янков сегодня во вторую смену, — вспомнил тот. — Наверно, переодевается…
Давно сообразив, что все гораздо хуже, чем показалось вначале, Костяника старался не теряться. Он даже взялся просматривать списки ударников, что-то зачеркивая и вписывая опять, как будто это было сейчас самое главное и не терпело отлагательства.
Шаронин остановился и не смягчил ничего:
— Сейчас мы одни, и я вам скажу. Вы, Костяника, не начальник шахты, а дергасовский подголосок!
— Вот именно, — подхватил Суродеев. — Лучше не скажешь!
Глядя на них холодно-заоловяневшими глазами, Костяника вертел в руках карандаш. Вряд ли он согласился с тем, что услышал, но тотчас же сделал вид, что принимает все, и постарался уверить их:
— Я… я же хотел как лучше.
— Надо было сразу принимать меры, — суровея, сказал Шаронин. — Вы командир, которому партия доверила коллектив шахты, жизнь людей!
— И не обижайся, — сказал Суродеев. — Это правда.
— За правду обижаться — добра не видать, — покаянно поддакнул Костяника. — Спасибо, учту!
Дверь открылась, и на пороге показался Янков. Он был в обычной своей робе, а в руках мял чистые концы.
— Иди, иди, — подбадривал его Гуркин. — Секретарь обкома хочет с тобой поговорить.
— Да разве я против? — бубнил Янков. — А только — смена, некогда.
— Я не задержу, — пообещал Шаронин. — Садись, товарищ Янков! Закуривай…
Держался он запросто, как принято между своими, точно они давно знали друг друга и не обижались на короткость обращения.
Янков взял папиросу, закурил. Похоже было, он по-прежнему считал все ненужным и не скрывал этого.
Суродеев понимающе подмигнул ему.
— А может, начальства стесняешься?
— Чего мне стесняться? — Янков послюнил отклеившуюся бумажку, приладил, чтобы не просыпался табак, и хитровато сощурился. — Дальше шахты не пошлют!
— Как у вас сейчас с техникой безопасности? — заговорил Шаронин. — Только честно.
Янков выпустил дым.
— Мы вроде курей у бабки вместе не крали. А с техникой безопасности у нас, как и было, — никуда!
— Что значит: «никуда»?
— Нарушаем… все понемножку.
— И ты тоже?
— А что ж? Оттого и Журов веку не дожил.
Шаронин попытался расспросить его поподробней.
— А мог он спастись, с электровоза соскочить? Как ты считаешь?
Янков неохотно сунул папироску в пепельницу. Концы торчали у него из кармана — разноцветные, путаные — должно быть, из отходов какой-то текстильной фабрики.
— Считаю, что мог, если б захотел. Но он ведь партейный был, об себе не думал.
Шаронин и Суродеев переглянулись, точно не ждали ничего другого. А Янков разошелся, стал рассказывать:
— В то воскресенье он, Журов, шел с жинкой в лагерь близнят проведать, а я — возле «карлика». Дежурный по шахте приказал ему: «Давай ремонтируй! Работать нечем…»
— Почему ж вы электровоз в ремонтный тупик не отогнали? — вмешался Гуркин. — Как по инструкции положено.
— В ремонтном на неисправных вагонетках скаты меняли. Главный инженер еще весной обещал: «Скоро на свалку спишем!» А с ними и до сё маются.
Костянику что-то задело:
— Ох, Янков, Янков! Бога ты не боишься…
Тот снова нахмурился, понял, что наговорил лишнего. Диковатая его фигура казалась вырубленной из мореного дуба.
— При чем тут бог? Совесть тоже уважить надо!
Отпустив его, Шаронин снова молча заходил по кабинету. Руководители шахты не хотели обременять себя заботой о людях, о том, чтобы им жилось лучше и легче. Это проступало все резче и становилось ясно для него — руководителя областной партийной организации.
Когда вчера ему позвонили из ЦК и сообщили о жалобе проходчиков Рудольского и Воронка, Шаронин вспомнил об аварии и немедленно выехал в Углеград.
«Как же мы все-таки только издали знали, что делалось здесь, чем живут люди, — коря Суродеева, думал он. — Мы, руководители, не разглядели ничего, а проходчики, выходит, видели…»
Суродеев обеспокоенно поглядывал на него, но Шаронин все так же молча ходил от двери к столу и обратно и, казалось, не обращал внимания ни на кого.
«Были, наверно, безусловно, должны были быть какие-нибудь сигналы об этом. И в шахткоме, и в партийной организации. Но к ним не прислушались: Гуркин — по привычке, а Чернушин — на семинаре».
— Павел Иваныч, — решился наконец напомнить Суродеев. — Уже половина первого.
— Ну так что? — Шаронин сердито отмахнулся. — Слыхали, что сказал Янков?
