Всю эту ночь провел Павел на воде, а может быть, в каком-нибудь уединенном месте на берегу под старой вербой или дрожащей осиной.
А в хате, где он оставил Франку лежащей на полу, часа через два после его ухода шепотом велся в темноте разговор, прерываемый стонами и вздохами.
— Ай-ай! Побил! Скажи на милость! Видно, сильно ревнивый, если драться начал! Никогда этого за ним не водилось, чтобы он на кого руку поднял. Такой смирный мужик, такой добрый… а дерется!
Лежавшая на постели фигура зашевелилась, и в темноте раздался стон.
— Чтоб ему господь никогда этого не простил, как я не прощу! — резко выкрикнул женский голос. — Не прощу! До смерти не забуду! Срам! Ох, какой срам! Вот до чего я дожила, вот чего дождалась! На то ли меня мать родила, чтобы мужицкие кулаки по моей спине гуляли! Ведь я из благородной семьи, у дедушки свои дома были, мать образование получила, и двоюродный брат у меня богач, живет не хуже любого пана… а мне вот какая судьба выпала! Накажи его бог за меня! Чтоб ему ни на этом, ни на том свете добра не было!
Так она роптала, проклинала Павла, по временам плакала по-детски жалобно, а то вдруг, как фурия, срывалась с постели, рвала на себе волосы, колотила себя в грудь.
— Хватит, отблагодарила я его за доброту, заплатила синяками и срамом! Помнила я эту его доброту, и оттого мне так стыдно было перед ним, что, кажется, живьем бы под землю ушла, только бы ему в глаза не смотреть. А теперь уже я ничего не стыжусь! Ничего! Если ему можно меня бить, так и мне можно делать, что захочу! Ушла бы я опять, если бы не Данилко, — бросить его жалко. А может, и уйду… Вот возьму да и сбегу…
— А Ктавьян? — откликнулся хриплый голос из темневшей на полу кучи лохмотьев.
— Черт с ним! Ничего не жалко, пусть все прахом идет! — вспылила Франка, но вдруг замолчала и только через минуту неуверенным тоном сказала: — А что? Оставлю тут…
Но, ощутив у своих босых ног тепло детского тела, она снова заколебалась:
— Уж не знаю… — зашептала она, — Тут ли мне его оставить… или с собой взять… Да притом и Данилки жаль… Ох, Марцелька, если б ты знала, как он мне люб!.. Какой он ласковый! А ты не видала его, когда сюда шла, а?
— Как не видеть? Видела. Нарочно зашла к ним, чтобы посмотреть, что с хлопцем, как он там, бедняга…
— Ну и что? Что? — торопила ее Франка. — Говорил он с тобой? Может, велел передать мне что-нибудь?
— Ничего не говорил и передать ничего не велел, — ответила Марцеля. — Известно, дитя еще: брат поколотил, вот он сидит и ревет… Что же ему еще делать?
Франка прерывисто вздохнула.
— Вот ведь и он мужик, а не такой, как все эти хамы… Молоденький, пригожий и еще грубости этой от других не перенял…
— А ты когда-то и про Павла то же самое говорила — что он хоть и мужик, а не такой, как все…
— Накажи его бог за то, что он меня так обманул и соблазнил! Прикинулся добрым и обходительным, а теперь показал, кто он таков! Если бы я тогда, ума лишившись, за него не вышла, я бы теперь могла с Данилкой обвенчаться…
Марцеля так и ахнула.
— Опомнись, миленькая, что ты городишь! Да ведь он дитя в сравнении с тобой, он тебе в сыновья годится!.. Ах, чтоб тебя! Смотрите, что придумала! Господи Иисусе, бабе в сорок лет за такого сопляка выходить!
Старуху душил неудержимый смех. Боясь рассердить Франку, она старалась его заглушить и зажимала рот ладонями. А Франка, закинув руки за голову, сказала немного обиженно:
— Что ж из того, что я его старше? Вот я у одной пани служила, так она постарше меня была, а муж молоденький — и еще как он перед ней выплясывал и во всем ее слушался! Чего только не бывает на свете, ой-ой! Ты, может, думаешь, что Данилко не захотел бы на мне жениться? А я тебе говорю — захотел бы! И еще как захотел бы!
— Это он тебе сам сказал? — спросила Марцеля.
— Говорить не говорил, да я знаю…
Старуха, сидя у ее постели, все еще тряслась от сдерживаемого смеха, но через минуту заговорила льстиво, певучим голосом:
— Да как же ему не хотеть? Кто не захотел бы такой красавицы? И пригожая ты, и веселенькая, и проворная, как белая козочка на лугу, а нежная, словно царевна какая…
— Вот видишь! — подхватила Франка. — Да что же делать, когда этот мужик, грубиян, медведь, по рукам и ногам связал меня! Разбойник этакий, кровопийца!
Она опять заметалась, села на постели и запустила руки в волосы. Когда она заговорила, горячо и стремительно, ее шипящий голос наполнил все углы темной избы.
— Разлюбила я его давно… такой вол, медведь… нудный, старый… а уж теперь, когда он посмел руку на меня поднять, еще во сто раз больше не терплю его… ненавижу! Так ненавижу, что, кажется, убила бы, своими руками задушила…
— Тсс! — с ужасом зашикала на нее Марцеля. — Еще войдет ненароком и услышит.
— Не придет! Его теперь всю ночь по реке черти носить будут! Уж я его привычки знаю… А если бы и услышал, так что? Я ему сама все скажу. Пусть знает, как обижать женщину из хорошей семьи!
