е понимает. С какого-то времени Тимка, подрагивая руками и голосом, принялся объяснять добровольным натурщицам, что ему надо развивать свой талант и переходить к рисованию других фрагментов, продемонстрировать которые он и просил в качестве оплаты заказанного рисунка. Скоро в его тетрадях появилось сильное разнообразие фрагментов Прекрасного.
Когда Таисия Николаевна, запинаясь и краснея, попыталась объяснить свои воспитательные тревоги Галине Сергеевне, та засмеялась:
— Весь в отца, паршивец, а тот был лучшим мужиком, которого я знала, уж поверьте мне… Впрочем, и он был последней сволочью…
В самом начале весны Клавдяванна получила письмо. Она долго разглядывала конверт, заранее пугаясь, потому что до того все немногие письма, которые она получала, приносили ей одно только новое горе. Она запрятала конверт за божницу, но через несколько дней достала и велела Мешку прочитать.
— Читай все как есть… Все, что написано.
— Капулетовой Клавдии, — прочел Мешок с конверта, — в Богушевск, что в Витебской вобласти…
— Откудова письмо? — спросила Клавдяванна. — Из конторы?
— Архангельская область, — прочитал Мешок. — А дальше неразборчиво… Вскрывать, что ли?
— Вскрывай, — вздохнула Клавдяванна.
Короткое письмо было написано старательным круглым почерком второгодницы безо всяких знаков препинания.
здравствуйте тетка клавдия храни вас бог пишет вам бывшая соседка мария что ушла разом с вашей дочкой дуняшей за немцем и поручила мне про все вам пересказать если останусь живой а я мечтала приехать на родную землю чтобы расказать и помереть с легкой душой но мне апосля лагеря определили место жизни здеся потому и пишу письмом чтобы успеть раз смерть кажись прийшла и за мной а тады с немцем мы аташли совсем недалёка и наш поезд разбомбили под оршей и далей мы добрались до деревни вароны за оршей а там уже нас окружили наши солдаты и дуняшин дохтор дал нам яду и сам принял яду а я забоялась бога гневить и не приняла а дуняша так убивалась по свому дай бог памяти кажись фон монтеку так убивалась что только голосила и обнимала хоть тот уже и помер а когда появились наши красноармейцы то и они не могли оторвать ее от ееного дохтора чтобы ссильничать да так и закололи штыками а меня ссильничали и отправили в лагерь на лесоповал и там я понадорвалась а апосля меня определили жить здеся и я мечтала оклематься да бог не дал и вот я вам все расказала и мне прямо на душе полегчало а всю эту жизнь сделали над нами гитлер со сталиным напару.
Мешок замолчал, осиливая прочитанное.
— Все, что ли? — спросила Клавдяванна. — Может, еще что написано? Что там еще — в конце?
— Последние слова, что ли? — переспросил Мешок. — Гитлер со Сталиным на пару…
— Чума на их ободвух, — вздохнула Клавдяванна, забрала у Мишки письмо и долго его вертела в руках.
Потом она сходила на почту, и там по почтовому штемпелю ей подсказали, что письмо было отправлено из деревни Норенская Коношского района Архангельской области.
— Надо ехать, — сообщила Клавдяванна Мешку, как только у него начались школьные каникулы.
— Куда?
— В Норенскую эту… К Марии той непутевой, что письмо писала…
— Зачем? — недоумевал Мешок.
— Мабуть, вспомнит, где Дунечку мою захоронили… Надо ехать… — Клавдяванна хмуро считала деньги, хранившиеся за божницей на будущие ее смертные расходы…
Предстоящая поездка сильно будоражила Мешка, который до этого дальше районного центра из поселка не уезжал, но в конце концов путешествие доставило ему одни только разочарования. Толкотня на вокзалах у касс, безрадостные люди вокруг, бабкины частые слезы, долгая усталость — все это подталкивало мысли вперед, быстрее добраться до места, но и место это не шло ни в какое сравнение с родным поселком. Вроде все похоже, но в каждой отдельной похожести все равно сильно хуже: поменьше лесов, побольше болота, холоднее ветер — сыро, зябко, грязно, и даже посреди июньской жары потянет вдруг стынью прямо под припекающее солнце, будто на дворе и не лето, а черт-те что. Да и вся поездка оказалась напрасной, потому что Мария померла, и надо было сразу же по приезде собираться в долгий обратный путь. Клавдяванна задержалась, только чтобы помолиться на могилке Марии да порасспросить мужа и жену Пестеровых, которые одни лишь с той и общались.
— Жалко бабоньку, — кивал Константин Борисович, с удовольствием угощаясь запасенным Клавдеванной в дорогу самогоном. — Совсем поистрепало ее — совсем хворая была. А что ссыльная — так что ж? Ссыльные тоже люди. Правду я говорю, Афанасия? — окликал он жену, суетящуюся с закуской. — Вот у нас нынче тоже ссыльный живет. Из самого Ленинграда. Хороший человек — ничего плохого не скажу. Только лампу ночами жгеть — все пишет и пишет. А посмотреть с другой стороны, так что же ему еще остается, если он — писатель…
— За то и сослали, что писатель? — спросила Клавдяванна, чтобы поддержать беседу.
— Не… за то что он — тонеядец.
