— Нэ? — Этот был без усов (может, они еще не росли) и говорил писклявым голосом. В левой руке он держал четки из желтых камушков и непрерывно перебирал их, да так ловко и легко, что еще успевал пальцами другой руки выбивать по столу барабанную дробь, пока старший, возможно отец, не ударил его линейкой по пальцам, удар был молниеносным, как укус кобры.
За ним, на задней стене караульного помещения, висел — я уже привык к слабому свету лампочки — отрывной календарь. Он показывал седьмое августа. Седьмое августа! Вчера, дома, тоже было седьмое августа! Мы выиграли день, хоть я и проспал целые сутки! Родители даже не успели еще меня хватиться! Я показал господину Адамсону на свое открытие. Оба полицейских оглянулись и уставились на календарь.
Господин Адамсон три раза кивнул, очень энергично. Он вдруг по-настоящему разволновался.
— Спроси их, какой сейчас год. Пьо этос эхуме?
— Пьо этос эхуме?
— Хилиа эндиакосия саранда экси, — ответил усатый. Он так поднял брови, что они коснулись волос на его голове. А глаза превратились в недоверчивые круглые блюдца. Я не понял ни звука.
— Тысяча девятьсот сорок шестой! — воскликнул господин Адамсон. — Дружище, ты счастливчик, тебе повезло. Чтобы время пошло вспять, с таким я встречаюсь первый раз.
Но тут младший полицейский встал, подошел к календарю и оторвал верхний листок. Теперь календарь показывал восьмое августа. Полицейский снова сел и начал левой рукой перебирать четки. Пальцы правой руки лежали рядом с фуражкой и иногда подрагивали. Но старший не сводил с них глаз и, казалось, был готов в любую минуту преподать ему еще один урок.
— Итак, мы в полном порядке, — сказал господин Адамсон. — Скажи им, что ты заблудился. Эхаса то зромо.
— Эхаса то зромо, — повторил я старшему полицейскому. Он внушал мне больше доверия, чем его коллега, который теперь сидел, разинув рот и почесываясь, как щенок.
— А! — ответил папаша-полицейский, а полицейский-сынок пискнул:
— А!
— Ага, — сказал господин Адамсон, — они говорят: ага. Скажи, что твои родители тебя уже хватились. И мама му кэ о бабас ту мэ апозитун кэ дэн ксеро то дромо на ийризо спити му.
— И мама му кэ о бабас ту мэ апозитун кэ дэн ксеро то дромо на ийризо спити му. — Я посмотрел на господина Адамсона, он кивнул.
— Я ти эхис эма ста папуциа? — спросил старший полицейский и показал на мои ботинки. А молодой даже встал, обошел стол и наклонился к моим ногам. Я тоже поглядел вниз, хоть и не понял вопроса.
— Откуда у тебя кровь на ботинках? — Господин Адамсон вздохнул. — Скажи им, что это малиновый сироп. Может, поверят. Инэ сиропи апо ватомура.
— Инэ сиропи апо ватомура, — ответил я.
— А! — Старший полицейский задумчиво покачал головой, а молодой повторил, как эхо:
— А!
Оба долго молча смотрели на меня, словно должны были решить, привидение я или обычный озорник. А может, и убийца.
— Кэ пу мэнис? — спросил наконец папаша, и я сказал ему, разумеется, с помощью господина Адамсона, где я живу. Улицу, номер дома. Это продолжалось целую вечность, медленно и занудливо, потому что полицейские, казалось, никуда не спешили, да и господин Адамсон не всегда сразу вспоминал нужное греческое слово. Он уже несколько лет не был в Афинах, а я наверняка стал первым заблудившимся ребенком, чьи родители жили на другом конце света.
— Двадцать один-один-пятнадцать! — закричал я, потому что мне в голову пришла неожиданная мысль. Я знал даже наш телефонный номер!
— Двадцать один-один-пятнадцать, — сказал господин Адамсон по-гречески.
— Двадцать один-один-пятнадцать, — повторил я по-гречески.
— Двадцать один-один-пятнадцать? — переспросил пожилой полицейский по-гречески.
— Код Базеля, — сказал господин Адамсон. Он произнес «козикос».
— Базель, — подтвердил я.
— Базель? — удивился полицейский и задумчиво пожевал свой ус. — Македония?
— Нет. Не Македония, — сказал господин Адамсон. — Швейцария.
— Швейцария, — повторил я.
— Швейцария? — переспросил полицейский и посмотрел на своего напарника. Тот указательным пальцем свободной от четок руки постучал себе по лбу.
— Да позвоните же, наконец! — закричал уже и господин Адамсон. — Позаботьтесь о том, чтобы малыш попал домой к папе и маме!
— Вы читаете мои мысли, — заметил я.
— Кита мэ отан му милас! — заявил старший полицейский.
— Он требует, чтобы ты смотрел на него, когда с ним разговариваешь, — прошептал господин Адамсон. — Не смотри на меня, когда говоришь со мной.
