Как можно было столь долго сохранять ту свою младенческую безмятежность? Не знаю. Стыдно вспомнить.
В конце того давнего суда, как и положено, выступали прокурор и адвокаты: худобистый болезненный дядька и бесформенные тетки из автобуса. Несмотря на разные роли, говорили они одно и то же: про беспощадную борьбу с редкими, но антиобщественными элементами, мешающими окончательно построить научно-техническую базу светлого будущего, к которому день и ночь нас ведет родная партия с еще более родным правительством. В общем — каленым железом. Правда, тетки в конце своих выступлений что-то лепетали про снисходительность, которую мы можем проявить, хотя и с осторожностью, так как никакого снисхождения не должно быть к тем, кто мешает нам на пути в прекрасное коммунистическое завтра.
Впрочем, все они могли говорить что угодно. Судья их не слушала. Очнулась она, только когда та, первая, пигалица выскочила с репликой, что суд удаляется на совещание. Она строго одернула спешащую домой помощницу и предоставила слово Пашке с Генкой. Генка, воодушевленный этим проявлением человечности, попросил отправить его вместо тюрьмы в армию, а Пашка обреченно буркнул, что он все равно не пил.
Отвесили им по три года — Генке на общем, а Пашке на малолетке.
Мы радовались, что Серегу не вызвали на этом суде свидетелем — кто знает, что бы он там напорол?
На танцы мы в тот день не пошли, а зря — там было на что посмотреть.
Маруся, сговорившись с Валей, вытащила туда упиравшегося Дубовца, как тот ни упирался. Наговорила-наплела-увлекла-завлекла (ты — мой герой, с тобой мне никакие хулиганы…). На танцах к их заговору присоединились другие девки, и все вместе словами, похвалами да винцом они вскипятили и без того слабые дубовецкие мозги до полной потери сознания. В таком состоянии Маруся увлекла его в близлежащие посадки, а через некоторое время погнала оттуда голого (в одних только дырявых носках) по поселку. Подружки включились в лихую забаву, и несчастному потерпевшему некуда было приткнуться и негде спастись. Ничего не соображая, он рванул в поселковую милицию и свалился прямо в руки Александра Ивановича — такой голый и неожиданный подарок.
Ближайшую ночь он провел в пожарке (“чтоб на всю жизнь запомнил”), а раненько утром, вцепившись в чужие спадающие штаны, трясся и слушал, как Иваныч вкусно читал свеженаписанную докладную начальнику военного училища (нарушение общественного порядка, пьяный дебош… короче, Иваныч тоже умел писать эти важные бумаги).
— Как же так? — умолял Дубовец. — Ведь профилактика… два раза нельзя… всегда так было…
— Было — и сплыло, — отрезал Александр Иванович.
Все сплыло. Другая страна, другое время, танцы, мало похожие на те, давние, и менты, совсем не похожие на нашего участкового. Да и у меня сегодняшнего мало общего с тем собой — давним-глупым-безмятежным (разве что — его воспоминания). И только суд…
По просьбе добрых знакомых мне пришлось присутствовать в суде над их недорослем. Менты склеили его вместе со всей их шумной компашкой у дискотеки. Привезли в ментовку, слегка отбуцкали, разжились найденной мелочевкой и вытолкали взашей. Ему бы радоваться, что легко отделался, и мчаться на всех парусах в родительское гнездо, а он на спор вернулся обратно отвоевывать свой копеечный мобильник. Менты справедливо возмутились неслыханной наглостью и отбуцкали спорщика на будь здоров, с чем и выкинули на хрен.
Потом — его заявление в милицию и ответный рапорт (да не один) про дебош, сопротивление представителям власти, избиение милиционеров, сорванный погон — все привычно и обычно.
И вот суд.
Холеная дама в необыкновенно красящей ее мантии, внушительные атрибуты обряда государственного значения (герб, флаг, судейский молоток) — все вызывает трепет и уважение. Именем Российской Федерации встали-сели-поехали.
Давняя пыльная тетка, вроде бы ничем не похожая на эту выхоленную красавицу, снова хозяйничала за судейским столом. И совсем не потому, что отдельные эпизоды старого представления разыгрывались заново:
— Госпожа судья…
— Я вам не госпожа…
— А кто? А как?..
— Ко мне надо обращаться “ваша честь”.
— Госпожа, моя честь…
— Не ваша, а моя…
Красавице в мантии плевать было на подсудимого, на его боль, страх и унижение, на ментовскую наглость и даже — страшно подумать — на всю Российскую Федерацию, именем которой она вершила тут свою расправу. Она уже все решила и гнала свой спектакль к занавесу, подсказывая реплики, покрикивая на непонятливых статистов, скороговорочно бубня требуемые обрядом заклинания.
Почему ей (да и той затурканной тетке), так вознесенной, так обеспеченной (в отличие от той тетки), исполняющей обязанности чуть ли не самой справедливости, и на самом деле не искать истину? не защищать закон? не устанавливать справедливость?..
Всем своим нутром она знает, что все ее почести и вознаграждения вместе с мантией и так греющим душу “ваша честь” — все это вроде побрякушек на ухоженном и отдрессированном пуделе, и стоит только разочаровать дрессировщика, как тут же окажешься на помойке. Не буквально на помойке, конечно, но среди всех этих будущих подсудимых или будущих потерпевших. И самый быстрый путь туда — это поиски истины или установление справедливости. Так что не надо мудрить и не надо огорчать дрессировщиков…
— Там было медицинское заключение о избиении… Там, в деле…
— Было — и сплыло, — прихлопнула ладонью по столу судья…
Все — сплыло.
Тимка утонул в пенистой речушке, запутавшись в каких-то корнях, или — в своих бесконечных приключениях. Серега ушел в иной (может, более правильный) мир через пару лет после того, как полностью завязал с правильной жизнью криминального авторитета. Но никуда они не сплыли и не растворились бесследно. Они прочно вплетены в мою жизнь и продолжаются вместе с ней. Да и вообще, ничего из когда-то бывшего никуда не сплывает. По крайней мере, пока Мишка-Мешок беззвучно шевелит губами, отмаливая всех нас…
7. Мешок (Выбор земного)
Последний звонок я не запомнил, да и вообще, школу мы закончили как-то незаметно и между делом. Мешок привычно отмолчался — по всему аттестату одними тройками, которые получал за просто так все десять лет и не пытался даже к окончанию учебы поразить наших учителей своими способностями, потому что они сами заранее знали, кто на что способен и кто чего достоин, а любое несоответствие действительности с их про нее знаниями вызывало немедленную паническую истерику — смотреть жалко.
Как-то учительница белорусского языка и литературы, тараща глаза для убедительности, поведала нам, что среди русских писателей то и дело встречаются всякие отщепенцы, и, например, “паэт Яутушенка сауместна с яурэйским письменникам Эренбургам” — так те паразиты и вообще организовали антипартийную группу, а вот наши белорусские письменники всю жизнь были преданы делу партии, что и отразили в своих бессмертных творениях на века. Мешок долго крепился и пыхтел, но не выдержал:
— Я думаю, что вам необходимо сообщить в райком партии все вам известное про антипартийную группу, — монотонно отбубнил он с места в притихшем классе. — Ну или в обком…
— Ты што? Ты што? — запричитала учительница и забегала у доски в поисках правильного ответа, но не нашла — и разрыдалась.
На следующий урок в класс вошел директор и, отодвинув в сторону незграбную Трапецию вместе со всей ее математикой, взялся долго и нудно рассказывать о том, как партия осудила вредное доносительство и всякий честный человек должен об этом помнить, потому что мы тут днями напролет делаем из вас честных людей всеми силами, а некоторые не понимают и вставляют палки в колеса…
— А как же дедушка Ленин? — Серега прикинулся очень заинтересованным и принципиальным. — Как же Павлик Морозов? Они сейчас на том свете в гробу переворачиваются, слушая вас.
— Того света нет, — включился подурковать Тимка. — Ты эти поповские бредни брось.
— Ты думаешь, нет? — не отставал Серега. — А где же они тогда переворачиваются?
— В наших комсомольских сердцах.
— То-то я чувствую — что-то колет. Прямо в сердце. Неужто дедушка?..
Директор взялся елозить про разные времена и разные партийные задачи для каждого времени, и, когда все это нам надоело, Мешок согласился с его убедительными доводами.
— Но знаете, она так кричит, — пожаловался Тимка на учительницу белорусского, — никакой слух не выдерживает.
— Пусть кричит — лишь бы в классе было тихо, — сразил директор Тимку.
— Но пусть она больше ничего такого страшного про писателей не рассказывает, — попросил Серега.
— А вы не слушайте, — посоветовал директор.
Этим советом мы и воспользовались, нагло пропуская уроки белорусского, чему и учительница была только рада, потому что могла уже безо всяких помех делиться переполняющей ее любовью к классике белорусской словесности. На ближайшем уроке русского языка Тимка, обуреваемый мечтой о таких же, считай, разрешенных прогулах, завел снова речь о русских писателях-отщепенцах, благо ему было на кого сослаться.
— Мы изучаем классику русской и советской литературы, — нашлась учительница, — и можете не забивать свою голову всякими мелкими писателями.
Русичка всегда отличалась удивительной изворотливостью — в ступе не утолочь. Где-то, кажется, в восьмом классе, когда она только перешла к нам с учительницы физкультуры, потому что успешно окончила заочный пединститут, она объясняла про дружные пары глухих и звонких согласных.
— Для согласной “ж” кто спешит в пару? Согласная “ш”. Понятно? А для согласной “в”? — вопрошала она.
— Согласная “ф”, — подсказала зубрила с первой парты.
— Умничка. Видите, как все ладно устроено, и на слух даже кажется, что их вполне можно поменять местами — заменить одной другую. А какой согласной можно заменить согласную “б”?
— Конечно “п”, — сообразил Тимка, но по глазам его было видно, что он имеет в виду не совсем ту замену “