Она судорожно зарыдала, а немного успокоившись, попросила Марцелю намочить тряпку в холодной воде и подать ей, потому что голова у нее так разболелась и в ушах так шумит, что она, кажется, сейчас умрет.
Недели две Франка постоянно ходила с мокрой тряпкой на голове, и видно было по ней, что боли, которые она этим пыталась унять, в самом деле очень мучительны. Она высохла, как щепка, и на ее бескровных восковых щеках пылал по временам багровый румянец. По утрам, поднимаясь с постели, она дрожала в ознобе и шаталась. Только в порывах гнева она проявляла удивительную энергию и вся как-то подбиралась. Болезнь, зародившаяся еще в нездоровых условиях ее детства и беспокойной скитальческой жизни в молодые годы, обостренная нуждой и душевными страданиями во время последних невзгод, тюремным заключением и постоянной тревогой за будущее, теперь быстро развивалась. Это была одна из тех таинственных болезней, зачатки которых кроются в организме некоторых людей уже с самого рождения. В атмосфере спокойной и чистой жизни они могут исчезнуть, но трагические события или болотные испарения жизни способствуют их развитию, и тогда они отравляют мозг и волю человека. Мозг и воля Франки действовали сознательно, разумно и с напряженной, неистовой энергией, но только в одном направлении… Она считала себя страшно, жестоко униженной и обездоленной, она жаждала мстить за это, вредить, досаждать, заставлять страдать и других. А еще сильнее жаждала она полной, неограниченной свободы. Малейшее насилие над ее волей и всякая зависимость всегда раздражали ее, были ненавистны, но прежде она, сердясь и раздражаясь, терпела их в силу необходимости, — а теперь уже совсем не могла мириться с ними. Ее неуравновешенность, раньше проявлявшаяся только временами, перешла в постоянное истерическое раздражение: она уже не ворчала, а кричала. Все, что мешало ее свиданиям с Данилкой, разжигало до безумия ее чувственные инстинкты, которых никогда не могли обуздать ни преграды, ни стыд. А воспоминание о том, как Павел бил ее, раздуло ее оскорбленную гордость в какое-то болезненно преувеличенное чувство собственного превосходства, чуть ли не в манию величия. Особенности ее темперамента и характера, а также направление ее мыслей, порожденное обстоятельствами жизни, усиливали мучительную нервную болезнь, доводившую все чувства Франки до крайнего напряжения.
И в тесном пространстве между двумя хатами каждый день творилось теперь такое, чего в этой деревушке никогда не слыхивали: перебранки, угрозы, вопли, плач — сущий ад. Степенная и тихая Ульяна тоже взъелась на невестку — она не могла простить ей измены Павлу, позора, который она навлекла на их дом, ругательств, которыми Франка постоянно осыпала ее. Франка возбуждала в ней такое же чувство, как трясина, в глубине которой кроются всякие ужасы. Ульяна с ее неумолимо строгими правилами женской добродетели, внушенными ей с детства и почерпнутыми из окружающей среды, находила для любовных безумств Франки только два названия: «распутство» и «Содом и Гоморра». Произнося их, она краснела от стыда, как девушка, и плевала, кривя коралловые губы с таким омерзением, словно проглотила какое-нибудь противное насекомое или напилась вонючей воды из лужи. Притом, прожив всю жизнь в деревне и не имея ни малейшего представления о людях иного мира, она боялась этой чуждой, непонятной женщины, этой шальной бродяги, считая ее способной на все, вплоть до поджога дома и убийства невинного ребенка. И разве Франка сама не подтверждала этого? Ведь наутро после того памятного дня она, выбежав во двор, грозила Филиппу и ей, что спалит их хату за то, что они донесли на нее мужу и по их милости ее, дочь благородных родителей, образованную и нежно воспитанную, избил этот хам! А в другой раз было еще хуже. Увидев издали шедшего в поле Данилку, Франка хотела побежать за ним, но игравшая у ворот маленькая Марыська подвернулась ей под ноги и, падая, ухватилась за ее юбку. И что же? Эта сумасшедшая схватила девочку, как коршун — жаворонка, и отшвырнула ее от себя так далеко и с такой силой, что Марыська ударилась о забор и сильно ушиблась — у нее до сих пор на спине и лбу оставались большие синяки! Тут уж и Филипп и Ульяна бросились к Франке и хотели ее бить за то, что она обидела их ребенка, но Франка убежала к себе в хату и заперлась изнутри. Зато на другой день они обругали ее за Марыську последними словами, а она, ничего не говоря, схватила топор и помчалась вниз, к реке. Они не поняли, зачем она взяла топор и для чего бежит к реке.
— Может, утопится. Дай-то бог! — говорили они между собой.
Но Франка и не думала топиться. Войдя по колени в воду, она принялась рубить топором паром Филиппа. Худая, желтая, как восковая свеча, с мокрой тряпкой, обмотанной вокруг головы, она не хуже любого мужчины ударяла топором в доски парома. Исступление придавало ей силы, и щепки летели во все стороны. К счастью, Павел, ловивший рыбу поблизости, увидев жену, догадался, в чем дело, и, подбежав, вырвал у нее топор. Потом, как она ни вопила и ни вырывалась, он потащил ее наверх, втолкнул в избу и запер дверь снаружи. Он даже окно заложил рогожей и подпер колом, чтобы она не могла выскочить. Когда Павел ушел, Филипп, по просьбе жены, подкрался к окну и, отогнув край рогожи, заглянул в щель. Франка сидела на полу в темном углу и, держась за голову, плакала беззвучно, но сильно, вздрагивая всем телом.