— Да я не с вами разговариваю, балда! — закричал я и посмотрел на старшего полицейского. — Я разговариваю с господином Адамсоном. А вот теперь — с вами! — И я показал пальцем на допотопный телефон. — Телефон! Телефон! Позвонить! — Я сделал движение рукой, словно набирал номер. — Capito?[5]
Как ни странно, но, кажется, старый полицейский меня понял. Он пожал плечами, сказал что-то вроде «да-да» — «Нэ-нэ», — снял трубку и набрал номер. Правда, не тот, что я ему продиктовал, и разговаривал он точно не с моим отцом. И не с матерью. Он разговаривал на странном языке, наверное греческом, с коллегой, находившимся где-то далеко, может быть, в Афинах, во всяком случае, с кем-то выше его по званию, потому что он все время подобострастно кивал, а потом и вообще встал. Из трубки доносились звуки, похожие на шипенье преисподней. Он прикрыл рукой трубку и прошептал своему коллеге: «О, герр Кремер!»[6]
— О Господи, — пробормотал господин Адамсон. — Шеф — сам, лично… — Он побледнел, стал белым как мел, хотя в принципе цвет лица у мертвых всегда один и тот же — белый или, если смерть случилась от апоплексического удара, ярко-красный.
Когда разговор был закончен, старший полицейский громко по-военному попрощался и сдвинул пятки. Он был разут. Младший хотя и продолжал сидеть, но нахлобучил фуражку, а в конце разговора приложил руку к козырьку.
— Сэ памэ спити су! — воскликнули оба одновременно. — Борис на кацис сто пагаки брота сто ктирио.
Господин Адамсон снова перевел. Что полицейские доставят меня домой и что пока я должен сидеть на скамейке перед домом.
— Скажи: «Ефхаристо», — добавил он. — Это означает «спасибо».
— Ефхаристо, — сказал я.
Молодой полицейский показал на кость динозавра:
— Ти 'нэ авто? — Он выглядел так, словно у него появились новые подозрения, а может, он чего-то испугался.
Господин Адамсон объяснил, что это — кость динозавра, а я повторил его слова. Полицейские кивнули и посмотрели на кость. Почему-то на их лицах вдруг выступили капельки пота.
Мы молчали. Говорить было больше не о чем. В караульной стало тихо. Одна-единственная муха жужжала так громко, что мы все поглядели в ее сторону. Когда она неожиданно замолчала, оба полицейских поднялись, словно по команде, и вышли на улицу — один в фуражке, второй — с непокрытой головой. Вскоре они вернулись и прикатили свои велосипеды. Они закрыли дверь, прислонили велосипеды к столу и принялись начищать и без того блестевшие брызговики. Потом рамы, педали, задние фонари.
Господин Адамсон откашлялся.
— Мне пора! — сказал он тихо. — Вот еще что. Биби. Я больше никогда не окажусь поблизости от нее. Найди ее. Отдай ей чемодан. Только она имеет право открыть его. Передай ей привет от дедушки. — Он поглядел на меня своими выпученными глазами. Мне показалось или он действительно едва сдерживал слезы? Во всяком случае, он наклонился к моему уху и прошептал: — Возможно, эти двое меня все-таки слышат. — И оглянулся на полицейских, которые спокойно продолжали чистить свои велосипеды. — Я больше никогда тебя не увижу. Это слишком рискованно. Для тебя и для меня. Никогда, до тех пор, пока… Будь здоров.
Он повернулся и прошел через закрытую дверь. Ушел. У меня аж дыхание перехватило. Оставил меня одного с этими двумя громилами! С этими двумя бестолочами! Да им наплевать на меня. Младший полировал звонок велосипеда, высунув язык от усердия, а старший, сопя, проверял, хорошо ли накачаны колеса. Я вышел из дома и уселся на скамейку. Как раз всходило солнце. Понадобилось время, пока мои глаза привыкли к свету. Господин Адамсон шел уже очень далеко по прямой дороге между оливковыми деревьями. Перед ним виднелась горная гряда. Господин Адамсон бежал, да, он прямо-таки несся, так что я уже не мог рассмотреть его рук и ног. Казалось, его охватила паника, я не сразу понял почему. Я сглотнул слюну. Нет, он не должен был так поступать! Не должен был оставлять меня тут одного, совсем одного. Подлец!
Он уже дошел до первого поворота дороги, почти отвесно ведущей вверх к акрополю старых Микен. Правда, шел он теперь намного медленнее. Едва плелся, с трудом переставляя ноги. Он стал маленьким, всего с большой палец, но я отчетливо видел, что рот у него раскрыт, а язык вывалился наружу. Я просто кипел от злости. Предатель! Оставил меня в такой беде! Я же еще ребенок! Я не знаю греческого! Как я без него доберусь до дома?
А он тащился от камня к камню, спотыкался. Подъем ведь был очень крутой. Колени у него подгибались, ноги больше его не слушались. Он все чаще останавливался, держась за выступы скал. Почти не продвигался вперед.
И тут я наконец понял. Он был на грани, вот-вот силы совсем оставят его, и он упадет. Окончательно и навсегда, а все потому, что я его больше не люблю. Я испугался.
Я не мог допустить, чтобы он не добрался до дому. В смысле до входа. Кто же заберет меня, когда настанет мое время? Я сразу же, почти в панике, начал старательно вспоминать все те минуты, часы, когда я любил его от всего сердца. Как мы играли в прятки! Как мы маршировали к трамваю и пели песни! Как удирали от стариков на Телльштрассе, а потом, уже в трамвае, глядели, как они, потрясая костылями, ругали меня. Как мы сидели рядышком на скамейке.
Так, изо всех сил подогревая свою любовь к господину Адамсону, я не спускал с него глаз. И в самом деле, мне показалось, он пришел в себя и снова зашагал увереннее. Скоро он уже выпрямился. Вот он уже у львиных ворот. Последние метры вдоль гигантской ст