Леманн: За политику взялся, значит? Ну и что с нами?
Я: Мы слишком долго были цепными псами империи, Карл. Почитай уже, лет триста. Магильеры на страже трона… Эта система себя безнадежно изжила, как устаревший аэроплан. Как ты не поймешь, мы, магильеры, стена между престолом и народом. Стена очень прочная и непроницаемая. Эта стена много лет поддерживала кровлю империи, но она же мешала и притоку воздуха. Слишком герметична. Иногда лишние стены приходится разрушать, чтоб сделать ремонт в доме.
Леманн: Разрушать стены… Что-то такое болтают большевики в России и наши собственные социалисты. Ты никак тоже стал социалистом, Герман?
Я: Я стал циничным лжецом, убийцей и вором. Но, Бога ради, неужели я так низко пал, чтоб считаться социалистом?
Леманн: Так ты против всех магильерских Орденов?
Я (кратко, жуя обжигающую картофелину) Ага.
Леманн: Впервые вижу магильера-революционера, подумать только…
Я: Не революционера. Уставшего прагматика. Ордена — это паразиты. Они разъелись и мешают свободной циркуляции крови в обществе. Закрытая магильерская каста, синие мундиры, кость империи… Императоры слишком долго опирались на эту кость, совершенно ее деформировав постоянным напряжением. Когда-то Ордена, может, и были опорой и защитой государства, но не теперь. Сейчас они лишь смертоносный балласт, с которым мы гуляем по краю бездонной пропасти. Средневековый анахронизм, болезненный и жалкий. Нам придется уничтожить его, смешать эту самозваную аристократию с толпой, плюнуть ей в лицо и заставить ее сделаться людьми.
Леманн: Значит, нужна свежая сила? Новая кровь?..
Я: Да! Да, черт возьми! Горячая, сильная, новая кровь. Мы пролили до черта крови от Берлина до Парижа, но это была не та кровь. Нам нужен человек, который без сожаления выметет из разрушенного дома имперские осколки и старые пережитки. Кто-то новый, дерзкий, решительный. Тот, кто напомнит германскому народу, что власть не рождается в синих мундирах, власть — в сердцах и душах. Надо заставить эти сердца и души взять ее на себя. Забыть про грозных магильеров, которые на своих плечах несут груз империи. Сказать им — «Сами тащите свою страну, трусы!». И пусть тащат.
Леманн: Лишить народ магильерской защиты и покровительства — то же самое, что снять с воина доспех.
Я: Если снять с воина доспех, быть может, он уже не будет воином… А если внутри будет, поверь, со временем этот доспех нарастет на нем сам собой.
Леманн (брезгливо): Философия сапожника.
Не стану дальше записывать. Насколько дерзко и вдохновенно это звучало там, под низким зимним небом, настолько неуклюже и по-детски выглядит на бумаге. Патетика и самоуверенность. Революционер воздушных масс…
[Приписка — прыгающим торопливым почерком — прим. редактора]
Интересно, что будет, если эту тетрадь прочитает военный суд? После этого, пожалуй, я еще позавидую Хаасу. Отправят до конца дней в офицерский нужник — вентилировать воздух.
Да и плевать. Тошно от всего этого невыносимо.
Пришли новые машины, пять бипланов. Три «Альбатроса» второй модели, один — третьей, один — «Фоккер Д-7». Расположились на учебном полевом аэродроме и осваиваемся.
Кормят сносно, даже табак появился. Сытость потрясающе действует на мироощущение — мысли пропадают вовсе. Кажется, я знаю, как решить все социальные разногласия в стране разом. Надо лишь засыпать людей едой и накормить до отвалу. Всякая высшая мыслительная деятельность пропадет подчистую, начнется эпоха безмятежных философов и благодушных романтиков.
Оберст Тилль решительно поддержал эту мысль и выразил надежду занять пост «фельдмаршала по жратве», каковой обязательно будет учрежден в рамках моей идеи. Осталось лишь решить, где взять провиант в необходимом количестве… Но этот вопрос решили оставить на потом. Ожидая оформления документов на самолеты в хорошо натопленном штабном блиндаже, распределили между пилотами будущие министерские портфели. Мне выпало быть министром супов и похлебок, ну а Леманн отхватил теплое место министра тушеных колбас. Я всегда был уверен, что его ждет блестящее будущее.
Смеемся неестественно громко, словно пытаясь компенсировать неестественную тишину, царящую здесь, вдали от линии фронта.
Техника оказалась с гнильцой. Самолеты не единожды чиненные, то там, то здесь находим залатанные пулевые пробоины. Даже двигатель часто покрыт металлическими оспинами. «Да это же покойники! — возмущается кто-то из пилотов, разглядывая фюзеляж, — Их уже один раз расстреляли!». «Ничего, — невозмутимо отвечает оберст Тилль. В прошлом месяце ему выбило глаз осколком мины, теперь его лицо разделено напополам траурной полосой повязки, — Если Германию защищают нынче мертвые люди, отчего ее не защищать мертвым самолетам?..»
Посмеялись, потом стало не до смеха. «Альбатросы» оснащены изношенными пулеметами, к тому же, не отрегулированными должным образом. У «Фоккера» капризничает радиатор — надо разбирать.