Костяника попытался немного поправить положение:
— Не понимаю, почему вы придаете этому такое значение?
Временами казалось — он начинает понимать случившееся, вот-вот увидит всё в правильном свете. Но это была напрасная надежда: Костяника видел окружающее только так, как привык.
— Найдите маркшейдера Никольчика, — сказал ему Шаронин. — И рукоятчицу Скребницкую.
— Сейчас, — Костяника поднялся, обиженно пожевал губами. — А насчет подголоска вы, ей-богу, не правы! Не могу согласиться…
Едва он вышел, появился Никольчик. За две недели, прошедшие после аварии, он издергался до последнего и порой не верил уже, что добьется чего-либо. Случившееся невольно заставило его пересмотреть всю свою жизнь. Он был немолод, жил нелегко и незадолго перед этим подал заявление о приеме в партию. Не оправдывая себя ни в чем, Никольчик само собой не мог теперь даже и думать об этом.
«Не та у тебя, брат, биография, с которой в партию вступают! — говорил он себе. — Будь счастлив, если отделаешься двумя-тремя годами…»
Чем больше он растравлял себя, тем отчетливей сознавал, что партия для него — всё. Ее идеи вели миллионы людей, связавших свою жизнь с великими предначертаниями коммунизма, и, думая об этом, Никольчик не представлял себе существования отдельно от нее.
— Не знаю, прав ли я? — остановившись в дверях, заговорил он, словно напрашиваясь на одобрение. — Но все равно: больше не могу!
Ничего не поняв, Шаронин обернулся.
— О чем вы?
— Журов не виновен! — взволнованно стал уверять Никольчик. — А у нас нашлись люди, которые не постеснялись очернить его память! Их расчет прост: если виноват Журов — значит, не виноваты они, — и видя, что Шаронин все еще не знает, верить или не верить этому, торопливо и сбивчиво стал рассказывать, как Быструк заставлял его переписывать объяснительную записку, убеждая не подводить руководство шахты. — Если б я согласился, всё было бы по-другому. Но я не могу! За случившееся должны отвечать все, а не один Журов…
Наконец-то Шаронин понял, что его беспокоило. Искренность Никольчика невольно подкупала.
— Скажите: вы беспартийный? — неожиданно поинтересовался он. — Почему?
— Не с моей биографией в партию.
— Ну, не надо забегать вперед. Если все так, вам не придется стыдиться своей биографии.
Никольчик не очень поверил этому.
— В парткоме мое заявление о приеме, — вздохнул он. — Но Дергасов взял рекомендацию обратно. После того, как я отказался свалить вину на Журова…
Шаронин обернулся к Суродееву.
— Это верно?
Тот вынужден был неохотно подтвердить:
— Кажется, да.
— Невелика потеря, — помрачнел Шаронин и, провожая Никольчика до двери, постарался обратить все в шутку. — Значит — зуб за зуб? Пускай!
Возле душевой толпились девчонки, слышался смех. Кто-то мурлыкал песенку о первом свидании, о невысказанной любви.
Костяника окликнул причесывавшуюся перед зеркалом Алевтину:
— Зайди-ка ко мне… красавица!
— Красавицы в кино, товарищ начальник, — отозвалась та. — А я — женщина трудовая. Помылась и домой!
— Зайди, зайди, — повторил он, хотя и опасался, что та еще больше усугубит его положение. — Поговорить с тобой хотят.
Алевтина нехотя согласилась:
— Пойдемте. Только не знаю, о чем разговаривать?
За нарочитой этой смиренностью слышалось явное нежелание касаться того, что было пережито и похоронено, и Костяника понял это. Но что бы ни слышалось, а необходимо было проводить ее к Шаронину.
Щурясь от солнца, Алевтина тряхнула волосами, чтобы поскорее сохли, открыла дверь и вошла первой.
— Здравствуй, Скребницкая! — встретил ее Суродеев. — Познакомься, это — секретарь обкома партии Павел Иванович Шаронин.
— Здравствуйте, — остановилась у порога она. — Хоть бы голову высушить дали…
— Ну, как живешь? Как дети? — возвращаясь к тому, о чем хотел говорить с ней Шаронин, спросил Суродеев. И, точно поясняя, что имел в виду, добавил: — Дело-то вдовье.
— Вдовье, — охотно вздохнув, повторила Алевтина. — Только успевай сочувствующих отваживать!
— Пенсию на детей получила? — поопасся углубляться он. — Кое-чем мы тебе поможем. По линии профсоюза.
Алевтина снова тряхнула волосами. Короткие, золотистые, они будто плавились на солнце.
— Нет еще. Стращают, тянут… не знай чего.
— А чего они хотят… стращатели? — невольно улыбаясь, поинтересовался Шаронин. — Вы вроде бы не из пугливых.