Невесело усмехнувшись прозорливости сочинителя, Надя быстро посмотрела на последний, как ей показалось, лист. Подписи не было. Заключительная фраза обрывалась ничего не значащим переносом «одевал теплом солнечных лу-…». Скорее всего страницы были сложены не по порядку. Надя решила, что разберется по мере прочтения.
«Не вышло, не справился с эмоциями. Но я не жалею и не стану ругань свою зачеркивать или начинать письмо заново. Всякая корректура – уже лицемерие. Хочу оставаться с тобой до конца искренним. Ты, конечно, спросишь, а уместна ли с девушкой подобная искренность? Совершенно верно, неуместна. Поэтому и приношу мои извинения, такие же глубокие, какими еще могут быть только соболезнования.
Во первых строках сообщаю, что это письмо – единственное и последнее. Честное слово. Для чего я пишу его? Может, чтобы ты, наконец, узнала, какую любовь потеряла, как была нужна мне.
Страшно подумать, почти страницу исписал, а ничего толком не сказал, лишь демагогию развел. С чего же начать… Забавно, всегда умел на людях складно излагать свои мысли, такие речи закатывал, что держись, а один на один с бумагой и пары слов связать не могу.
Итак, слишком поздно о чем-то вздыхать, сожалеть. Сразу успокою. Мои чувства в прошлом. Я больше не буду унижаться, напрашиваться. Говоря избитыми фразами любовного лексикона, я отпускаю тебя и ничего не пожелаю на прощанье, потому что вычеркнул тебя из спектра моих желаний…»
Надя деланно засмеялась и покрутила у виска:
– Подумаешь, испугал. Шизофреник!
Перевернула страницу. Новые строчки окончательно убедили, что тот, с кем она недавно простилась у подъезда, не имеет к письму ни малейшего отношения.
«Не нужно изумленно покачивать головой, крутить у виска пальцем. Твоя память не нуждается в этой символической подзаводке. Подскажу. Знакомство наше, в общем-то, одностороннее. Конечно же, ты видела меня раньше, и неоднократно. Просто не придавала значения. На черта сдался тебе тощий, патлатый фрукт, слегка за тридцать, эдакая бородатая помесь блюза с концептуальной живо писью, а если к этому прибавить нос типичного „иосифовича“, так получится полная картина. Такие не в твоем вкусе, ну конечно. Тебе же больше нравятся бритоголовые коммерсанты, на манер твоего предпоследнего ухажера. Кстати, он не гнушался водить со мной дружбу, но не об этом речь…»
– Очень даже об этом, – зло пробормотала Надя. – Вот ты и проговорился, мудак.
Она выбежала в коридор за телефоном и скрылась в своей комнате, подгоняя ногой волочащийся по полу шнур. Набрала почти забытый номер.
– Ну, здравствуй, Надежда! Вот уж не ждал! – отозвался хрипловатый, будто завернутый в целлофан, мужской голос. – Рассказывай, как жизнь молодая?
– Так себе…
– Тогда у меня предложение. Я сейчас подъеду, и мы куда-нибудь к черту на рога закатимся. Как, не против?
– Только не сегодня. В другой раз.
– Когда еще этот другой раз будет? Развеешься, заодно обо всем расскажешь.
– Ну, правда, не могу. И еще неприятности всякие. Я почему тебе и позвонила…
– Ладно-ладно, – доверительная хрипотца обернулась деловой сухостью. – Говори, в чем проблема?
– Это и проблемой назвать сложно, сразу и не объяснишь…
– Давай выкладывай, не стесняйся, – подбодрил голос.
– Короче, мне один козел письмо подбросил, я даже не знаю, кто.
– И что?
– Он бред всякий написал!
– Ты из-за этого так нервничаешь?
– Хорошенькие дела, может, он вообще маньяк какой-нибудь!
– Ясно. А я чем тебе помочь могу? Разобраться-то несложно, но надо знать, по крайней мере, с кем.
– Просто он намекнул, что с тобой в хороших отношениях.
– Я знаком со многими людьми. Да прибавь еще тех, кто думает, что хорошо знаком со мной. Таких тоже достаточно.
– А есть среди твоих друзей бородатый, худой, с длинными волосами, художник или музыкант?
– Хм… Как раз с таким контингентом я нечасто общаюсь… Погоди, я не совсем понял. Ты что, получается, видела его?
– Да нет же! Это он сам про себя в письме написал.
– Приложил, так сказать, словесный портрет?
– Точно. Возраст за тридцать, и еще – на еврея похож.
– Это твои предположения или он тоже сам написал?
– Сам. Я понимаю, что звучит глупо…
– Неважно. Дай подумать… Был у нас один реставратор. Лет ему около сорока, может, чуть больше.
Скворчевский фамилия. Внешность вполне библейская. И тебя, кстати, один раз он лицезрел!
– Когда?
– На презентации моего храма. Этот Скворчевский там внутренней отделкой занимался. Он говорил еще, что у тебя глаза, как у Покровской Божьей Матери.
– Смутно припоминаю. Думаешь, он?
– Не знаю. Скорее всего кто-то из твоих отвергнутых женихов отомстил. Решил попугать. Если ты боишься, я наведу справки о Скворчевском. Прищучим хрен обнаглевшему творцу в два счета.
– Да, спасибо.
– Ерунда… Может, передумала? Заехать за тобой?
– Сегодня неподходящий вечер.