Пора признаться своему дневнику в том, в чем я не могу признаться себе самому.
Я стал бояться неба.
Да, вот так. Я, бесстрашный люфтмейстер, ас-истребитель, гроза Западного фронта, стал бояться неба до дрожи в коленках. Когда-то я рвался вверх подобно молодой птице, сильной и дерзкой. Небо укачивало меня в своей гигантской колыбели, наполняло меня дыханием тысячи ветров. Оно грело меня светом солнца и щекотало звездными пылинками. Для меня, люфтмейстера, небо было вторым домом. Я скользил по нему, не слыша рокота мотора, не чувствуя огромных лопастей крыльев за спиной. Я был исконным жителем неба, его неотделимой частью.
Я любил его.
А теперь я боюсь неба. Оно кажется мне распахнутой раной. Я слишком хорошо помню, как зудит наполненный смертоносным железом воздух над головой. Ветер напоминает мне про баллоны с ядовитым газом. А с высоты я вижу зигзаги траншей, похожие на скверно зажившие потемневшие шрамы.
Я никогда больше не смогу любить его. Мое небо опорочили, предали и изуродовали. Оно, мое небо, теперь во все времена будет пахнуть порохом — миллионами тонн сожженного пороха.
Когда я отрываю «Альбатрос» от земли, мне хочется закрыть глаза.
Люфтмейстер, который боялся неба…
Дрянь какая.
Смех и грех — чувствительно отморозил пальцы на правой ноге. Раздобыл гусиного жира, только тем и спасаюсь.
Нас отправляют обратно. Пока нас не было, на фронте, говорят, крупные подвижки. У французов много свежих частей, а еще до черта лишних снарядов, которыми они засаживают наши позиции как крестьянин картошкой свой огород. Тилль не очень словоохотлив, часами сидит за картами и не общается даже с опытными пилотами. Дурной знак, это я знаю еще по семнадцатому году.
А мне плевать. Мне кажется, я даже рад этому. Отчего-то перестало болеть застрявшее где-то между ребер сердце, не дававшее мне покоя последние две недели.
[куска страницы не хватает — прим. редактора]
…ушел в иммельман, едва не потеряв хвост. Швырнул в англичанина густым облаком, которое окутало его кабину, ослепив на несколько секунд. После этого все было просто. Три или четыре коротких очереди — его биплан закашлял, окутался смоляными жгутами дыма и, покачнувшись, ушел в штопор.
Тридцать вторая победа. Так надышался дымом из пробитого двигателя, что выпадаю из кабины сразу после приземления, меня долго и мучительно рвет.
Сегодня в три часа пополудни умер Леманн. Три пули в грудь. Фельдшер говорит, он должен был умереть мгновенно, но пехотинцы клянутся, что его биплан еще две или три минуты шел по управляемой траектории и сел, почти при этом не повредившись.
Я — последний люфтмейстер в нашей куцей эскадрильи. Меня уважительно пропускают вперед в узких траншеях, мне уступают очередь в почтовом отделении или в столовой. Истории о моих воздушных победах обрастают множеством деталей, столь же красочных, сколь и фантастических. Кажется, я становлюсь живой легендой.
Оберст Тилль предложил мне отправиться в тыл, возглавить учебную школу для пилотов. Мой уникальный опыт не должен быть потерян. Вот, значит, как. Хотят сохранить представителя вымирающего вида. Я думал два дня, потом ответил отказом.
Оберст в последнее время меня бережет. Не отпускает на одиночные вылеты и старается не направлять в самое пекло. Это выглядит наивно и трогательно, но я с ним не спорю. Я вообще ни с кем ни спорю.
Замечаю, что стал удивительно спокоен в последнее время, но не знаю, с чем это связать. Нервы, прежде туго натянутые, как шипастые отрезки колючей проволоки между заграждениями, вдруг обмякли, расслабились. Я способен замереть на полчаса, бездумно глядя в небо. У уважительности, с которой ко мне относятся другие пилоты, ощущается примесь настороженной опасливости. «Это лейтенант Герман из двадцатой истребительной, — однажды сказал один пехотинец другому за моей спиной, не подозревая, до чего тонок слух люфтмейстеров, — Ты к нему не лезь. Говорят, двинулся умом…».
Повинуясь наитию, сделал бумажный самолетик из газеты. Покорный моей воле, он изящно порхает из траншеи в траншею, закладывая лихие виражи и проделывая фигуры высшего пилотажа. Мне доставляет удовольствие чувствовать его невесомую покорность, чувствовать тонкое шипение воздуха, вспоротого бумажным крылом. Иногда мне вспоминается Леманн со своими глупостями насчет самолетиков. Как он говорил?.. «Кто-то же должен пускать бумажные самолетики?». Мне кажется, теперь я стал его понимать.
Подумалось даже, а может, для люфтмейстерской братии на небесах существует свой отдельный рай? Отчего бы не быть отдельному раю для пилотов, если есть, к примеру, у нас на земле отдельные части для пехоты или кавалерии, отдельные столовые и казармы?.. В конце концов, небо принадлежит именно нам.