Жизнь госпиталя подстраивалась под армейскую рутину. Подъем был в семь утра. На утреннем построении назначались однотипные наряды. После завтрака я шел на уборку территории и парковых окрестностей госпиталя, сортировал белье в прачечной – штампованные синей краской простыни, полотенца. Я старался не попадаться «дедам», особенно чужим, на глаза и большую часть дня прятался в нашем с Кочуевым укрытии, дремал там, облокотившись о стол.
На стариковским этаже были всего человек двадцать. В основном ветераны грудились в ленинской комнате. Избегая тихих безжизненных шахмат, шумно гремели костяшками домино, часами выкладывая замысловатые схемы каких-то фантастических трубопроводов. Или включали на полную громкость телевизор с трансляцией заседаний Верховного Совета – ругали Горбачева.
Они бывали любопытны, эти старые военные. Увидев праздно идущего солдата, могли остановить его и одолеть дотошными расспросами. Чтобы избежать объяснений, я брал с собой ведро и швабру, и тогда меня переставали замечать – этот уборочный инвентарь служил надежным пропуском и щитом. Главным было проскользнуть мимо топчущихся стариков, повернуть в соседний флигель, куда ветераны не забредали, пройти до потайного коридора и незаметно свернуть в архив.
По вечерам, после ужина, я готовил гитару, учил черноморца Игоря аккордам и пел всю ночь. Рассветная синева ползла в палату, концерт заканчивался, и Шапчук открывал окна, чтобы выветрился табачный дым. С каменной головой я валился на подушку и спал оставшиеся два часа до подъема. «Дедам» было все равно, они обычно пропускали построение, валялись до завтрака, потом жрали и отсыпались дальше.
Первую ночь я не мог заснуть из-за того, что железо нестерпимо давило и в спину, и в бока, а если я ворочался, то вся смягчающая прокладка из одеяла сбивалась, открывая холодный металл коечного каркаса. На третьи сутки я засыпал стремительно, будто падал в обморок, и наутро пробуждался в одностороннем параличе, с насмерть отлежанным боком, ватной рукой и ногой, и полдня ходил, по груженный в радужное наркозное состояние то ли полусна, то ли грез наяву.
Я пытался перенять у Кочуева основы маскировки и послушно поменял спортивный костюм на пижаму.
Кочуев также посоветовал мне найти какую-нибудь книгу:
– Только по-честному, полностью погружайся в чтение. Будешь халтурить, о «дедах» думать и ссаться – они сразу тебя почуют и на твой страх придут. А место это тихое, незаметное. Жалко, если засветится…
На полке среди откровенно скучных «Уставов» и «Конституций» я нашел потрепанный «Учебник сержанта мотострелковых подразделений» под редакцией генерал-майора Т. Ф. Реукова и в свободное время прилежно читал его: «Ориентироваться на местности – это значит определить стороны горизонта и свое место относительно окружающих предметов и элементов рельефа, выбрать нужное для движения направление и выдержать его в пути».
На пятый день я, наконец, попал к заведующему гастроэнтерологическим отделением Руденко, усатому, краснощекому подполковнику. Широкой и жесткой, как весло, ладонью он тыкал мне в живот и участливо спрашивал: «А здесь болит?» – так что я даже не врал, когда отвечал: «Очень».
Руденко нависал надо мной, и я видел в распахнувшемся вороте его рубахи круглую и розовую, как женский сосок, родинку, прилепившуюся тонкой ножкой к багровой крепкой шее.
Подполковник изучал мою карточку и говорил, что рентген обнаружил «видоизменения в луковице двенадцатиперстной кишки и, предположительно, язвенный рубец», и заверял, что как только починят зонд, мне поставят точный диагноз.
Я старательно учился пользоваться «Учебником сержанта», но поначалу не избежал досадного казуса. Помню, сидел я и читал про оружие массового поражения армий капиталистических государств: «На вооружении сухопутных войск армии США имеются ядерные фугасы (мины) мощностью от 0,02 до 50 тонн. Ядерные фугасы предназначены для разрушения крупных мостов, плотин, тоннелей и других сооружений, а также для создания зон разрушений и радиоактивного заражения местности», – как прибежал Кочуев и предупредил, что надо сваливать – проверочная комиссия из штаба армии или что-то в этом роде.
Кочуев растворился, а я заметался по ветеранскому этажу со своим «Учебником сержанта» в руках и не придумал ничего лучше, как вернуться обратно в архив. Там я загородился книжкой и сидел, оглушенный тревогой, покуда над моей головой не рявкнул командный голос.
Я вскочил с места и вытянулся. Передо мной стояли наши начальник госпиталя полковник Вильченко и начмед подполковник Федотов, и с ними были еще двое военных – генерал и полковник. Удивительно, но все четверо оказались похожими, как братья, на диктатора Пиночета, и при этом они были совершенно не похожи друг на друга! Я смотрел на них и думал, как такое может быть.
Генерал попросил показать ему, что я с таким интересом читаю. Я протянул книгу и доложил, что выполнял наряды по уборке госпиталя – ведро и швабра, по счастью, стояли неподалеку – и вот теперь, в свободное время, повышаю свою боевую подготовку.