— Он-то — неядец? Сектант, что ли? Мой унук тоже не все ест. Если по мясу — так тоже неядец…
Мешок вышел во двор, где на сваленных у покосившейся изгороди бревнах сидел тот самый ленинградский писатель-сектант и что-то строчил в блокнот. Он мельком взглянул на Мешка и снова склонился над блокнотом, но ненадолго — оторвался от своей писанины и задрал голову к солнцу, которое как ожидало этого и засияло, выскочив из-за облака, расцвечивая рыжие растрепанные волосы писателя в совсем уж огненное пламя…
— А вы правда писатель? — Мешок все-таки решился потревожить этого странного рыжего ссыльного.
— Писатель? Это ты увидел, что я пишу, и подумал: писатель, да?.. — Рыжий говорил быстро, экал между словами и все время вопрошал “да? да?”, совсем даже не ожидая ответа. — Я скорее поэт…
— Это еще больше.
— Больше чего?
— Ну, важнее… главнее, чем писатель.
— Важнее в чем? — заинтересовался рыжий.
— Ну, в жизни… — Мешок прочертил рукой неуверенный круг в воздухе. — Во всем Божьем мире…
— А в чем эта важность-то?
— Ну… это как… как на стройке… как опалубка… писатель пишет, как опалубку строит, а жизнь что бетон — льется в нее, и получается этот вот Божий мир… А без опалубки бетон будет растекаться и застывать бессмысленной кучей… А поэты — еще главнее: в ихнюю опалубку жизнь первее всего и заливается.
— А если кто лабуду написал? Дрянь?
— Наверно, такая и жизня будет… Да кажись, такая чаще и происходит… Богу же некогда во всем разбираться — вот Он и заливает жизнь в то, что есть… Но если сильно хорошая книга, то Он это сразу увидит и тогда уже льет в ту опалубку, а плохие — побоку и стоят в пустоте…
— Интересный ты фрукт, да? И Бог твой интересно устроился… На легкую работку… Сам ничего почти не делает, да? Мы, значит, здесь придумываем вместо Него, как должно быть в жизни, а Он и соглашается, да? Он по нашим придумкам и направляет жизнь?..
— Ну так не надо худого придумывать, — заспорил Мешок. — Сами же худого напридумают, а Бога виноватят.
— И что этот твой Бог — и вправду не вмешивается в наши придумки, да?
— Не-е, он умней… У него есть люди, которые ему говорят, что надо исправить, когда мы тут совсем все зальем этим серым бетоном… в каменную кучу… — Мешок внутренне ахнул, перепугавшись, что проболтался, и зачастил, исправляя: — Правда-правда, я даже знаю одного такого старика: он может попросить, и Бог вмешается в наши выдумки и все сделает по просьбе.
— Красиво получается, да?.. Мне нравится… Честное слово… Значит, наша жизнь создается нашими же книгами, выдумками и иногда подправляется какими-то специальными Божьими людьми, да?..
— Наверное… Только у всех сила разная. В книгах — ого сила! И у этих специальных людей. А у выдумок любого другого — сила махонькая. Но вот если все, у кого махонькая сила, чего-то одного сильно захотят — наверное, все равно получится по-ихнему… Я в бабкиной книге читал, что если есть столько веры, сколько весу у горького зерна, то и этого хватит на большую гору… Главное в том, чего такого они захотят, потому что — именно это и будет…
— Так у тебя получается, что жизнь — это не то, что есть, да?.. а то, что должно быть по твоим выдумкам… по твоим желаниям, да?..
— А как же иньш?..
— Не в том смысл жизни, — бормотал под нос рыжий. — Не в том суть жизни, что в ней есть… а в пожелании, что должно быть… а в вере в то… — Он снова прикурил новую сигарету от старой, посплевывал с губы табачную крошку и сказал: — А ты своего старика — того, Божьего — тоже можешь попросить о чем захочешь, да?
— Не-е, о чем захочу — не могу, — еще на чуточку приоткрыл свою тайну Мешок. — Только о добром каком деле и чтоб — не для себя. Для себя — нельзя… Хотите, я для вас попрошу? Для вас — можно. Вот чего вы хотите, а?..
— Все, чего захочу? — засмеялся рыжий.
— Так вы ж худого не запросите? — подстраховался Мешок.
— Тогда попроси, чтобы мне дали нобелевку, — прищурился на вновь выглянувшее солнце поэт. — Знаешь, что это такое?
— Не-ет, — растерялся Мешок.
— Это премия такая, награда писателям, да?.. Не тревожься, — опять хохотнул рыжий, — очень хорошее дело… и хорошая премия.
— Это запросто, — перестал беспокоиться Мешок.
Поэт с восхищением разглядывал странного пацана, думая, как будет рассказывать про него знакомым и описывать в письмах, но и вполне предполагая, что все знакомые сочтут эту историю сплошной его выдумкой и ни за что не поверят, так что, может, и не надо ни писать, ни рассказывать.
— Ну, я пойду, — улыбнулся Мешок. — Не волнуйтесь — будет вам нобелевка.
Поэт расхохотался — и невероятно, но на на секунду поверил.
— Постой-постой, — остановил он Мешка. — Нобелевку пока особо не за что. Давай лет через примерно двадцать или двадцать пять, да?
— Ладно, — согласился Мешок.
— Только есть одна тонкость. — Поэт уже снова смеялся. — Нобелевку дают только живым писателям, да? Поэтому твой старик должен в придачу попросить, чтобы лет через двадцать — двадцать пять я был еще жив.