– Не буду настаивать… Ты как, замуж не собираешься?
– Пока нет.
– Это правильно, нечего спешить… Ну, хорошо, если что-нибудь серьезное будет, сразу звони, в любое время. И если ничего не случится, – многозначительно сказал он, – тоже звони. Поняла?
– Да.
– Ну, пока, синеглазая…
Разговор ничего особенно не прояснил, но успокоил. Надя вернулась к письму без прежнего трепета.
Новая строчка обрела разборчивость в тот момент, когда Надин взгляд остановился на ней, и бесцеремонно разрушила воцарившийся было покой. В желудке, как хомяк в банке, завозился суетливый страх.
«И, конечно же, я не Скворчевский, и к скворцам в общем-то равнодушен. Я больше голубей люблю. Такое вот у меня единственное увлечение. Зато сколько радости доставляет.
Своей голубятни у меня нет. И голубь всего один, но шикарный. Я его ни на какого гривуна не сменяю. Гривун – это порода такая. Красивая птица, величавая: головка округлая, слегка вытянутая, тело удлиненное, глаза небольшие, темные и с узенькими веками, в хвосте двенадцать рулевых перьев – это как в двигателе лошадиных сил.
Или вот тульские турманы. Тоже хороши. Старейшая русская порода. Оперенье огненное, с золотистым отливом, голова лобастая, серебряные глаза и большие белые веки. Летуны исключительные, в любую погоду.
Или пермские высоколетные, ейские двухчубые – да мало ли, а мой все равно лучше. Чудный, добрый… Иногда мне кажется, ты не смейся, что он – это я, или моя часть. Как если бы мое любящее сердце крылья имело. Глянешь ты в окно, что за стук, а это я стучусь, с весточкой …»
Надя отложила в сторону прочитанный лист и прислушалась. За окном будто возилась увесистая крыса, царапая когтями жесть. Надя сдвинула штору.
На подоконнике топтался огромный, свирепого вида голубь, постукивал клювом, точно подбирал пищу, и звук этот напоминал падающие градины. Хищной лапой голубь придерживал крупную еловую ветку.
– Кыш, – вяло прошипела Надя, ударяя пальцами по стеклу.
Голубь с пугающей собачьей расторопностью подхватил ветку и тяжело взлетел, точно уносил в когтях баранью тушу.
– Вот разлетались… – Подумав, добавила: – Сволочи!
«Прости, немного увлекся. Понятно, голубей ты не любишь… Жаль, что так и не удалось приблизиться к тебе. Хотя мне не привыкать.
В любви на расстоянии я стал, поверь, большим специалистом. В моем сердце был записан каждый твой день. Спроси, что делала ты восемнадцатого мая в 21.00, и я отвечу, не задумываясь: ты шла к троллейбусу в сопровождении своего приятеля. Вы обменялись сухими поцелуями, и ты поехала домой одна, не догадываясь оглянуться на того, кто был на последнем сиденье.
Я следовал за тобой, соблюдая необходимую дистанцию, как раз такую, чтобы ты ничего не заподозрила. Чувствовал, как тебе нелегко на душе, и, до боли стиснув руки, бормотал, как заклинание: „Пусть будет для нее багряный закат“. И он действительно спускался, великолепный розовокрылый ангел. Шептал: „Пусть будет ей в дорогу нежный ветерок“, – и он налетал, прохладным шелком лаская твои ноги.
Всю ночь я проливал благодатный лунный свет на твою подушку, а утром послал под окно звонких птиц. Ты открыла глаза и первое, что я услышал, была, увы, малоцензурная ругань, которой удостоились ни в чем не повинные пернатые за свои напевы…»
От второго листа отшелушился третий, ранее не заметный. Впрочем, бумага была тонкая, и листы могли слипнуться.
«Ты покурила в форточку, впопыхах испачкала лицо мертвыми красками, отчего оно стало несвежим, будто вчерашним, собралась в институт, выпила кофе и побежала к остановке, дожидаясь, когда же приедет рогатый тролль в бусах…
Не удивляйся, просто мне было дорого каждое мгновение, связанное с тобой, даже если ты вела себя не самым лучшим образом.
Я наблюдал, как поздним вечером ты сидишь, полуодетая, перед маленьким настольным зеркалом, ваткой снимаешь с усталого лица косметику, а мне с моего места казалось, что ты утираешь слезы…»
– Вот ублюдок, – только и произнесла Надя. Она оглядела стены и потолок, точно рассчитывала обнаружить глазок тайной видеокамеры. Отмела нелепую мысль и посмотрела в окно. Ближайшее дерево, с которого можно было вести наблюдение, находилось в десятке метров. Удобная развилка на стволе была как раз на одном уровне с окном. Ей почудилось, что в черной листве кто-то зашевелился.
Надя погасила люстру. Освещение в комнате и на улице сровнялось в густоте серых тонов. Теперь глаза могли видеть все, что происходило снаружи. Она соорудила небольшую щель между шторой и оконным выступом, мучительно высматривая хоть какое-нибудь шевеление в ветках. Через минуту пришлось признаться, что испугал ее только ветер.
Чтобы облегчить дальнейшую слежку, она решила ограничить освещение одной настольной лампой. Заметив любое движение за окном или услышав шорох, лампу можно было бы выключить в ту же секунду, за которую наблюдатель, вероятно, не успеет замаскироваться. Надя еще раз враждебно глянула в окно и опустила взгляд на строчки.