Я видел, что Вильченко доволен моим ответом. Генерал бережно вернул мне учебник со словами: «Ну, не будем, мешать, сынок», – а полковник, уходя, сказал Вильченко: «Вы этого солдата отметьте перед строем».
На вечернем построении мне объявили благодарность, а я выкрикнул, как Игаев: «Служу Советскому Союзу!» Неважный получался из меня невидимка…
Пока я в темноте подстраиваю гитару, дембель Стариков рассказывает:
– Один пацан, короче, узнал, что, когда он в армии был, его телка на сторону ходила, ну и этот пацан решил ей отомстить. Пришел к ней, ну, и типа, стали они ебаться. А пацан этот, он раньше сварил дома яйцо…
– Яйцо! Гы-гы-гы!!! – дебильно ржут где-то по углам.
– Да куриное яйцо, блядь! Куриное! Мудаки! – кричит Стариков. – Короче, сварил яйцо куриное, вкрутую. А там под скорлупой пленка белая образуется. Он эту пленку себе на хуй незаметно приклеил, слюной. Ну, стали они ебаться, а пизда, она же липче слюней, и пленка эта в пизде осталась, ну и начала гнить и таким говном вонять, что с девкой никто больше не хотел гулять, вот как ей этот пацан отомстил…
– Да, молодец…
– Нормально, по-мужски поступил.
Дивными минутами были для меня эти рассказы.
Я отдыхал горлом и пальцами, дремал прерывистой морзянкой: тире-точка-тире, засну, проснусь на секунду и снова задремлю.
Да и не один я работал. Бывало, предчувствуя опасность унизительного труда, оживал Сапельченко с очередной занятной небылицей о том, как его, точно последнего лоха, кинули на базаре цыгане. «Деды» смеялись, и в конечном итоге страдал Шапчук, отправленный что-то подшивать или стирать.
Иногда меня подменяли в развлекательной программе Яковлев с Прасковьиным. Очень выручили, когда у меня пальцы от струн гноились. Два вечера подряд они выступали, и как раз за это время мои раны чуть затянулись и наросла новая кожа.
Я потихоньку тогда им сказал: «Спасибо, мужики».
Хохотун на людях, Яковлев устало и печально ответил: «Всегда пожалуйста», – а хмурый Прасковьин подмигнул: мол, чего там, свои люди, артисты, – сочтемся.
После школы я готовился к поступлению в университет. В моем аттестате единственная «пятерка» была по истории. Поэтому выбор остановили на историческом факультете.
Папа еще хмыкнул:
– Ты что, не вспомнишь, когда было восстание Пугачева? Там конкурса не будет. Бабы одни придут, мужика оторвут с руками…
Мне взяли репетитора. Как пса, он три недели натаскивал меня на даты. Первый же экзамен я сдал на «тройку». Проходной бал взлетел до четырнадцати. Даже оставшиеся два экзамена, сданные на «пять», уже не спасали дела. Если бы я был августовским, я бы успел воспользоваться второй попыткой в будущем году, но, в апреле рожденный, до следующих экзаменов никак не дотягивал.
Что было дальше? В конце июля я делал вид, что рад за моих поступивших в институты товарищей. В августе поехал на море и познал там женщину. Вернулся в город, и новой возможности больше не подвернулось, так что к призыву я порядком забыл все то, что познал.
С сентября по май прожил я в каком-то пороховом облаке страха. Маниакально собирал черные армейские сплетни и верил только худшим. Стал невыносим, отравлял любой праздник, куда, по школьной инерции, еще приглашали меня бывшие одноклассники, надеясь, что я, как это было прежде, буду их развлекать пением. Мне совали гитару, но я не хотел петь.
Я выбирал себе жертву и угрюмо пытал своей бедой: «В армию идти. Как быть?»
Поначалу со мной сочувственно разговаривали, а через месяц уже отшучивались: «иди прямо сейчас, в осенний призыв, зимой меньше строевой, только снег убирать», «солдат спит, служба идет», «раньше сядешь, раньше выйдешь».
Так они, бесчувственные, в институты свои поступившие, мне говорили…
В минуты затишья я вспоминал злополучный май, повестку в почтовом ящике, двор районного военкомата, вместивший всех поскребышей весеннего призыва. Собрались, помню, какие-то совсем юродивенькие, и при каждом была мамаша.
Один, топтавшийся неподалеку от меня, был похож на дебильную копию Пушкина, он все улыбался и вертел, как птица, головой. И мама его была похожа на Пушкина, с черной барашковой прической, с настоящими бакенбардами, и держала она своего Пушкина-младшего за руку.
Он приветливо оглядел меня и вдруг спросил с дурковатым блеянием: «А тебе-е-е тоже к психиатру?» – и сладко зажмурился.
Я сказал: «Нет», – а сам подумал, что его точно в армию не возьмут. И пока наша группа проходила медкомиссию, я развлекал себя вопросом, что лучше: быть таким Пушкиным или пойти в армию.
Костлявой вереницей, в одних только трусах, мы ходили из кабинета в кабинет.
«Ухо-горло-нос» шептала мне: «Сорок восемь, пятьдесят шесть», – и, не дождавшись ответа, записывала в карточку: «Слух в норме».
С окулистом мы пробежали по таблице подслеповатую азбуку: