Господин Гексоген — страница 3 из 6

Операция «Камю»

Глава 20

Белосельцев пытался понять, кем являются люди, которым он вручил свою волю. Кто они, истребляющие репутации властных персон, сталкивающие лбами могущественных политиков. Они не входили в известные партии, не работали в правительственных учреждениях. Не мелькали на лакированных журнальных обложках, не оставляли следа на телевизионных экранах. Как тени, входили в самые закрытые коридоры, в недосягаемые, секретные кабинеты. Их принимали богачи и министры, генералы и иностранные послы, выслушивала своенравная президентская Дочь. Их власть опиралась не на деньги или военную силу. Она была необъяснима, таинственна, сродни волшебству, магическому знанию.

Быть может, они были членами тайной ложи, чья грибница глубоко залегала в трухлявой сырой подстилке, в которой умирали деревья-великаны брежневской поры, искусно подпиливаемые загадочным чекистом Андроповым. Или они были сохранившейся, глубоко законспирированной политической разведкой Ленина, пережившей космическую катастрофу «перестройки», массовое вымирание пупырчатых коммунистических ящеров. Или, быть может, они составляли часть глобального секретного братства, соединяющего спецслужбы мира, неуязвимого и всесильного, о котором вскользь, под тенью африканской акации, поведал ему Маквиллен, мистик, энтомолог, разведчик.

Белосельцеву казалось странным и угрожающим обиталище в загадочном «Фонде» на Красной площади. Из комнаты с зеркальными окнами, с батареей цветных телефонов, с молчаливыми безликими персонажами, словно тени скользящими по сумрачным коридорам, из кабинета, в котором когда-то размещался Троцкий с черными солнышками слепящих очков, а теперь чуть слышно шелестели компьютеры, перелистывая прозрачные многоцветные страницы, – из этой обители велось управление огромной страной. Методом иглоукалывания, возбуждая и угнетая, держали в повиновении страну, которая, как изнывающая от недуга, обессиленная женщина, лежала под светом ламп и не могла разродиться. Люди в масках вкалывали препараты в ее огромный дышащий живот, где в судорогах боли перекатывался незримый младенец.

Белосельцеву мнилось, что комната «Фонда» с дубовыми переплетами, медными шпингалетами и дверными ручками, была лишь малой, выходящей на поверхность частью подземного царства, проточившего под Москвой множество туннелей и коридоров, подземных ходов и штолен, соединяющих «Фонд» с центрами власти. Если сесть в незаметный лифт, спрятанный в глубине коридора, поместиться в хрустальную капсулу, бесшумно летящую вниз, то окажешься вдруг на подземном перроне, откуда маленькие голубые вагоны с молчаливыми, в военной форме, вожатыми помчат в подземных туннелях, не сливаясь с поездами метро, минуя мрамор, огни, суматошные толпы, причаливая к безымянным подземным станциям. Бесшумные лифты вознесут тебя ввысь, и ты окажешься в кремлевском кабинете с малахитом и мрамором, с президентским трехцветным штандартом. Или выйдешь из лифта и шагнешь в алтарь огромного храма, изукрашенного настенными росписями, с гудящей многоликой толпой, ожидающей выход Святейшего. Патриарх, облаченный в золотые одежды, смотрит в зеркало на солнечное свое отражение, расчесывает седые мягкие пряди, обрызгивает их французскими благовониями. Медленно подымает перед зеркалом золоченый рукав, легким рокотом пробует голос, готовя его для возглашений. Или, минуя охрану, окажешься в кабинете военного министра с огромным глобусом, бюстом Петра, картой театров военных действий.

Москва со своими церквами, дворцами, проспектами, с высотными зданиями и кольцевыми дорогами имеет подземное отражение. Опрокинута вниз остриями и шпилями. Смотрит на себя окаменелым подземным взглядом в зеркало преисподней. Белосельцеву казалось, что и к нему из «Фонда» запущен тончайший световод, позволяющий наблюдать его всякую секунду. Читать его мысли. Вот и теперь, когда он лежит на диване, смотрит на коллекцию бабочек, на черно-зеленых ураний, пойманных на берегу никарагуанской Рио-Коко, кто-то, улыбаясь, следит за его безумной фантазией.

Зазвонил телефон. Не стоило сомневаться, что это звонит Гречишников, и в первых словах его будет упоминание о бабочках.

– Особенно хороши уранииды из Центральной Америки, когда на них падает неяркий свет московского утра, зажигает на черно-бархатных крыльях изумрудные лампасы. – Гречишников смеялся, зная, какое впечатление произведут на Белосельцева его слова. – Представляю, как ты устал… Как хочется растянуться и подремать на родном диване… Но есть неотложное дело… Приезжай немедленно в «Фонд»… Дело, не терпящее отлагательств. – Похожими на приказ словами Гречишников оборвал разговор.

Разумеется, он никуда не поедет. Не подчинится приказу малопонятного, несимпатичного человека, возомнившего себя начальником Белосельцева. Останется лежать на диване. Забудет обо всем случившемся, уедет на дачу, где станет рассаживать разросшиеся душистые флоксы, подкапывать совком мозолистые клубни георгинов, чешуйчатые луковицы отцветших тюльпанов. Или отправится в Сергиев Посад, где чудесная, с золотой короной, голубыми куполами, святая Лавра, и каменный древний собор, и в бархатном сумраке серебряная рака Преподобного, к которой он прижмется лбом и шепчущими губами, вымаливая прощение за совершенные грехи. Или сядет на вечерний псковский поезд, и наутро – солнечный разлив Великой, хмурый кремль, стена с лопухами, где когда-то находился черный влажный раскоп археологов с остатками гнилых мостовых, горелых истлевших срубов и девушка с зелеными глазами, его милая Аня.

Он знал, что не сядет на псковский поезд, не прижмется губами к серебряной раке, не опустится у заросшей клумбы перед влажными купами флоксов. А встанет и отправится в «Фонд».

Гречишников встретил его прямо на улице, у цоколя Василия Блаженного. Выглядел озабоченным, тревожно смотрел по сторонам – на Лобное место, на Спасские ворота, на мерцающее пространство Красной площади, словно ждал кого-то. Белосельцев рассеянно всматривался в отдаленную нежно-розовую стену Кремля с остроконечными синими елями. Левее Мавзолея, на узкой четырехгранной колонне, угадывался бюст Сталина с красной капелькой живых цветов. И вдруг – вспышкой в мозгу – мысль. Сталин не зарыт в землю, не превратился в прах, а лишь помещен в подземный, сокрытый от глаз мавзолей. Лежит под стеклом в саркофаге. В таинственный склеп ведет потайной ход из помещения «Фонда», и при желании можно туда проникнуть.

В знакомом кабинете был накрыт стол на шесть персон. Нарядно мерцал фарфор, вспыхивал хрусталь, в толстых стеклянных подсвечниках горели свечи. В дверях появлялся и исчезал служитель в белых перчатках, молчаливо вопрошая, не пора ли подавать кушанья.

– Я очень на тебя рассчитываю, Виктор Андреевич, хотя понимаю, силы твои на исходе. – Гречишников заглядывал в глаза Белосельцева заискивающе, почти умоляюще. – С твоей помощью мы блестяще завершили два этапа проекта. Провели две операции – «Прокурор» и «Премьер». Их реализация была безукоризненной. При этом противником не были вскрыты планы операций, не были засвечены исполнители. Твой опыт, отвага, твой оригинальный подход обеспечили победу. Раньше за это награждали Звездой Героя. Теперь, не сомневайся, ты будешь вознагражден по высшему разряду. Акциями, счетами в банках, участием в совете директоров крупных корпораций… – Гречишников торопился ублажить и обнадежить Белосельцева, не оставляя ему пути для отказа.

Белосельцев чутко слушал, стараясь предугадать ход разговора, фигуру умолчания, в которой спрятана быстролетная прозрачная мысль, откуда, как буря, вырвется следующий этап проекта. Он мысленно опускался в старомодном лифте, сохранившем эстетику послевоенных времен. Плафон, закрепленный в бронзовой раме с маленькими звездочками, скрещенными пушками и снопами колосьев. Тусклое зеркало, в золоченом багете. Стены, обитые натуральной, слегка потертой кожей. Убранство лифта напоминало правительственный пульманский вагон, в котором вождь, уединившись в мягком купе, смотрел на мелькающие русские дали, стремясь из Москвы на Кавказ, поднося к губам прокуренную сладкую трубку…

– Однако теперь, когда состоялся прорыв Избранника и он вплотную приблизился к Истукану, стали сгущаться тучи. Враги опомнились, стремятся к реваншу. Хотят сокрушить Избранника, сбросить его с пьедестала. – Лицо Гречишникова изображало тревогу. – Создается заговор против Избранника. Объединяются посрамленные политики и генералы-неудачники. Группируются либералы, испуганные взлетом Избранника. Собирают на него компромат подкупленные спецслужбы. Иностранные послы шлют в свои столицы тревожные шифрограммы. Стараются настроить против Избранника президент – скую Дочь. Нашептывают, наговаривают самому Истукану. И главными заговорщиками оказались Зарецкий и Астрос. Они не достигли своих стратегических целей. Астросу не удалось сделать главой Правительства Мэра. Зарецкий не смог удержать на этом посту безвольного, преданного ему с потрохами Премьера. Оба магната стали врагами Избранника…

Он вышел из лифта и оказался в длинном туннеле, облицованном гранитом и мрамором. Шагал под светильниками с мягким матовым светом. На стенах были мозаики, изображавшие солдат и матросов, крестьян и рабочих, армады летящих в синеве самолетов, лавины идущих танков. Сверкал огромный, в бриллиантах, «Орден Победы». Сияла многоцветная фреска, изображавшая «Дружбу народов». В туннеле дул мягкий теплый ветер. Под ногами чуть слышно цокал гранит. Его тень возникала и пропадала от лампы к лампе…

– Генерал Суахили, создавая проект, учил – противодействие, по мере продвижения к цели, будет возрастать непомерно. Трудно достичь победы, но труднее стократ ее удержать. Враг станет объединять свои силы, будет наносить вероломные удары. И его следует сокрушить беспощадно. Если враг не сдается, его уничтожают. – Лицо Гречишникова стало жестоким. – Так говорил Суахили. Так поступал Дзержинский. Так завещал нам товарищ Сталин…

Он прошел туннель, пересекая под землей Красную площадь, по которой бродили зеваки, и фиолетовый негр из Ганы в белых носках с наслаждением лизал мороженое. Туннель завершался створками закрытых дверей из темных дубовых досок, обитых медью, с бронзовыми узорными ручками. Над дверями был высечен барельеф с траурно склоненными знаменами и лавровыми венками….

– Мы должны устранить обоих магнатов, которые стали главным препятствием для «Проекта Суахили». Нанесем превентивный удар! – Глаза Гречишникова блеснули. – Нужно помирить Астроса и Зарецкого, соединить их вместе и одновременно обоих прихлопнуть. От них устало общество. Их устранение будет с восторгом встречено народом. Избранник, которому мы припишем славу их устранения, будет воспринят как избавитель. Мы заманим их в ловушку, и они в нее попадут. Ловушка готова. Стол накрыт, пылают свечи. Через несколько минут они будут здесь…

Белосельцев толкнул тяжелые дубовые двери, которые открылись и пахнули на него теплым хлопком тьмы. В смуглом сумраке, на постаменте, накрытый хрустальным колпаком, освещенный красноватым светом, лежал Сталин. Золотые пуговицы мерцали на военном мундире. Желтоватая кисть руки, выступая из широкого рукава, покоилась на груди. Седые усы были подстрижены и расчесаны. Пепельные волосы аккуратно уложены. В глазных впадинах, где были крепко сомкнуты веки, скопились коричневые тени. Он казался живым, спящим, с телесным цветом смуглых выбритых щек, розоватых, некрепко сжатых губ. В склепе было прохладно, работали неслышные вентиляторы, шла циркуляция воздуха. Приборы поддерживали температуру, давление, влажность. Казалось, лежащий под стеклянным куполом вождь был усыплен, подключен к искусственному дыханию, к искусственному кровообращению…

– Ты согласен помочь?.. – Лицо Гречишникова было утонченным, вдохновенным…

Сталин в стеклянной гробнице был живой. Дремал под легкий шум вентиляторов, в дуновениях прохладного воздуха, слегка освещенный рубиновым ночником. Голова его морщила подушку. Эполеты золотились на праздничном кителе. Наступит момент, когда вспыхнет яркий электрический свет, люди в белых халатах поднимут стеклянный колпак, сделают в желтоватую руку легкий укол. Сталин вздохнет, откроет глаза, начнет подниматься. И на Красную площадь, на гранитный брусок Мавзолея, приветствуя толпы новых, народившихся поколений, шеренги белоснежных спортсменов, колонны рокочущих танков, выйдет вождь, улыбаясь, помахивая рукой. И синее небо наполнится серебром голубиных стай…

Белосельцев очнулся. Накрытый стол. Свечи в стеклянных подсвечниках. Человек с оранжевыми глазами витютеня настойчиво, зло вопрошает:

– Согласен?.. Готов помочь?..

– Согласен, – сказал Белосельцев, – ведь недавно я уже был миротворцем.

Гречишников подошел к окну, рассматривая площадь, стараясь заглянуть за раму.

– Едут! – торжествующе воскликнул, приглашая жестом к окну Белосельцева.

С противоположных направлений, с Васильевского спуска и со стороны ГУМа, к «Фонду» подкатили машины, по две с обеих сторон. Два тяжеловесных «мерседеса» с фиолетовыми брызгающими мигалками и огромные, с черными окнами, джипы сопровождения, напоминавшие лакированные фургоны. Из фургонов выскочила охрана, здоровяки с бритыми головами, с растопыренными ногами, набрякшие, яростные. Рассредоточились, оставляя секторы обзора, защищая головные машины. Из обоих «мерседесов» почти одновременно вышли Буравков и Копейко. Каждый с поклоном отворил задние дверцы машин, и на свет поднялись Астрос и Зарецкий. Издалека радостно распростерли объятия, двинулись навстречу, обнялись, похлопывая друг друга по спинам. Белосельцеву из окна было видно розово-белое, сияющее лицо Астроса и костлявый, остриженный затылок Зарецкого. Оба вошли в дом, оставив снаружи часть охраны.|

Через минуту гости были в кабинете. Шумели подошвами по паркету, потирали руки, оживленно здоровались с Гречишниковым и Белосельцевым.

– Так-так, – приговаривал Астрос, растворяя розовые влажные губы, направляя на горящие свечи и хрустальные бокалы свои выпуклые сияющие глаза, – значит, встреча на нейтральной территории!.. Швейцария, кантон Женева!.. Две враждующие армии объявляют перемирие и садятся за стол переговоров!..

– Блаженны миротворцы, – похихикивал Зарецкий, ласково приобнимая Гречишникова, – ибо они будут наречены Специальными Представителями по урегулированию олигархических споров.

– Только в интересах общего дела, – смущался от похвал Гречишников, – в интересах общей устойчивости и процветания!..

Копейко и Буравков стояли поодаль, после того как сухо, отчужденно пожали друг другу руки, демонстрируя неисчезающую враждебность и предубежденность. Как и следовало руководителям службы безопасности двух враждующих олигархов, чье соперничество приобрело характер беспощадной войны. Копейко и Буравков каждый достали из карманов электронные приборчики, поводили ими по потолку и по стенам, убеждаясь, что комната экранирована от подслушивания, что в ней отсутствуют укрытые микрофоны.

– Прошу к столу, господа! – жестом добродушного московского барина пригласил Гречишников. На его едва заметный кивок быстро и грациозно вошли служители. Несли французские и итальянские вина, серебряные супницы и салатницы. Замелькали салфетки, малиновые сюртуки, упало в хрустальные рюмки черно-красное вино.

Расселись так, как рассаживаются за столом переговоров. Астрос и Зарецкий сели визави. По правую руку от каждого поместились Буравков и Копейко. В торцах стола заняли места Гречишников и Белосельцев, причем Гречишников так поставил перед собой подсвечники, салатницы, блюда с закусками, что обозначил свою роль председателя, подкрепляя ее первым тостом.

– Достопочтенные господа! – поднялся он, держа тяжелый рубиновый бокал, скомкав сильным кулаком крахмальную салфетку.

– Мой друг и я, – он взглядом указал на Белосельцева, – мы оба благодарны за то, что вы откликнулись на наше приглашение, поверили нам, оценив наше бескорыстие и наше стремление исходить из интересов общества, страны в целом, оберегая ее хрупкий политический выбор, делая все, чтобы хаос, злая воля и бессмысленное соперничество не уничтожили первые робкие плоды развития…

Оба магната одинаково склонили головы, вслушиваясь в интонации сказанного, словно старались различить фальшивую ноту.

– Мы прекрасно понимаем уровень ваших разногласий, разброс ваших интересов, различие ваших темпераментов и талантов, позволивших вам создать могущественные и процветающие корпорации, по праву именуемые империями. Каждая по-своему, они являются локомотивами нашего развития, образцами экономического, политического и личностного поведения…

Астрос и Зарецкий почти одновременно коснулись пальцами носов.

– Однако приходят времена, когда разногласия должны уступить место координации и договоренностям, распря должна ознаменоваться союзом, безудержное расходование сил должно смениться соединением усилий и складыванием возможностей. Такие времена наступили. Стремительное и во многом необъяснимое восхождение известной вам персоны внушает массу тревог. Ставит множество острых вопросов. Обсуждение этих вопросов мы бы смогли совместить с необременительным ужином, на котором я от имени руководства «Фонда» имею честь вас приветствовать! – Он чокнулся с Астросом и Зарецким, поклонился остальным, напоминая осанкой и благородством английского лорда, принимающего друзей в фамильном замке.

Некоторое время Астрос и Зарецкий с аппетитом ели, запивая вкусную еду большими глотками вина. Буравков и Копейко, как верные стражи, едва притронулись к бокалам, пренебрегая едой. Исподлобья, настороженно посматривали друг на друга, готовые схватиться насмерть, если над их хозяевами нависнет опасность.

– Как я понимаю, вы нам предлагаете заключить «пакт о ненападении». – Астрос дожевывал аппетитный кусок, обращаясь к Гречишникову. – Но ведь мы неоднократно его заключали. И видит бог, не я его нарушал. Не я посылал свои дивизии через демилитаризованную зону и совершал акт внезапной агрессии!

– Разве я? – Болезненное желтоватое лицо Зарецкого выразило высшую степень недоумения, а узкие плечи изумленно подскочили. – О моем миролюбии рассказывают анекдоты. Я предпочитаю потерять, но не развязывать войн. Россия так велика, в ней столько неосвоенных богатств, неиспользованных возможностей. Деньги можно делать прямо из воздуха. И если у тебя голова на плечах, ты всегда найдешь свою жилу, не влезая в огород к конкуренту. Сделай шаг за пределы Садового кольца и найди свое счастье!

– Ты нашел свое счастье внутри Кремлевской стены. – Голубые глаза Астроса хохотали, но в их водянистой глубине мерцала темная синь стального сердечника. – Говорят, ты настолько пользуешься расположением Дочери, что она допускает тебя к утреннему туалету. Ты знаешь марку туалетной воды, которой она освежает себя. Говорят, будто ты овладел искусством педикюра, для чего специально прошел курс во Франции.

– Татьяна Борисовна находит меня более привлекательным, чем тебя, – мелко засмеялся Зарецкий. Его продолговатая лысеющая голова, покрытая темными волосяными волокнами, дергалась на тонкой шее, и весь он был худосочный, вымороченный и жалкий, если бы не страстные, умные глаза.

– Не сомневаюсь, что внешность твоя обманчива и ты обладаешь какими-то внутренними несравненными достоинствами, без которых не может обходиться Дочь, – язвительно, с превосходством баловня и красавца заметил Астрос. – Иначе как объяснить ее действия, благодаря которым меня оттеснили от аукциона и к тебе за бесценок перешла львиная доля коммуникационных технологий? Чем таким особенным, невидимым сквозь одежду, мог ты ее пленить, если она через МИД заблокировала для меня аренду американского спутника, и я на целый год опоздал с развертыванием телевещания на Сибирь. И разве не ты науськал ее папашу, который сместил моего друга министра финансов, в результате чего мои банки и мои корпорации были поставлены на грань банкротства. И теперь мне предлагают заключить очередной мир «на вечные времена»! – Будем справедливы, – взволновался Зарецкий. – Кто после неудачного для тебя аукциона взорвал бомбу под моим «мерседесом» и я, чудом уцелев, держал на коленях оторванную голову моего шофера? Кто после провала твоей аферы с американским спутником застрелил телеведущего моей главной программы, после чего к тебе перешел основной поток дорогостоящей телерекламы? Кто после отставки коррумпированного министра финансов развернул в российских, израильских и американских газетах травлю на меня? Поэтому у меня еще меньше резонов серьезно воспринимать пальму мира, которой ты маскируешь позиции своих информационных пушек.

Они сидели напротив друг друга, ненавидящие, ожесточенные, и выражение их лиц, казалось, исключало всякую возможность согласия.

Гречишников все это время молчал. Не мешал разгоравшейся распре, позволяя скопившейся неприязни выступить на поверхность.

– Господа, ваши противоречия, которые многих пугают, на деле являются формой состязания двух блистательных людей, чьими свершениями по праву может гордиться Россия. Из этого состязания, несмотря на его острые формы, рождается вид экономики, тип общества, стиль политики, способные выдержать самое страшное давление времени. Вы оба и каждый в отдельности являете пример для талантливых и отважных людей, стремящихся к обновлению нашей Родины, для которой апатия, вялость, энтропия – самое большое зло, грозящее ей вырождением. – Гречишников говорил деликатно, но властно, как судья, устанавливающий для спортивных команд правила игры. – Настало время прекратить азартное состязание и сложить усилия. Ибо угроза, которая надвинулась на наши ценности, столь велика, что в ближайшее время, если мы хотим уцелеть, от нас потребуется величайшая концентрация усилий.

Магнаты, еще минуту назад кипящие, вытапливающие из себя глубинную жаркую ненависть, теперь остыли. Внимательно слушали Гречишникова.

– Миф о «русском фашизме», которым пугали робких интеллигентов, управляя их поведением, то и дело показывая свастику на флаге и рукаве баркашовца, демонстрируя дюжих молодцов с бритыми головами и вытянутой рукой, этот миф стал стремительно реализовываться. Головокружительный взлет известного лица завершится тем, что из рук престарелого Президента, как Гитлер из рук Гинденбурга, он получит всю полноту власти в России, и народ на руках внесет его в Кремль. Уже сегодня, после разгрома дагестанского мятежа, люди восторженно говорят о нем. Генералы требуют вторжения в Чечню, связывая с ним идею военного реванша. В узком кругу он высказывается в духе ненависти ко всем инородцам, от которых, по его словам, стало невозможно дышать русскому человеку. Есть сведения, что, став Президентом, получив в наследие огромные, трудно разрешимые проблемы, он займется преследованиями. Чтобы поддержать репутацию народного лидера и вождя, начнет гонения на крупных бизнесменов и банкиров, среди которых, как вы знаете, большинство евреев. Нам стало известно, что существует список тех, кому уготовано преследование: суды, высылка за рубеж, конфискация состояний, тюрьма. В этом списке вы, господа, стоите на первом месте…

Белосельцев смотрел на магнатов и видел, как они напуганы. Он поражался беспроигрышному приему, которым пользовался Гречишников, устанавливая свою власть над ними, взывая к древнему инстинкту «гонимого еврея», пробуждая в них смесь реликтового ужаса и ярости, которые делали их психику беззащитной и управляемой.

– Нам представляется, что силы, продвигающие этого человека в Кремль, принадлежат к полумифическому, глубоко законспирированному «Русскому ордену», созданному Сталиным накануне войны в предощущении великих испытаний, в качестве закрытой надпартийной силы, в задачу которой входило преобразование коммунистической интернациональной империи в русскую великодержавную монархию со всеми атрибутами традиционной царской России. Смерть Сталина, приход Хрущева, развернувшего совсем иную, антисталинскую политику, оставили «Русский орден» в глубоком подполье, что позволило ему пережить «перестройку» и крах коммунизма. Теперь, когда российское общество предельно ослаблено, этот «Орден» выходит на поверхность, выдвигает своего представителя. Они называют его Избранником. Именно это и заставило нас пригласить в «Фонд» вас, самых талантливых и дееспособных представителей новой России, чтобы побудить вас объединиться, сообща поставить заслон на его пути.

Гречишников умолк, твердый, суровый, давая время сказанному погрузиться в побледневшие лица магнатов. И эти лица казались теперь двумя одинаковыми белыми чашами, заполненными прозрачным огненным страхом.

Белосельцев понимал, что ловушка искусно поставлена, в нее вел один-единственный ход, и два драгоценных пушных зверя, гонимые страхом, должны в нее угодить.

– Я чувствовал, что его кто-то опекает и двигает. – Зарецкий мучительно думал, и эта мука сморщила его желтый лоб. – Когда я общался с ним, руководил его действиями, мне всегда казалось, что он пропускает сквозь себя мои наставления, как стекло пропускает свет. Наша комбинация с Дагестаном казалась безупречной, должна была резко усилить Премьера, обеспечить ему роль преемника. По моим наущениям Дочь постоянно беседовала с Истуканом, внушала ему мои мысли. Но, должно быть, утратила влияние на отца. Кто-то неизвестный работает с Истуканом, влияет на его раскисшие больные мозги. Переигрывает нас. Эта ужасная сцена в театре, когда публично был уничтожен Премьер, – кто там скрывался в туманной глубине ложи? Нам нужно выяснить, какая сила двигает этого Избранника. ФСБ, или ГРУ, или Церковь, или этот мифический «Русский орден», в который я никогда не верил. Но теперь я готов поверить хоть в черта.

– Я не терял времени даром. – Астрос справился с парализующим страхом. В щеки ему снова брызнул брусничный цвет, означавший, что кусок синего льда под сердцем растаял, и деятельная, насыщенная адреналином кровь снова питала неутомимый на выдумки ум. – Мои люди навели о нем справки. – Астрос взглянул на Буравкова. – Нам известно, что он русский, его родственники были приближены к Сталину самым тесным, неформальным образом. Тихий и скромный нравом, он всегда демонстрировал блестящие успехи в учении. Увлекался литературой, историей, государственным правом. Изучал культуру Германии, и в его студенческом общежитии висела гравюра Дюрера и фотография самолета «Хенкель-111».

Подвизался во внешней разведке на германском направлении. Часто выезжал в Берлин и Мюнхен, где вполне мог познакомиться с основами и атмосферой гитлеризма. Русские германофилы начала века, именовавшие себя евразийцами, эмигрировали в Германию и создали для Гитлера теорию национал-социализма. В Западной группе войск, в Вюнсдорфе, он вполне мог встречаться с представителями советской военной разведки, известными своими русофильскими взглядами, озабоченными близким крахом СССР. Там же, как полагают, он сошелся с коммерсантами, занимавшимися распродажей имущества уходящей из Германии армии. Те помогли ему внедриться в круги либеральных политиков. После августовского путча он стал приближенным нашего известнейшего петербуржца, прозванного в народе Граммофончиком. Именно Граммофончик дал ему начальный политический старт. Это все, что нам пока удалось выяснить, но сбор информации продолжается. – Астрос снова многозначительно посмотрел на тяжеловесного Буравкова, который молчал, напоминая наглухо запертый сейф.

– Мы должны остановить этого человека, иначе он остановит нас, – задрожал Зарецкий. – Что может предложить наша безопасность? – Он требовательно, раздраженно взглянул на Копейко. – Говорят, он увлекается горными лыжами? Ну так заминируйте трассу, по которой он совершает спуск! Если он любит рыбалку, запустите в озеро боевого пловца, и пусть тот выстрелит из-под воды. Это правда, что его близкий родственник был личным поваром Сталина? Ну так киньте ему в бульон таблетку с ядом в память о гастрономическом искусстве родственника!

– Есть блестящая мысль! – Астрос привскочил. – Грамофончик – вот кто нам поможет! Когда он занял место Премьера, Граммофончик тут же пришел к нему и по старой дружбе стал просить место министра юстиции. И получил отказ. Он страшно зол на Избранника. Ходит повсюду и рассказывает «чернуху» о его деятельности в период их совместной работы. Надо сблизиться с Граммофончиком, пообещать ему пост министра юстиции, а взамен потребовать, чтобы он слил компромат на Избранника. Что-нибудь про финансовые аферы в Петербурге. Или о валютных счетах в Финляндии. Или о контрабанде цветных металлов в Латвию. Или про оргии на Карельском перешейке. Или про связь с заказным убийством! – Было видно, что Астроса посетило вдохновение. – В моей программе «Куклы» несколько сюжетов будут посвящены Избраннику. Его кукла станет торговать наркотиками, убивать из снайперской винтовки, ползти через границу, пронося сумку с долларами, посещать римские термы и вместе с матронами участвовать в оргиях. Я знаю, через месяц Мэр устраивает шумный праздник. Презентацию моста, который он передвинул вдоль Москвы-реки и превратил в висячий «Мост Семирамиды». Там будет весь цвет Москвы. Будет Истукан, Дочь и, конечно, этот самый Избранник. Мы пригласим туда телевидение. Граммофончик при всех, перед десятком телекамер, озвучит компромат на него. И это будет скандальный конец Избранника. Конец «Русского ордена»! – Астрос в изнеможении упал на стул. Ангел-хранитель налил ему полный бокал вина, и Астрос жадно выпил. Все были поражены проектом Астроса. Молча ели и пили, вместе с пищей переваривая предложенный план.

– Ну а какова Дочь, сука вероломная! – ощерился Зарецкий. – Божилась, что поддержит Премьера, а сама за моей спиной снюхалась с этим! Неблагодарная сука! И это после всего, что я для нее сделал!

– Мне показывали виллу в Австрийских Альпах, которую ты для нее построил, – похохатывал Астрос, торжествуя над соперником, который уступил ему в изобретательности и коварстве. – Говорят, вы уже побывали там вместе? И как прошел ваш медовый месяц?

– Терпел ее свиную похоть, от которой содрогались Альпы.

– Когда ей особенно хорошо, она хватает тебя за ягодицы и старается разорвать надвое.

– Похотливая сука, ей мало двоих и троих, а нужен гарем мужчин!

– В самые острые, сладострастные минуты она начинает материться, как дворничиха.

– В постели ей нужны штангисты и тяжелоатлеты. А еще лучше танкисты и бульдозеристы вместе с гусеничными машинами.

– У нее на правом бедре родимое пятно, напоминающее дубовый листок.

– Да ладно притворяться ясновидящим. Твои с ней похождения хорошо известны. У меня есть фотография виллы, которую ты ей построил в Ницце, – огрызнулся Зарецкий.

– Я вовремя опомнился. Быть ее любовником – слишком большая плата за акции коммуникационных корпораций. Теперь, надеюсь, и к тебе пришло отрезвление.

– Сука продажная, – зло повторил Зарецкий.

Белосельцев понимал, что ловушка захлопнулась. Два магната, как разноцветные, с изумрудными и золотыми зобами фазаны, вошли под незримую сеть. Вся хула, которую они возводили на Дочь, все угрозы уничтожить Избранника были тщательно записаны Гречишниковым и в нужный момент послужат их истреблению.

Зарецкий, нервный и злой, крутился на стуле.

– Надо избавиться от Истукана. Старый идиот спятил. Его прокисшими мозгами управляют наши враги. Неизвестно, что взбредет на ум параноику. Мы должны объединиться вокруг Мэра и сделать его Президентом. Передай ему, Астрос, я предлагаю ему мою дружбу и всю полноту поддержки. А этого трухлявого Истукана мы опрокинем. Народ, как Перуна, кинет его в реку. Пусть посмертно, но его будут судить. За расстрел Парламента, за развал СССР, за чеченскую войну, за разорение великой державы. Уж мы позаботимся, чтобы суд был открытым и честным!

Они еще недолго сидели и поднялись, условившись действовать сообща, – в ближайшие дни навестить Граммофончика.

Подойдя к окну, Белосельцев видел, как Астрос и Зарецкий выходили из подъезда. Обнимались на прощанье. Расходились каждый к своей машине. Буравков и Копейко усаживали их в салоны. Охрана, озираясь, ожидая внезапного нападения, пятилась, грузилась в черные лакированные фургоны. Разбрасывая фиолетовые брызги, машины устремились в разные стороны – к Васильевскому спуску и к ГУМу, оставив легкую гарь над металлической пустотой брусчатки.

Глава 21

Гречишников вернулся строгий, деятельный, дорожащий каждой минутой. Нажатием кнопки вызвал молодого человека, ведающего электронным прослушиванием.

– Подготовьте мне аудиокассету в оговоренном формате. Фрагменты, касающиеся устранения первых лиц государства. Части, где речь идет о родственниках Президента. Приложите к ней дагестанскую кассету, где записаны переговоры с Басаевым, план по раскручиванию конфликта. Материалы нужны через десять минут.

Молодой человек, молча кивнув, исчез, а Гречишников снял телефонную трубку с одного из аппаратов, лишенных циферблата, и, сменив металлические начальствующие интонации на бархатные дружеские, произнес:

– Это снова я… Ну как, шеф свободен?.. Срочная встреча… Ну и хорошо, что плавает, вода уменьшает вес тела, придает легкость проблемам… Передай, что я буду через двадцать минут, – положил трубку, задумался, забыв о Белосельцеве, беззвучно шевеля губами, словно репетировал предстоящую речь. Поднял на Белосельцева умные, спокойные глаза, в которых не было ни азарта, ни страсти, а лишь уверенность в незыблемости и безукоризненности предпринимаемых действий. – Едем к Избраннику. Мы должны получить санкцию на устранение олигархов.

Белосельцев вдруг взволновался, растерялся – до сердечных перебоев, до жаркого, пробежавшего по телу озноба. Он сейчас увидит Избранника, того, ради кого все это время совершал не праведные деяния, лукавил, вводил в заблуждение, губил репутации, рисковал своей и чужой жизнью. Голый Прокурор, стенающий от похоти. Отрезанная, со слипшимися усами, голова Шептуна. Алюминиевый кейс, набитый фальшивыми долларами. Огонь артиллерии, сметающей дагестанские села. Кусты и деревья в саду, увешанные разорванными телами. Сгоревший танкист, торчащий из люка, с обугленной костью руки. Премьер, потный, несчастный, изгоняемый из золоченой ложи. И все для того, чтобы Избранник взошел на вершину власти.

Сейчас он его увидит и должен будет непременно спросить о многом. С его ли ведома осуществляется «Проект Суахили»? Знает ли он о страшной цене своего восхождения? Сам ли он осуществляет «Проект», прорубая в Кремль коридор? Любит ли он свой народ, свою попранную несчастную Родину, ради которых приносит жертвы, пренебрегает житейской моралью, стремясь во власть с одной-единственной целью – спасти государство?

Белосельцев волновался, чувствуя, что не готов к этой встрече, и страстно ее желая.

– Ты каждый раз приглашаешь меня с собой, – спросил он Гречишникова, – в этом есть необходимость?

– Я делаю это в наших общих интересах, – важно заметил Гречишников. – Твое лицо должны знать. Ты должен быть принят в политической элите. Недалек час, когда нам потребуется много подготовленных, надежных людей. Ты один из них. Придя к власти, мы обновим кадровый состав государственных институтов, сформируем несколько новых управляющих органов. Ты можешь возглавить один из них. Например, Совет безопасности, разрабатывающий стратегию развития. Или Госсовет, объединяющий элиты и партии. Ты очень много сделал и сделаешь еще больше. Мы тебе верим и очень тебе благодарны.

Они проехали через переполненный машинами Центр, сквозь столпотворение раскаленного города, вдыхая гарь и зловоние, и очутились в закрытом спортивном комплексе, напоминающем искусственное поселение, накрытое стеклянными колпаками и сферами, прохладное, свежее и цветущее – среди ядовитой, непригодной для жизни планеты.

Они двигались сквозь посты охраны, прозрачные, бесшумно открывавшиеся двери, мимо пустых, изумрудно-розовых кортов, белоснежных спортивных залов, безлюдных, подстриженных, как газоны, футбольных полей. Людей не было видно, и их отсутствие лишь усиливало стерильную красоту расчерченного пространства.

Достигли бассейна, напоминавшего перламутровую раковину. В нем одиноко двигался пловец, плавным кролем подымая стеклянный бурун. Достиг кафельной стенки, сделал булькающий кувырок и поплыл брассом, упругими толчками продвигаясь в голубой воде, в которую погружались снопы золотистых лучей. Удалялся, достигая дальней стенки, снова совершил кувырок и шумно, подымая ворохи брызг, поплыл баттерфляем, превратившись в сверкающую прозрачную бабочку, несущуюся над водой. Сбросил стеклянные крылья и снова поплыл кролем – мягко, сильно, временами обнажая спину, скользя в растревоженной воде.

– Он прекрасный пловец, – любуясь Избранником, произнес Гречишников.

Избранник остановился у кафельной стенки. Поднял на пришедших мокрое синеглазое лицо. Улыбнулся. Мелко переступая в воде, приблизился к хромированным поручням. Ухватившись за зеркальный металл, наступая гибкой стопой на поперечины, вышел из бассейна, маленький, гибкий, точеный, с пропорциональными мышцами рук и ног. Подошел, оставляя на темных плитках мокрые отпечатки. Стоял, гладкий, блестящий, чуть улыбаясь, и у него под ногами натекала лужица от падающих капель.

– Опасность, о которой мы в прошлый раз упоминали, обозначилась в полной мере. – Гречишников начал говорить без приветствия, без рукопожатия, ценя драгоценное время, продолжая недавний, незавершенный разговор. – Все, что происходит, можно без преувеличения назвать заговором. Против вас объединяются олигархи, губернаторы, коррумпированные генералы и представители спецслужб, тележурналисты, чеченская диаспора. Президенту, который мнителен и восприимчив к наветам, начинают внушать, что его выбор, касающийся вашего назначения, стратегическая ошибка, причем эти суждения доводятся до него в том числе и от имени иностранных послов. В центре заговора стоят Зарецкий и Астрос, с их финансовым и информационным ресурсом, влиянием на Дочь Президента, способностью осуществлять молниеносные политические комбинации. Я пришел просить вашей санкции на их устранение. Есть материалы, свидетельствующие об их криминальных связях, о незаконных аферах с нефтью и алмазами, с отмыванием денег, а также об их контактах с Басаевым в канун недавних дагестанских событий, что может быть квалифицировано как государственная измена. Прошу дать указания Прокуратуре возбудить уголовное дело и взять обоих под стражу. Промедление чревато срывом наших стратегических замыслов, крушением всего долговременного плана.

Белосельцев рассматривал стоящего перед ним Избранника, его влажную кожу, гибкие тонкие мышцы, золотистые волоски, покрывавшие ноги, розовый пигмент отвердевших сосков.

– Вода прекрасная, – тихо сказал Избранник, оглядываясь на бассейн, в котором еще сохранялось слабое колыхание не успевших успокоиться вод.

– Если показать Президенту и Дочери записи их разговоров, где они вынашивают план отстранения Президента от должности, суд над ним за его должностные преступления, как это было сделано с южнокорейским Президентом Ро Де У, если показать Дочери те пакости, которые они о ней распространяют, мы добьемся согласия на их устранение. И тогда вы, несомненно, станете самым близким к Президенту лицом, и он, изнуренный неизлечимой болезнью, не дожидаясь истечения полномочий, передаст их вам.

– Я был вчера в Барвихе, беседовал с Президентом. Странно, там, в Барвихе, уже осень, деревья начинают желтеть. Мы сидели с Президентом под высокой липой, и к нему на плечо упал желтый лист.

Белосельцев смотрел на гибкое ладное тело, и странная мысль не покидала его. Перед ним находился не человек, а дельфин, принявший обличие человека, появившийся среди людского ожесточения, безумия, погружавших жизнь в кромешную тьму. Эта мысль казалась правдоподобной. Дельфин в человечьем обличии был посланцем иного, совершенного мира.

– С помощью оперативных мероприятий выявлены преступные намерения Астроса и Зарецкого подготовить террористические акты против вас лично. Они готовы использовать взрывы, яд, снайперские засады. – Гречишников, получая на свои грозные сообщения отрешенные, ничего не значащие ответы, казалось, был вполне удовлетворен замечаниями Избранника. – Особая роль отводится вашему прежнему патрону по Петербургу. Он должен будет перед телекамерами вбросить на вас компромат, подорвать вашу репутацию в глазах общественности и Президента. Все это побуждает нас действовать немедленно и решительно. Полагаю, вы одобрите наши методы и нашу тактику.

– В шахматах меня всегда привлекало соотношение логики и фатума. Победа возможна в малом зазоре неопределенности, пролегающем между логическими действиями и фатальной неизбежностью. Мне нравились наши с вами партии в том тихом итальянском отеле. – Избранник спокойно и задумчиво смотрел на Гречишникова.

Белосельцев видел туманное облачко света, прикрывавшее переносицу, рыжеватые брови, часть влажного лба. Ему хотелось задать Избраннику свои роковые вопросы. Обнаружить под мнимой внешностью истинную сущность. Но зайчик света играл, дробился, расщеплялся на цветные лучи, и каждый луч улетал в свою сторону, рассыпал и разбрасывал изображение говорившего. И было неясно, где его истинное обличие, и есть ли оно вообще, и не является ли стоящий перед ним человек голографической картинкой.

– Благодарю за поддержку, – произнес Гречишников, почтительно кланяясь. – Мы будем вас информировать. Избранник тихо улыбнулся – не Гречишникову, а ему, Белосельцеву, посылая тайный знак симпатии. Подошел к краю бассейна и кинулся в воду. Вонзился в нее почти без плеска и скользил в глубине, среди серебряных пузырей. Вынырнул далеко и поплыл – то ли дельфин, то ли пловец, то ли отблеск бледного солнца.

Их «мерседес» вырвался из вязкого Садового кольца, где машины прилипли к клейкому асфальту, словно мухи. Перелетели мост через Москву-реку, оставив за спиной гаснущее здание МИДа. Миновали часовню Киевского вокзала с толпищем рынка, где самостийная Украина, верная заветам Мазепы и Бендеры, сбывала москалям национальное сало. Кутузовский проспект казался натертым маслом, и все машины скользили юзом в жидком солнце, чудом не ударяя друг в друга. Триумфальная арка выглядела как большой камин. Поклонная гора вонзала в небо острую злую иглу, на которой шевелил лапками пронзенный крылатый жук. «Мерседес» отслоился от потока машин, скользнул в узкий желоб Рублевского шоссе и мчался теперь мимо Крылатского, где, похожий на ядерный могильник, притаился известный дом, в котором жили опальные придворные, и среди них – разжалованный охранник, искусавший своего господина.

– Куда мы едем? – спросил Белосельцев.

– К Дочери. Она ждет, – ответил Гречишников задумчиво, свесив на грудь тяжелую лобастую голову.

Молчаливый шофер «мерседеса» то и дело отвечал на приветствия постовых, кивая клетчатой кепкой, прикладывая к козырьку руку в перчатке. Эту машину знали, ее почитали. Весть о ней беззвучно неслась вдоль тенистого голубого шоссе.

Их впустили в узорные стальные ворота, и машина зашуршала плотными шинами по розовой чистой дорожке, по ухоженной аллее, в глубине которой светился желто-белый дворец. Стекла его были умыты, нарядно сверкали. Огромная пышная клумба благоухала цветами. Дюжий садовник осторожными движениями каратиста поливал из шланга кусты роз. Другой служитель, напоминавший бойца спецназа, невдалеке подметал тропинку, на которой не было ни соринки. Привратник, любезный и молчаливый, с трудом сгибая в поклоне мускулистую шею, гостеприимно приглашал к открытым дверям мощной рукой без боксерской перчатки. Ввел их в светлый, благоухающий дом, наполненный чистым солнцем, со множеством красивых предметов, фарфоровых и хрустальных ваз, куда со вкусом были поставлены живые букеты.

Первый этаж состоял из удалявшихся комнат, одна из которых была гостиной с удобными диванами и креслами, а другая – столовой с длинным, под кремовой скатертью столом, с пустыми тарелками и хрусталями.

Со второго этажа по лестнице шла хозяйка, в розовом открытом сарафане, медлительная, величавая.

– Господа, вы просили принять вас… Чувствуйте себя как дома. – Она милостиво протянула руку Гречишникову. Тот с поклоном, как царедворец, припал губами к пухлым шевелящимся пальцам, поцеловал золотой перстень с крупным изумрудом. Белосельцев пожал протянутую ему руку, и она была теплой, мягкой, источала благовония.

– Вы должны меня извинить. Мне предстоят несколько телефонных звонков. Я их завершу и буду в вашем распоряжении… Пойдемте наверх, в библиотеку… Вы не будете мне мешать. – Дочь повернулась, стала подыматься вверх, переставляя по ступенькам легкие босоножки. Белосельцев видел ее крепкие, с налитыми икрами ноги, розовые, ухоженные пятки, отлипавшие от босоножек.

Она провела их через просторную картинную галерею, увешанную произведениями московского авангарда. Плотно, от пола до потолка, висели фантастические букеты, эротические композиции, магические знаки, зодиакальные звери, радужные абстракции, затейливые поп-арты. Белосельцев, от случая к случаю посещавший модные вернисажи, узнавал именитых художников.

Дверь в спальню была приоткрыта, и в глаза бросилась обширная голубая кровать, пышная, с розовыми подушками, шелковым покрывалом. Обилие зеркал повторяло убранство спальной, отражало подушки и покрывало в потолке. Тяжелые гардины, державшиеся на шелковых шнурах, были готовы упасть и погрузить комнату в таинственный сумрак.

Хозяйка ввела их в библиотеку с застекленными шкафами, где было много старинных, с тиснеными корешками книг, красивых альбомов Босха, Пикассо, Марка Шагала. На шкафах стояли амфоры и бюсты греческих философов. А на стене, над удобным диваном, висел портрет хозяйки, тот самый, что был подарен в Кремле Художником, где Дочь, похожая на императрицу, была изображена в бархатном синем платье, в бриллиантах, с высокой прической, на которой, казалось, виднелась маленькая алмазная корона.

– Прошу садиться, – указала Дочь на диван под портретом. – Что-нибудь выпить? Водка, виски, вино?

– За ваше здоровье – только терпкое красное вино, – церемонно ответил Гречишников, и было видно, что хозяйке понравился его ответ. Служитель принес бокалы, бутылку французского вина, вазу с фруктами. Сама же хозяйка устроилась в кресле, положив ногу на ногу, не стараясь их слишком прикрыть. Повесила на кончики пальцев белую легкую босоножку. Приложила к уху маленькую удобную трубку.

Белосельцев мог хорошо рассмотреть властительницу. Дочь была на последнем излете молодости, когда свежесть кожи, стройность стана, мелодичность голоса приходилось поддерживать тщательным уходом, упражнениями, покроем туалетов, девической манерой говорить и держаться. Но во всем ее облике уже проступала неодолимая тяжеловесность, одутловатость лица, голубизна набухших сосудов, желтизна увядающей кожи, грузность бедер, не скрываемая девичьим сарафаном. Движения рук были сильны и властны, словно она с их помощью не только расставляла столовые сервизы или брала телефонные трубки, но и двигала полки, направляла эшелоны, меняла кабинеты министров. Подбородок, мясистый и выпуклый, говорил о надменности, унаследовал черты отцовского неукротимого честолюбия и яростного, напролом, движения к цели. Губы – плотоядны, чуть вывернуты, готовые вкушать, целовать, изрекать любезности, продуманные умные сентенции, которые в минуту гнева могли смениться яростным площадным выражением, оскорбительной насмешкой. Ноздри, розовые от солнца, были чувственны, вдыхали воздух так, словно искали в нем источник наслаждения – душистый букет, или вкусное блюдо, или запах духов, или отдаленное веяние мужского табака.

Белосельцев мысленно писал ее портрет – не тот, витринный, царственный, в синем бархате, который должен был обмануть и польстить, но тот, что был важен разведчику, обнаруживал уязвимые места в психологии, сквозь которые можно было прорваться и овладеть личностью. Гречишников, давно нарисовавший такой портрет, теперь лишь осторожно сличал его с подлинником.

Дочь сжимала трубку в сильном волевом кулаке и раздраженно, зло выговаривала невидимому собеседнику, который, по-видимому, был руководителем одного из телеканалов.

– Вы снова, в нарушение моих указаний, показали Президента так, как его могут показывать только лютые враги… А я вам говорю, что такие показы лишь усиливают слухи о недееспособности Президента, о его неизлечимой болезни… Я хочу знать, из какой кассы вы получаете деньги за работу? Может быть, вам приносят тайный конверт от Зюганова?.. Вы слушайте, что я вам говорю… Если вы не обладаете достаточным профессионализмом, мы легко подыщем другого руководителя, который был бы не чужд профессиональной этике и чувству личной признательности. В последний раз прощаю вам этот промах, граничащий с должностным преступлением… – Она прекратила разговор, оставив по ту сторону телефонного провода раздавленного, оскорбленного директора.

Следующий разговор велся ею в доверительных настойчивых интонациях, в которых сквозила едва скрываемая ирония, какая звучит в голосе доброжелательного человека, разговаривающего с ребенком или с почтенным, близким к слабоумию стариком. – Мне кажется, на должность Уральского военного округа нам с вами не найти лучшей кандидатуры… Это тыловой округ, пусть боевой генерал отдохнет после ратных трудов на Кавказе… К тому же он опытный хозяйственник и строитель… Надо учитывать, что это округ, который особенно дорог Президенту, и фигура командующего, разумеется, с ним оговаривалась… Когда генерал вчера приезжал к нам на дачу, он прекрасно о вас отзывался… В вашем споре с Начальником Генерального штаба он, безусловно, на вашей стороне… Давайте утвердим его кандидатуру, а я, в свою очередь, обещаю поговорить с вице-премьером об увеличении вертолетного военного заказа…. Вот и спасибо… Низко вам кланяюсь… – Она торжествующе улыбалась, поигрывая умолкнувшей трубкой. А в обширном кабинете на Арбатской площади грузный, с розовой лысиной Министр обороны обескураженно сел в мягкое кресло. Потребовал у порученца стакан воды, чтобы запить гипертонические таблетки.

Третий разговор велся ею в игривой манере, белая босоножка трепетала на кончиках пальцев.

– Нет ничего, что бы я для тебя не сделала, мой дорогой, но здесь пойди мне навстречу, хоть единственный раз…. Я не настаиваю, я нежно прошу… Ничем мне эта персона не дорога, а просто симпатична… Я увлеклась его текстами, способствовала изданию его книги… Уверяю тебя, он вполне заслужил не только большой гонорар, но и престижную премию… К тому же он единственный русский в этой компании… Мы же должны признать, что русская литература делается хотя бы отчасти русскими… Ты прав, я действую не столько логикой, сколько обаянием… Согласна, как-нибудь поужинаем, если у те-бя нет более привлекательного общества, чем мое… Целую, родной… – Босоножка упала, и она не спешила ее надевать. Тон следующего разговора был холодно-сдержанный, с соблюдением дистанции, как если бы ее собеседником был начальник протокола.

– Не торопитесь отвечать на приглашение Мэра… Пусть понервничает… Я не верю в искренность его заявлений… Однажды изменивший прячет эту измену глубоко в своем вероломном сердце… Дайте ему понять, что мое присутствие возможно лишь в случае, если все торжество пройдет под знаком уважения к Президенту… Ему лучше знать, каким образом… Пусть назовет свой новый мост Президентским… Или пусть прикажет своему присяжному певцу, которого, кажется, опять не пустили в Америку, сославшись на то, что он то ли наркоторговец, то ли карточный шулер, – пусть прикажет ему исполнить песню во славу Президента… Если все эти условия будут соблюдены, я, быть может, приду… Но ответ дадим в самый последний момент….

Белосельцев наблюдал и слушал, понимая, что сквозь эту маленькую телефонную трубку стремится множество личных и государственных интересов, адресованных больному всевластному Президенту, и каждый из этих интересов тщательно исследуется, оценивается, отбраковывается этой молодой умной женщиной, влияющей на судьбу государства, стоящей на страже фамильной власти. И внезапная на этой даче художественная ассоциация – картина Сурикова, на которой царевна Софья, заточенная в монастырь, презрительно и зло глядит сквозь решетку, и на этой решетке качается повешенный стрелец.

– Ну вот, наконец, слава богу, сеанс связи закончен. Теперь я к вашим услугам, – повернулась к ним Дочь, колыхнув в вырезе сарафана округлой, полнеющей грудью. – Не сомневаюсь, что чрезвычайные обстоятельства привели вас ко мне. – Мы явились невольными свидетелями ваших разговоров, и я подумал, что, видимо, вот так беседовала с придворными Екатерина Великая. Есть нечто особенное в поведении русской женщины на троне. – Гречишников произнес это с едва ироничным поклоном, и Белосельцев опять поразился многоликости этого искушенного человека. Дочь усмехнулась, показывая, что понимает иронию, но было видно, как ей приятна эта тонкая замаскированная лесть.

– Я буду говорить откровенно, надеясь на то, что всем моим служением, безграничной преданностью Президенту и вам, блистательно воплощающей и продолжающей деяния отца, я заслужил право высказываться без обиняков на тему, не касающуюся меня лично, но затрагивающую судьбу государства и первого в нем лица. – Эту тираду в стиле классической риторики Гречишников произнес со смирением, но и с холодной твердостью. – В обществе нарастает тревога. Президент нездоров, и я знаю – сегодня он опять отправляется в клиническую больницу, где ему должны провести курс оздоровительной терапии, поддержать его многострадальное сердце. Многие государственные дела не решаются, ждут его выздоровления. Другие, самые неотложные, ложатся на ваши плечи. Но как бы вы ни утруждали себя, каким бы талантом и рвением ни обладали, вам не справиться с нарастающим потоком проблем, которые, будучи нерешенными, копятся, закупоривают жизнетворные сосуды и органы государства, грозят превратиться в кризис, быть может, трагический для страны и нынешней власти. – Гречишников тонко и умно выбирал выражения, словно касался самых чувствительных точек в сознании сидящей напротив женщины. Знал ее хорошо, ведал расположение ее психологических центров, умело возбуждая в ней внимание, тревогу, глубинные страхи.

Дочь, поджав волевые губы, насупив брови, внимала, не перебивая.

– Почувствовав временную шаткость власти, распознав ваше одиночество, к вам устремилось множество хитрецов, льстецов, проходимцев. Вам, доверчивой и чистосердечной, трудно распознать предателя, трудно избежать вероломства. Так было со всякой властью, при всех дворах и правителях. В нашей недавней истории мы видели, как соратники Сталина, умертвив больного Вождя, разделались с его наследством.

Гречишников, как опытный иглоукалыватель, находил нервные точки на розовых мочках ее ушей, на сухой голой щиколотке, на белой, с голубоватыми венами шее, на полном теплом бедре, на выгнутой мускулистой пояснице – там, где скрывалась чакра и начинали раздвигаться выпуклые полушария ягодиц.

– Вы не раз имели возможность убедиться в том, что мои друзья действуют эффективнее, чем официальная разведка или служба президентской охраны. Используя свои специфические средства, мы установили, что в кругах, близких к Президенту, сложился заговор, ставящий целью захват власти. Президент будет объявлен безнадежно больным, не справляющимся с функциями главы государства. Ему будет противопоставлен Мэр, чье здоровье, способность нырять в ледяную прорубь, женолюбие, популистские высказывания очаруют народ, который на досрочных выборах сделает его главой страны. Ныне действующий Президент будет помещен в больницу, на стационарное лечение, где подкупленные врачи сделают все, чтобы дни его были недолги. Ваша мать, вы, ближайший круг друзей будут подвергнуты сначала моральному преследованию, а потом и уголовному. Не стану обременять вас деталями заговора, перечислениями вероломных губернаторов, продавшихся чиновников, составом штаба заговорщиков. Скажу лишь, что его возглавляют люди, которым вы все это время безгранично доверяли. Эти люди – Зарецкий и Астрос. Я прошу вашего согласия на их устранение из бизнеса и политики.

Гречишников умолк. Сознание Дочери было под контролем, было готово принять навязанный образ, не сопротивлялось воздействию. Ее глаза, наполненные влагой, закатились, дыхание почти исчезло, и она, казалось, была близка к обмороку.

– Не верю, – сказала она вяло, преодолевая наркоз. – Это за пределами возможного.

Гречишников молчал, опустив глаза, не помогая ей.

– У меня нет основания вам не верить, – сказала она, медленно приходя в себя, растирая пальцами виски. – В нашей семье не забыли все, что вы сделали для отца. И в девяносто первом, когда сообщили отцу о готовящемся путче, перечислив имена заговорщиков, после чего отец передал их список в американское посольство. И в девяносто третьем, когда власть висела на волоске, и в Кремле стоял вертолет с работающими винтами, и эти свирепые красные фанатики натравливали толпы оборванцев на Кремль, а вы помогли повернуть их в Останкино, представить перед всем миром как бунтарей и террористов. И в девяносто шестом, в шаткий промежуток между двумя турами президентских выборов, когда у отца случился инфаркт и этим был готов воспользоваться коварный Охранник. Я доверяю вам безусловно, но все же ваши предположения неверны. Астрос находится с Зарецким в непримиримой вражде. Зарецкий вхож к нам не только в гостиную, но и в самую глубину дома, он не может желать нам вреда.

Дочь окончательно овладела собой. Ее женская беспомощность, одинокая беззащитность уступили место прежней жесткой уверенности, властной надменности.

– Я не требую от вас слепой веры, – скромно сказал Гречишников. – Я принес доказательства. – Он достал из нагрудного кармана аудиокассету. Поискал глазами и нашел музыкальный комбайн. – Позвольте мне это поставить, – не дожидаясь согласия, включил проигрыватель и вставил кассету.

Зашуршало, зашелестело, и знакомый, торопящийся, словно икающий голос Зарецкого воссоздал в памяти Белосельцева ту недавнюю встречу в «Фонде», где Премьер, потрясенный казнью Шептуна, склонялся Зарецким к проведению дагестанской операции.

«Я веду тонкую игру с Истуканом, – звучал блеющий голос, – уговариваю его и пугаю. Рассказываю о заговорах среди военных, о неизбежном мятеже оголодавшего народа, о намерении регионов объявить о выходе из России… Я намекаю о возможном покушении на него самого, а также на жену и дочек, живописую ужасную судьбу Чаушеску, доводя Истукана до слезных истерик. Он подорван, неизлечимо болен, мечтает уйти в отставку, но так, чтобы обеспечить себе безопасное и тихое забвение вдали от неизбежных катастроф. Мы вывезем его за рубеж и покажем миру кротким богомольным старцем где-нибудь в Вифлееме, в яслях, где родился Христос. А потом поселим в альпийском замке, который уже для него построен. В вязаной тирольской шапочке он будет беседовать с туристами, и они станут называть его „русский Санта-Клаус“. Люди о нем забудут, и ты один окажешься в фокусе мирового внимания…»

Белосельцев видел, как потемнело, подурнело от гнева лицо Дочери, как выдвинулся тяжелый подбородок и оттопырилась нижняя губа. Она вдруг стала похожа на своего отца в минуту бешенства, от которого падали в обморок пресс-секретари и лишались дара речи боевые генералы. Она хотела встать, выключить магнитофон, но заставила себя сидеть. Вслушивалась в ненавистный, заикающийся голос предателя.

«Тебе для твоих деяний, для новых великих реформ потребуется время. Ты должен освободить себя от шлаков и ржавчины предшествующей эпохи. Должен отмыть себя от Истукана. И тогда ты объявишь о великом очищении. Ты созовешь новый „Двадцатый съезд партии“, где выступишь с разоблачениями Истукана. Осудишь преступный Беловежский сговор, уничтоживший великий Советский Союз. Заклеймишь расстрел Парламента, убиение невинных людей. Назовешь преступлением уничтожение цветущего Грозного средствами артиллерии и авиации. Выведешь на свет чудовищные факты коррупции, торговлю алмазами, нефтью, государственными секретами. Укажешь на главных преступников – самого Истукана, его плотоядную алчную Дочь, его приспешников, помогавших расчленить СССР, составить преступный Указ о разгроме Парламента. Огласишь агентов иностранных разведок среди лидеров либеральных движений и партий. Потребуешь суда и тюремного заключения для самого Истукана и членов его семьи. Их осудят под ликование толпы, а ты будешь ослепительно безупречен, что позволит тебе править Россией, вернуть ей былое величие…»

Пленка умолкла, оставив в воздухе летающий пепел, от которого лицо Дочери стало землистым и серым и на нем обнаружились темные точечки пор.

– Жид проклятый!.. За уши тянула его из говна!.. От прокуратуры его отбивала!.. – Она шумно дышала, выставив нижнюю челюсть, со свистом всасывая воздух сквозь зубы. И уже овладевала собой, передергивала зябко плечами, стряхивая наваждение. – Ну что ж, это похоже на Зарецкого. В глаза польстит, а за спиной о любом из нас скажет гадость… Но это просто гнусная брехня, а не заговор… Не повод расправиться с самыми влиятельными банкирами России. Они нам будут нужны с их богатством, влиянием, с их телевизионными империями… Забудем про это…

Она собиралась встать, решительно давая понять, что разговор завершен. Но Гречишников, опережая ее, достал другую кассету, подменил ею первую и включил.

«Надо избавиться от Истукана», – кассета воспроизводила утренний разговор в «Фонде». Бекасиный, вибрирующий голос Зарецкого вещал: «Его прокисшими мозгами управляют наши враги. Неизвестно, что взбредет на ум параноику. Мы должны объединиться вокруг Мэра и сделать его Президентом. Передай Мэру, Астрос, я предлагаю ему дружбу и всю полноту поддержки. А этого трухлявого Истукана мы опрокинем, и народ, как Перуна, кинет его в реку. Пусть посмертно, но его будут судить. Уж мы позаботимся, чтобы суд был открытым и честным…»

Лицо Дочери стало беспощадным. Из округлившихся глаз сыпались рысьи зеленые блески. Острые ногти впились в кожаную обивку кресла.

– Когда отец был здоров и силен, этот сучий Мэр бегал на задних лапках, как кобелек. Помню, он приехал к нам на дачу поздравить отца с днем рождения. Отец слегка подвыпил, спросил Мэра, можно ли ему до конца доверять, ибо возможны политические осложнения. Мэр ответил: «Доверяйте, как верной собаке». Тогда отец взял костяной рожок для одевания обуви, на длинной рукоятке. Кинул его с веранды в кусты. «Принеси», – сказал он Мэру в своей обычной шутливой манере. Мэр на четвереньках сбежал с веранды, скрылся в кустах, полаял там и через несколько минут, на четвереньках же, держа рожок в зубах, принес его отцу. Отец, как верного пса, чесал его за ухом, кормил ветчиной с ладони. Теперь же, когда отец ослабел, Мэр плетет интриги и строит козни. Опять приходил недавно, клялся в вечной любви, а глаза бесстыжие, лживые… Но все равно, господа, это не повод, чтобы устранять олигархов. Это может разрушить хрупкую систему сдержек и противовесов, установленную отцом.

Дочь снова попыталась подняться, и опять Гречишников опередил ее и сменил кассету.

– Мне не хотелось прокручивать этот кусок, ибо он мерзкий, характеризует этих людей как отвратительных рептилий. Но я прошу вас послушать, и это будет последний мой аргумент.

Кассета зазвучала, послышались звяканья тарелок, стук вилок, звон стеклянных бокалов. Белосельцев уже догадывался, каков будет фрагмент записи, насколько он невыносим и оскорбителен для самонадеянной гордой женщины.

«Но какова Дочь, сука вероломная!» – визгливо возмущался Зарецкий, и Белосельцев представил, как ерзали под столом его ноги и на длинном, беличьем лице обнажались желтые резцы. «Божилась, что поддержит Премьера, а сама за моей спиной снюхалась с Избранником. Неблагодарная сука! И это после всего, что я для нее сделал!»

«Мне показывали виллу в Австрийских Альпах, которую ты для нее построил», – был узнаваем хохоток Астроса, его жизнерадостная интонация. «Говорят, вы уже побывали там вместе? И как прошел ваш медовый месяц?

– Терпел ее свиную похоть, от которой содрогались Альпы.

– Когда ей особенно хорошо, она хватает тебя за ягодицы и старается разорвать надвое.

– Похотливая сука! Ей мало двоих и троих, ей нужен гарем мужчин.

– В самые острые, сладострастные минуты она начинает материться, как дворничиха.

– В постели ей нужны штангисты и тяжелоатлеты. Еще лучше танкисты и бульдозеристы вместе с гусеничными машинами.

– У нее на правом бедре родимое пятно, напоминающее дубовый листок.

– Да ладно притворяться ясновидящим. Твои с ней похождения хорошо известны. У меня есть фотография виллы, которую ты ей построил в Ницце.

– Я вовремя опомнился. Быть ее любовником – слишком большая плата за акции коммуникационных корпораций. Теперь, надеюсь, и к тебе пришло отрезвление.

– Сука продажная!..»

Пленка умолкла. Дочь встала из кресла, бледная, но спокойная. Она подняла на Гречишникова надменные глаза и, холодно, четко выговаривая слова, произнесла:

– Вам действительно не следовало прокручивать эту пленку. Теперь ее содержание будет всегда ассоциироваться с вами. Мы слышали голоса двух негодяев, грязно говоривших о женщине. Это водится среди мужчин, и не только в казармах. Но все это не дает мне повода дать волю личным чувствам. Интересы власти требуют, чтобы вы оставили этих людей в покое. Будем принимать их такими, какие они есть. Но и такими они остаются полезны для власти. Я вас провожу!

Она выпроваживала их, спускаясь следом по лестнице на солнечную веранду. Собиралась распроститься и уйти в далекую гостиную, где в лучах вечернего солнца светился драгоценный, из узорных стекол, абажур. Но к дому из аллеи вынырнул кортеж лакированных темных машин. Из черного лимузина, поддерживаемый охранниками, тяжко, повисая на их сильных руках, поднялся Президент.

Глава 22

Истукана под руки ввели на веранду, опустили в плетеное кресло. Нога в мягкой туфле, криво поставленная на пол, причиняла ему неудобство. Долго, напрягая все силы, он сдвигал ее, пока она не заняла естественное положение.

Убедившись, что он плотно уселся и все его грузное тело расплылось по креслу, охранники ушли с веранды. Встали внизу у ступенек, где переливался черной горой стекла и металла президентский лимузин и в хвост ему причалил огромный, словно из черного кварца, фургон реанимационной машины.

Истукан молча сидел в кресле, тяжело дыша. Его губы были в лиловых пятнах распада, обвислые щеки сплошь покрывала красно-фиолетовая сетка лопнувших капилляров. Было видно, что он страдает. Боль перекатывалась в нем, как пузыри газа.

– Вот, дочка, заехал к тебе по пути в больницу… Думаю, вдруг не увидимся… Каждый раз как последний… Хотел на тебя посмотреть… – выговорил он с трудом, выплывая из своей боли, как всплывает на поверхность мертвая рыба.

– Тебя мучают боли. Врачи сказали, что нужно лечь и они снимут боль. – Дочь подошла к нему, приобняла за опавшие плечи, поправила сбившийся воротник. А он поймал ее руку и прижал к своим расплющенным, пятнистым губам.

– Везде больно… В голове, в сердце, в желудке… Грызет меня изнутри… Проточил внутри нору, ходит и грызет в разных местах… Ночью не сплю от боли, слышу, как он хрумкает, сгрызает кости, кишки… Как дикобраз… Говорят, в аду боль адская… Какая же она в аду, если тут, на земле, терпеть ее невозможно…

Они держались за руки, словно хватались один за другого, не замечая присутствия посторонних людей, которые значили для них в минуту расставания не больше, чем окружавшие их предметы. Белосельцев смотрел на больного, обескровленного страданиями человека, ничем не напоминавшего яростного, неукротимого лидера, в своем безудержном стремлении столкнувшегося с невидимой, неодолимой преградой, расплющившей его лицо, разбившей внутренние органы, переломавшей вдребезги кости. Он старался понять, с какой неодолимой стеной произошло столкновение. Отпечаток какого препятствия виден на этом разбитом, сиренево-синем, как гематома, лице. Какой ужас поселился в этой яростной бесстрашной душе.

– К тебе стремлюсь, дочь… Ты моя плоть и кровь… Понимаешь меня душой и сердцем… Старшая, сестра твоя, пустяками набита, мишура в ней, все что-то выклевывает по-мелкому… Мать наша совсем растерялась, квохчет, как клуша над гнездом… Жалко ее… Ты одна мне помощница и советчица… Все твердят – «преемник, преемник»… Ты – мой преемник, тебе бы отдал власть… Ты ее не уронишь, дальше понесешь и возвысишь…

– Ты ее сам понесешь, папа… Подлечат тебя доктора и – опять молодец…

– Сил нет… Устал терпеть… Чуть меня накачают, а на другой день, как из дырявого мяча, воздух выходит… Врачи в смерть не пускают, держат на самом краю… Может, теперь отпустят… Заехал тебя повидать…

Он прижался щекой к ее теплой руке с беззащитностью обиженного ребенка. Белосельцев изумлялся, видя перед собой человека, которого история избрала для своей сокрушительной, жестокой работы. Насадила его, как отточенное острие, на древко, вонзила в горбатую спину усталого кита, и тот истек кровью, вывалился недвижной горой на берег. Огромная эпоха кончилась, умерла. Вместе с убитой эпохой умирает ее убийца, застрял в мертвой туше, как заржавленный гнутый гарпун. А история равнодушно от него отвернулась. Рыщет где-то в стороне, среди других народов. Выбирает себе героя, потрясая в небе сверкающим острием. Белосельцев смотрел на того, кого считал исчадием ада, главным виновником постигших страну несчастий. Теперь он испытывал к этому человеку подобие жалости.

– Они все меня ненавидят!.. Я у них отнял власть, а они пальцем не шевельнули, чтобы ее удержать!.. Жалкие, дряхлые, пошлые, погубили страну!.. Вцепились в нее худосочными лапками… Сосали, как комары, сквозь тонкие трубочки!.. А я их смахнул!.. Я спас в Советском Союзе все, что можно было спасти!.. Всю гниль и отбросы отсек!.. Они хотят меня судить за Беловежье, хотят повесить на беловежской сосне… Но если бы не я, нас бы давно разорвали узбеки, заполонили таджики, захватили казахи… В Кремле сидел бы толстобрюхий бай в тюбетейке, в Госплане разлегся бай в чалме, а в Политбюро верховодил шашлычник в кепке… Мы уже шли под откос, распевая песни о торжестве коммунизма, а я отцепил вагоны, в которых сидели подонки… Мы уцелели, а они кувыркаются, и никто из них не спасется… Я один, своими руками, и поэтому руки в крови!.. – Он с трудом поднял свою руку.

– Я расстрелял Парламент, полил Москву кровью… Но эта малая московская кровь остановила большую, российскую…

Хасбулатов с Руцким хотели гражданской войны… Честолюбцы, предатели хотели раскола армии… Если бы они победили, не было бы больше России… Я дал приказ танкам – и они убили много людей… Они мне снятся, я кричу ночами, прошу у них прощения, а они кидают в меня своими оторванными головами… Но все, что я сделал тогда, сделал не для себя, для России…

Я взял на себя страшный грех, но взял во имя России!..

Я разгромил Чечню, послал на Грозный воздушную армию, разрушил чудесный город. Но Дудаев был наркоторговцем, отрезал головы русским рабам, собирался взорвать Кавказ, и если бы не войска, штурмовавшие в кровавую новогоднюю ночь столицу бандитского государства, то сегодня абрек с Кавказа мог бы зайти в любой русский дом, силой взять дочь и жену, насиловать их на глазах распятого на стене хозяина.

Казалось, болезнь на время оставила Истукана. Глаза расширились, в них загорелся сухой страстный блеск. Дряблые мускулы наполнились сочной силой, и он сумел оторваться от кресла. Стоял, рослый, тяжелый, словно под ним был не пол деревянной веранды, а броня танка, а кругом ревели восхищенные толпы. Он вызывал на поединок весь мир, не выпускал из рук доставшуюся ему однажды власть. И если ему было суждено умереть, он был готов унести с собой под землю весь белый свет – с Кремлем, с Москвой, с Волгой, чтобы они не достались другим.

– Где мои соратники, помощники, верные советники?.. Все оказались дрянью, идиотами, предателями!.. Я их приближал, возвышал, показывал миру как великих реформаторов и творцов, как «птенцов гнезда Петрова», а они один за другим спивались, проворовывались, перебегали к врагам, и я их выкидывал на свалку, где они до сих пор гниют.

Недоучка-газетчик, я хотел сделать его рупором великих идей, свидетелем исторических деяний, – он был хорош только в бане, с бутылкой пива и воблой, за что в народе его прозвали «Полторанька». Казуист, теоретик, кому я поручил создать идеологию великого государства, снабдил небывалыми полномочиями – в его рыбьей костяной голове зрели только мелкие интриги и пакости, он вызывал у народа чувство гадливости, за что его сравнивали с венерической болезнью – «Бурбунис». А этот гогочущий жизнерадостный хам, которому я поручил начать реформу промышленности и который украл половину страны, поссорил меня с народом, за что метко был назван «Хамейко». А мой вице-президент, что в бане тер мне спину и клялся в вечной любви, а потом предал меня. А вероломный чеченец, кого я сделал вторым человеком в России и кто возомнил себя Сталиным, подражал ему своей жалкой трубкой – он затеял в Москве кровавую свару, хотел, чтобы я унаследовал судьбу Чаушеску. А Главный Охранник, червяк, которого я подобрал на дороге, отмыл, надел на него лампасы, дал ему власть, что не снилась самому Берия, – он, как мелкая шпана, предал меня, ославил в своих холуйских мелкотравчатых записках. Они все ненавидят меня, ждут, когда я уйду. Они выкопают меня из могилы и мой труп кинут на растерзание собакам. Боюсь за тебя! – Он обнял Дочь, прижимая ее к себе, заслоняя от ужаса. – Вся их ненависть падет на тебя. Не верь никому.

Зарецкий и Астрос первыми тебя предадут, взвалят на тебя все мои прегрешения. Нужен заступник, защитник. Тот, кому бы я мог передать не только власть, но заботу о тебе и о матери. Кто мог бы заставить всю сволочь сидеть по углам. Есть такой человек, ты знаешь. Я ему верю, вижу его душой. На него положись…

Белосельцев, услышав тоскующую безнадежную исповедь Истукана, не испытал к нему ненависти, но лишь странное, мучительное сострадание. Перед ним стоял человек, обреченный на Ад. Расставался с земным бытием, с травой, синим небом, с цветущей душистой клумбой, с женой и дочкой, с земными деяниями. Через минуту охрана поведет его к черной машине, которая, как катафалк, помчит его в морг, где его уложат на холодный мраморный стол, молчаливые хирурги вонзят ножи, вырвут из остывшего трупа черную изрытую печень, фиолетовое, в рубцах и кавернах, сердце, станут возиться и хлюпать, проникая руками в резиновых перчатках во все углы его мертвого тела.

– Давай я тебя поцелую… Прости меня, дочка. – Они обнялись, стоя на солнечной веранде, и было видно, как по щекам Истукана бегут слезы.

Охранники бережно взяли его под руки, свели по ступеням, осторожно посадили в машину. Кортеж, мерцая темными стеклами, объехал клумбу и удалился в аллею, мигая рубиновыми хвостовыми огнями.

Дочь вернулась на веранду.

– Я согласна с вашими предложениями. Даю согласие на устранение Астроса и Зарецкого. Держите меня в курсе дела.

– Каждый шаг буду с вами сверять, – скромно ответил Гречишников, целуя протянутую на прощание руку.

Они выехали из усадьбы. Помчались по голубому вечернему шоссе. Навстречу с шелестом мелькнул лимузин. Остановился перед узорными воротами усадьбы. Медленно въехал под деревья.

– Избранник, – сказал Гречишников, и глаза его торжествующе сверкнули.

Белосельцев устал от обилия невероятных впечатлений. Хотелось уединиться, закрыть глаза. Он попросил Гречишникова доставить его домой, но тот произнес:

– Все великое делается молниеносно. Ты мог сегодня увидеть, каким темпом развиваются события. «Проект Суахили» обретает дополнительное ускорение. Сейчас ты пересядешь в машину Астроса, и вы навестите Граммофончика. Он уже ждет вас.

У Триумфальной арки их «мерседес» остановился, но не прождал и минуты, как к нему причалил высокий короб джипа. Дверь тяжелой машины растворилась, и Белосельцев нырнул в темную бархатную глубину. На велюровых сиденьях сидел Астрос. Дружелюбно усмехнулся, сунул пухлую теплую руку.

– Граммофончик пригласил нас к себе. Я предложил ресторан, но жена пришила его к подолу и, как собачку, выводит два раза в день погулять. Что ж, посмотрим его новое жилище. Говорят, он собрал в запасниках Эрмитажа и Русского музея отличную коллекцию живописи.

Купив по дороге букет белых роз – «для мадам», как выразился Астрос, – они нырнули в старые переулки, где в окружении особняков, уютных храмов, милых московских двориков, властно отодвинув их в сторону, окружив очищенное пространство высокой чугунной оградой, высился блистающий дом, заостренный, со множеством куполов и башен, драгоценно застекленный, похожий на ледяной кристалл, победно вонзивший в небо отточенную вершину. В этом доме, презревшем робкую архитектуру старой Москвы, утверждая победу агрессивного стиля, поселилась новая победившая аристократия.

Целый этаж занимал лидер преступной группировки, контролирующий московские вещевые рынки. Несколько соединенных вместе квартир выходили сразу на все четыре стороны света, и оттуда властный хозяин мог созерцать Кремль, Академию наук, Останкинскую башню и Дом Правительства. Еще один этаж занимал архиепископ, которого прочили в Патриархи и который, приезжая домой на черном «кадиллаке», протягивал шоферу для поцелуя пышную, усыпанную перстнями руку. Огромную квартиру подарил своей любовнице известный банкир, устроив ей спальню из янтаря, ванную из родосского мрамора и зимний тропический сад, в котором летали живые бабочки. Женщина жила уединенно, но иногда ее видели ночью – без одежды стоящую на балконе, будто собиравшуюся полететь к рубиновым звездам Кремля. Тут же поселился богатый азербайджанец, о ком поговаривали, что он – торговец наркотиками. К подъезду его провожал взвод русского спецназа, короткими перебежками прочесывая маршрут, по которому быстро проходил маленький черный человечек на кривых ногах, с огромными, как собачьи хвосты, бровями. Рядом обитал Министр труда, чья родня переселилась в Америку, и он жил одиноко, изредка устраивая празднества, куда съезжались прелестные длинноногие женщины, похожие на манекенщиц Юдашкина. Среди этих вельможных персон жил Граммофончик, занимая не полный этаж, но лишь ту его часть, что смотрела поверх железных крыш и церковных куполов в туманную московскую даль с останкинским шприцем, который, наполнясь ночью голубоватым раствором, вонзался в больную набухшую вену Москвы.

– Можно навестить великого отшельника и мудреца? – спросил сквозь кожано-стальную дверь Астрос, когда звонок, мелодичный как клавесин, воспроизвел мелодию Скарлатти и в отворившуюся дверь глянуло лицо хозяйки, молодящееся, сочное от целебных примочек, млечно-румяное от искусного грима, с пикантной родинкой над смешливой губой.

– Здесь чертог уединенных грез и размышлений? – переступил порог Астрос, вручая хозяйке пышный букет роз, удостаиваясь обворожительной улыбки, судя по которой его здесь любили и ждали.

– Он слегка нездоров и расстроен, – шепотом, указывая глазами на длинный коридор с далекой светящейся гостиной, произнесла хозяйка, слегка приоткрывая слабо застегнутую блузку, в которой едва умещалась свободная, не стесненная грудь. – Мы постараемся его не утомлять, верно?

– Не слушайте ее! – раздался издалека громкий, знакомо-трескучий голос Граммофончика, нетерпеливо требовавшего к себе гостей. – Она мучает меня своими таблетками, охраняет, как овчарка!

Эти последние слова он произнес, когда гости переступали порог гостиной. Протягивал им длинные, с трепещущими пальцами руки.

– Мы пришли навестить вас, засвидетельствовать наше почтение. Ваш уход из общественной жизни ощущается нами как утрата. Нам не хватает вас, не хватает вашей кипучей энергии, вашего неутомимого интеллекта. Без вашего романтизма общественная жизнь стала черствей, эгоистичней, бедней. Мы пришли окропить себя «живой водой» ваших мыслей и чувств. – Все это Астрос произнес, не выпуская из рук трепещущие персты Граммофончика, и тот, полузакрыв глаза, благосклонно внимал, и было видно, что он испытывает наслаждение.

– Всему свое время, свои сроки, – печально улыбнулся он, – новые времена, новые герои, новые гимны. Этика мудреца и стареющего политика, этика утомленного жизнью патриция состоит в том, чтобы вовремя отступить, уехать из многошумного Рима, уединиться на вилле, провести остаток лет в благословенном одиночестве, в размышлениях, среди любимых статуй и свитков, разглядывая трофеи галльских походов. Уходить надо величественно и спокойно, как уходит вечернее солнце, оставляя после себя долгий закат. – Он закрыл глаза и тихо понурил голову.

– Вы блестящий трибун и ритор. Без ваших речей нынешний сенат косноязычен и глух. Без ваших деяний политика напоминает бронзовый, позеленевший подсвечник, с которого убрали свечу. – Астрос тонко уловил стиль разговора, поддерживая образ опального изгнанника, которого играл хозяин. – Но поверьте, вы не забыты. Оставленное вами место ждет вас. Никто не сможет заменить вас. Мы, ваши друзья, вернем вас в сенат, вернем вас России.

Они сидели за круглым, красного дерева, столом, на который хозяйка поставила золоченые чашечки музейного сервиза, угощала их душистым чаем и легким печеньем.

Белосельцев всматривался в знакомое, тысячекратно повторенное на телеэкранах и журнальных обложках лицо Граммофончика. Его быстрые, бегающие глаза, в которых светились ум, подозрительность, хитрость. Его скошенные подвижные губы, готовые к неутомимому говорению, бурному извержению громогласных, трескучих слов. Его выступавший, смещенный подбородок, который он научился гордо выпячивать. Белосельцеву было странно видеть это лицо вблизи, выхваченное из атмосферы митингов, съездов, триумфальных речей, блистательных восхождений по лестнице власти. Постаревшее, выцветшее, покрытое мельчайшей голубоватой пудрой, оно казалось посмертной маской, которую сняли с исчезнувшего, умертвленного времени, перенесли, как музейный экспонат, в эту фешенебельную московскую квартиру.

– Все это мои фетиши, свидетели моего триумфа и моего изгнания, – печально улыбнулся Граммофончик, заметив взгляд Белосельцева, блуждающий по развешанным картинам и стоящим на столике фотографиям. – Мои собеседники, мои молчаливые друзья, кому поверяю самые заповедные мысли. Моя коллекция картин не велика, но все они напоминают мне о Париже, о городе вечной красоты, вечной музы. О городе моего изгнания, куда я укрылся от не праведных гонений. Матисс, Ренуар, Дега, несравненный Шагал, невообразимый Пикассо, упоительный Моне, как розовый воздух моего детства! – утомленным и печальным жестом он указал на картины. Они были первоклассны, стоили несметных денег. Парижское изгнание, в которое удалился Граммофончик после того, как его обвинили в расхищении государственной казны, сделало его утонченным коллекционером.

– А это величайшие люди двадцатого века, с кем мне довелось дружить, преображать мир, делать историю. – Он повел бледной усталой кистью в сторону ампирного столика, на котором в строгих рамках стояли фотографии, запечатлевшие Граммофончика в обществе известнейших персон. Академик Сахаров и Граммофончик. Горбачев и Граммофончик. Маргарет Тэтчер и Граммофончик. Президент Буш и неизменный Граммофончик. Наследник Российского престола и все тот же обаятельный, сдержанно-приветливый Граммофончик.

– А это, вы можете улыбнуться, маленький музей русской демократической революции, в которой мне довелось принять посильное участие, – он указал на застекленную полку, где были разложены странные предметы. – Моя фетровая шляпа, в которой попал под дождь в Тбилиси, когда расследовал зверства военных, порубивших саперными лопатками грузинских детей и женщин…. Мои разбитые очки, которые я уронил от волнения, когда на Съезде народных депутатов требовал ареста ГКЧП…

Ручка «Паркер», которой я подписал указ о возвращении моему любимому городу имени Санкт-Петербург… Замшевая перчатка Галины Старовойтовой, которая до сих пор чуть слышно благоухает ее духами… Католический крестик Глеба Якунина, подаренный мне нашим демократическим Аввакумом… Сухая роза того букета, что мне преподнесли восторженные студенты Колумбийского университета…

Белосельцев видел сквозь стекло собрание вещиц, сохраняемых для потомства честолюбивым хозяином, и каждая из них был памятным знаком его, Белосельцева, несчастий.

– Это бесценная коллекция, – тонко польстил Астрос. – На аукционе «Сотбис» вы получите за нее несметные деньги.

– После моей смерти, – со светлой печалью произнес Граммофончик. – Ей ведь нужно на что-нибудь жить, – указал он, понизив голос, на соседнюю комнату, где мелькала тень хозяйки.

– Ваша меланхолия разрывает мне сердце, – пылко возразил Астрос. – Мы пришли, чтобы сказать, как вы нужны, как мы ждем вашего возвращения.

– Увы, невозможно дважды ступить в одну реку, как говаривали древние, – умудренно ответил Граммофончик, снисходительно, с высоты своего горького опыта взирая на пылкого Астроса. – Людям свойственна неблагодарность. Им свойственно забывать первопроходцев. Мы, демократы первой волны, беззаветно и жертвенно бросились на штыки КГБ, на атомные бомбы и ракеты красной империи, на беспощадный аппарат партийного подавления. И мы победили. Мы, рыцари свободы, романтики демократии, прогнали красного дракона. Рисковали жизнями, готовы были идти в тюрьму, не устрашились яда и пуль. Помню, как мы с Сахаровым пришли к Горбачеву, сказали ему: «Решайтесь! Либо вы войдете в историю как великий гуманист и преобразователь, либо вас бесславно погребут под обломками рухнувшего коммунизма». Мы предупреждали его о возможности путча. Он раздумывал, мучился, решился. Где они теперь, беззаветные герои демократической революции? Апостолы свободы? Сахаров не выдержал величайшего напряжения и был умертвлен этим агрессивно-послушным, желавшим его смерти большинством. Галю Старовойтову жестоко убили в подъезде, ее, бескорыстную, святую, предсказавшую свою трагическую гибель. Я оклеветан, попран, мое доброе имя на устах неблагодарной толпы, которую я освободил из плена самой жестокой в мире диктатуры, вывел из тьмы на свет. Вместо нас пришли циничные люди, прикрытые тогой демократии. Дельцы, махинаторы, переодетые коммунисты, тайные фашисты. Они делают все, чтобы нас забыли, вычеркнули из учебников, стерли наши имена со скрижалей демократии. Чтобы никто не положил на нашу могилу розу признательности… – Граммофончик побледнел, прижал к сердцу руку. В его глазах заблестели слезы, и он на время умолк, не в силах справиться с горьким волнением.

– Вы правы, – Астрос бережно коснулся его побледневшей руки, – фашисты и коммунисты, сплоченные ненавистью к нам, демократам, хотят взять реванш. Просачиваются во власть, в губернаторы, в министры, протаптывают тропинку в Кремль. Грядет ползучий переворот, организуемый тайными агентами КГБ, внедренными во все сферы жизни. Именно оно, тайное подполье Дзержинского, возводит к вершинам власти недавно назначенного премьера. Вы знаете его хорошо, он вместе с вами работал. Вы дали ему прибежище, дали старт его новой карьере. Кто он такой, тот, которого некоторые называют Избранником?

Граммофончик совладал с волнением. Оставил без ответа вопрос Астроса, продолжая свою печальную исповедь:

– В Париже, куда я укрылся от гонителей, я жил в чудесном старинном доме, на бульваре Капуцинов. Я любил выходить на балкон, в голубые весенние сумерки, смотреть, как бегут подо мной непрерывные огни автомобилей, мерцают проблески реклам, и в легком дожде, как белые свечи, цветут каштаны, совсем как на картинах Писсарро. Я держал в руках рюмку моего любимого коньяка «Камю», делал маленькие глотки и думал о России. О ее страстном стремлении в Европу. Она похожа на белую лебедь, вырывающуюся из каменного монолита. Мой Петербург, так похожий на Париж, звал меня. Я писал стихи о Париже и Петербурге. Набросал эскиз памятника первым демократам России, который когда-нибудь возведут на Марсовом поле. Я решил вернуться на родину, где меня, быть может, ждали тюрьма и поругание. Моим хулителям я мысленно читал стихи Бальмонта: «Тише, тише совлекайте с прежних идолов покровы. Слишком долго вы молились, не померкнет прежний свет…» – Граммофончик мечтательно закрыл глаза, покачивая головой, словно снова стоял на парижском балконе, смотрел на вечерний бульвар Капуцинов и видел блистающий Невский проспект, золотую иглу Адмиралтейства.

В глубине синих выпуклых глаз Астроса мерцало тонкое золото, похожее на блесну.

– Я знаю, вернувшись в Россию, вы пришли к нему. Предложили ему свои услуги. Просили дать вам должность Министра юстиции, на которой вы бы могли продолжить служение родине. Используя свой огромный юридический опыт, свой авторитет в демократических кругах, строить правовое государство. И вы получили сухой, оскорбительный отказ. Вот она, благодарность за все благодеяния, которые вы для него совершили.

Белосельцев видел, как гибнет Граммофончик. Самовлюбленный, ослепленный своим величием, не способный слышать тихих рокотов приближающейся беды, уловить легкую тень пронесшейся смертельной опасности, он был обречен. Белосельцеву не было его жаль, ибо этот экзальтированный баловень, напоминавший трескучий и негреющий бенгальский огонь, был причиной неисчислимых несчастий, постигших Родину.

– Избранник, как вы его называете, обыкновенный мелкий карьерист и проныра! – Хозяйка стояла в дверях, пылкая, негодующая. – Мы приняли его на работу, подобрали на улице, когда по ней бегали разъяренные толпы и вылавливали агентов КГБ. Мы дали ему стол и кров, впустили его в наш круг, доверяли ему, прощали ошибки, закрывали глаза на его сомнительные проделки. Мы были вправе рассчитывать на благодарность. Теперь, когда его вознесла судьба, а мы поскользнулись и больно упали, он не поднял нас, не поспешил на помощь, не кинулся спасать своего благодетеля. Когда мы обратились к нему за поддержкой, он отказал с высокомерным равнодушием. Это откликнется ему страшной бедой. Нельзя предавать благодетелей. Мой муж – великий человек. Он принадлежит русской истории, как Эрмитаж, Медный всадник, как само имя Санкт-Петербург. Многие считают за честь пожать ему руку. Когда-нибудь ему поставят монумент, и благодарные соотечественники станут приносить к его подножью цветы. А этот мелкий временщик исчезнет, как пылинка с пиджака моего великого мужа! – Она пылко повела плечами, отчего грудь ее распахнулась еще шире, и темная родинка стала еще заметней над порозовевшей, разгневанной губкой.

– Ну уж ты, милая, судишь его слишком строго. – Граммофончик был благодарен жене за этот монолог.

– А правда ли говорят, что он участвовал в незаконном перемещении валюты через финскую границу? – осторожно продолжил допрос Астрос.

– Я не стал бы этого опровергать. – Граммофончику казалось, что он произнес это уклончивым языком дипломата, коим всегда себя полагал.

– А правда ли, что на нем лежит вина в расхищении запасников Эрмитажа, откуда многие драгоценные экспонаты попали в частные коллекции Германии?

– Не стану это опровергать.

– В кругах питерской интеллигенции ходят слухи о возможном его причастии к устранению Галины Старовойтовой, которая знала о его неблаговидных деяниях. Возможно такое?

– Не стану опровергать, – все более ожесточался Граммофончик, укрепляясь в ненависти к неблагодарному обидчику.

– Вы должны нам помочь. – Астрос изобразил выражение высшей восторженности и веры в праведность сидящего перед ним рыцаря демократии. – Мы должны остановить «Избранника». От него исходит угроза всем нашим завоеваниям и свободам.

Вслед за ним во власть рвутся недобитые чекисты, исполненные жажды реванша коммунисты, яростные русские фашисты, перед которыми нацистские штурмовики выглядят защитниками прав человека. Мы должны помочь Мэру стать Президентом. Должны оттеснить этого «Избранника». Смогли бы вы повторить публично то, что я услышал от вас сейчас? Смогли бы вы совершить еще один нравственный подвиг в добавление к тем, что уже совершили? – Астрос с обожанием глядел в глаза Граммофончика.

– Я сделаю это. Только не говорите моей жене. Она мне не позволит. Я должен это сделать во имя свободы и демократии. Так бы поступил Сахаров. Я действую, исходя из его заветов.

– Вы великий человек. Выше Солженицына. Вы духовный лидер России. Я говорил о вас с Мэром. Он сказал, что никто, кроме вас, не достоин поста Министра юстиции. У нас нет сегодня ни Сахарова, ни Лихачева, но, слава богу, у нас есть вы!

– О чем это вы? – Миловидная хозяйка вновь появилась на пороге, подозрительно оглядывая возбужденного мужа. – Тебе нельзя волноваться, у тебя же сердце!

– Мое сердце переполняет любовь. Милая, принеси нам заветную бутылку «Камю», которую мы привезли из Парижа. Хочу выпить с друзьями.

Осуждающе покачивая головой, но подчиняясь капризу мужа, она вышла и через минуту вернулась, держа серебряный подносик с черно-золотой бутылкой, с хрустальными рюмками и блюдечком, на котором желтели дольки лимона.

– Только глоточек. Не забывай, у тебя слабое сердце.

Граммофончик разлил коньяк, поднял рюмку.

– За наш союз!.. За наше духовное братство!.. Да здравствует свобода!.. Виват, Россия! – И они чокнулись, выпили душистый коньяк.

Когда Белосельцев с Астросом покинули уютную квартиру, вышли на лестничную площадку, они увидели, как под потолком бесшумно летает смугло-коричневая, в черных прожилках и бело-жемчужных крапинках бабочка «Монарх». Должно быть, выпорхнула из квартиры, где проживала любовница банкира и где в зимнем саду летали живые бабочки.

Глава 23

Ему был прозрачно-ясен следующий этап «Суахили». В той анфиладе заговоров, которыми двигался и совершался «Проект», наступил черед истребления олигархов. Граммофончик, беспомощный и наивный, был сопутствующей жертвой заговора. Момент истребления был приурочен к празднеству Мэра, служил для него грозным уроком, знаком того, что он будет следующим. Разведчик, добывший бесценное знание, Белосельцев не мог им распорядиться. Некому было переслать информацию.

Отсутствовал Центр, пославший его на задание. Он чувствовал себя одиночкой, забытым в тылу победившего врага. По-прежнему оставалось загадкой, зачем он продолжает сражаться. В чем смысл его одинокой, невидимой миру битвы. Где на просторах разгромленной Родины, среди мертвых идей и смыслов, оставались области жизни? Где мощи пророков, к которым можно припасть и исполниться силы и света?

Самыми близкими и доступными были «красные мощи», укрытые в гранитной пирамиде Мавзолея. Лежали в каменном гробу, позабытые жрецами и стражами, источали сквозь камень таинственное излучение. Туда, в Мавзолей, устремился Белосельцев, желая увидеть Ленина.

Давнишний знакомый, биохимик, занимавшийся бальзамированием, не раз приглашал его посетить Мавзолей. «Доктор Мертвых» – так называл биохимика Белосельцев – зазывал его в свою секретную лабораторию, где мумия вождя проходила регулярный осмотр, пропитывалась растворами, мазями, очищалась от тлетворных бактерий, от признаков распада и тления. Ему, несменному стражу Ленина, от которого убрали почетный караул, отсекли несметных паломников, осадили враждебной толпой, требующей казни мертвеца, в осквернение и насмешку проводили у стен гробницы камлания и игрища, рок-концерты и цирковые действа, именно ему, Доктору Мертвых, позвонил Белосельцев, напоминая об обещанной экскурсии. И услышал:

– Приезжайте немедленно. Объект находится в лаборатории на плановой профилактике. Буду рад вас увидеть, познакомлю с моим ремеслом.

Волнуясь, с мучительной надеждой на чудо, Белосельцев отправился по указанному адресу.

Лаборатория размещалась в малоприметном здании, в глубине густого парка, похожая на небольшой больничный корпус, с зарешеченными, покрытыми масляной краской окнами и железной дверью, сквозь которую долго рассматривал его пристальный взгляд охранника.

Доктор Мертвых принял его в кабинете, сплошь заставленном высокими полками, на которых, как в музее, были размещены странные экспонаты. В закупоренных с зеленоватой жидкостью банках, подобно соленьям, стояли заспиртованные человеческие органы. Похожие на капустные кочаны полушария мозга. Человеческие сердца, набитые в банку как засоленные грибы свинушки. Многократно сложенные, свитые в петли кишки, напоминавшие длинные, маринованные стебли хрена, петрушки, черемши. Зеленовато-желтые, как патиссоны, мужские половые органы. Словно рачительный хозяин заготовил припасы на долгую зиму, вырастив их на домашнем огороде.

Тут же лежали окаменелости. Древние раковины, похожие на черные витые кубки, покрытые перламутром. Куски канифоли с остановившимся древним солнцем, с залипшими в прозрачную смолу мушками, комариками, мотыльками, с пузырьками воздуха, захваченными из молодой атмосферы Земли. Кости и бивни мамонтов, белесые черепа огромных исчезнувших птиц. Длинный скелет рептилии, похожей на ящерицу с птичьим клювом.

На нескольких полках были разложены человеческие черепа, большие, малые, грязно-желтые, голубовато-белые, землисто-черные, с пустыми беззубыми челюстями или с хохочущими белозубыми ртами.

На пустой стене, увеличенная, висела фотография Ленина, разграфленная, в циркульных линиях, в радиусах, сферах, разложенная на квадраты, треугольники, смещенные ромбы. Этот портрет был главным содержанием комнаты, ему подчинялись все остальные предметы, и хозяин напоминал геометра, всю жизнь доказывающего загадочную теорему о Ленине.

– Они охотятся за мной. Хотят меня похитить, хотят завладеть всем этим, – возбужденно, полушепотом произнес Доктор, указывая рукой на полки с экспонатами, на портрет, на солнечные окна, забранные решеткой. – Моя охрана вооружена. Скажу по секрету: у нас есть гранаты. В случае нападения мы станем отбиваться до последнего патрона. Дважды на меня покушались, со стола пропадали бумаги. Они проникли в мой кабинет, сделали фотокопию портрета, – он повернул чернильно-блестящие глаза и заостренные брови в сторону ленинского портрета. – Но у них ничего не выйдет. Я внес умышленную ошибку. «Дельту» пропорций. Зашифровал антропологический код, и они в очередной раз промахнулись. «Дельта» – здесь! – Он ткнул себя в лоб длинным колючим пальцем. – Я ее не выдам даже под страшной пыткой! – Он был возбужден, то и дело поглядывал в солнечное окно, за которым желтел, зеленел осенний липовый парк, словно ждал, что из листвы, буравя стекло лучистой дырочкой, вылетит пуля.

– Кто это «они»? – не понимая, спросил Белосельцев. – Что им нужно от вас?

– Агентура. Сильнее, чем ФСБ. Могущественнее, чем ЦРУ. Из «Центра стратегического управления историей». Они считают, что победили коммунизм, уничтожили Советский Союз, овладели всеми источниками нашего развития. Но ген коммунизма здесь! – Он снова ткнул себя в лоб длинным, как гвоздь, пальцем. – В этой лаборатории хранится реторта «красного смысла». Все поддается воскрешению, все бессмертно! Мне еще год работы, и я овладею тайной бессмертия, тайной воскрешения из мертвых. Они охотятся за мной, желая захватить реторту «красного смысла». Овладеть геном коммунизма. Чтобы его уничтожить. Но я ускользаю от них, меняю квартиры, не ночую дома. Моя охрана имеет гранаты, и мы будем отбиваться.

Белосельцев вникал в полубезумные слова Доктора. Понимал, что тот охвачен нервным возбуждением, окружен невидимыми врагами, стиснут кольцом опасностей. Охраняет великую тайну, заключенную в геометрии ленинского портрета, скрытую в эллипсах, ромбах, окружностях, куда хитроумно внесена ошибка, смещены центры и радиусы. Так военные топографы вносят дефект в карту местности, сдвигая координаты городов, меняя расстояние между населенными пунктами, искривляя пространство. Враг, используя порченую карту для нанесения ударов и продвижения войск, промахивается мимо целей, не находит речных переправ и горных проходов, слепо плутает в несуществующем пространстве.

– Они прознали, что я приближаюсь к раскрытию тайны вечной жизни, к величайшему секрету воскрешения. Они боятся, что Ленин будет воскрешен и вместе с ним воскреснут «красный смысл», великий «красный проект» и снова возродится Советский Союз. Они охотятся за Лениным, хотят выкрасть тело. Несколько раз их агенты проникали в Мавзолей с канистрами бензина, желая поджечь саркофаг, но охрана их обезвредила. «Вынос тела Ленина из Мавзолея» – это коварный план «Центра стратегического управления историей», направленный на окончательное истребление «красного смысла».

Доктор Мертвых был окружен бурным, взвихренным пространством, искривлявшим его образ. Одни части его лица были затуманены и размыты, другие выпукло и ярко светились. Симметрия лица была нарушена, расстояния между зрачками то и дело менялись. Казалось, его лицо также было помещено в треугольники, ромбы и эллипсы. Распадалось на цветные фигуры. Двоилось, троилось, как отражение. Улетучивалось, словно прозрачный пар из колбы с жидким азотом. Доктор Мертвых, как и он сам, Белосельцев, был одиночкой, вовлеченным в таинственный заговор, обремененным великим проектом, радеющим о сохранении Мироздания. Одинокий жрец, охраняющий обезлюдевшую Вселенную, отбивающий нападение жестоких захватчиков.

– «Красный смысл», о котором толкуют учебники, спорят теоретики, сражаются схоласты и начетчики, состоит в одном-единственном – в преодолении смерти. Древние египтяне, исповедовавшие воскресение Озириса, были «красными». Пантеисты Индии, верящие в переселение душ, в неистребимость жизни, были «красными». Иисус, «смертию смерть поправ и сущим во гробе живот даровав», был «красным». Николай Федоров, проповедовавший воскресение из мертвых, призывавший человечество объединиться и воскресить умерших предков, расселить их по планетам галактики с помощью ракет Циолковского, был «красный». Советский Союз был громадной лабораторией, где триста миллионов людей, научившись грамоте и наукам, овладев атомной энергией и построив ракетный флот, готовились к выходу в Мироздание. Должны были оживить Луну и засохший Марс, спасти от гибели Плутон и Юпитер, остановить расползание по Вселенной черной дыры, вырвать у Антимира поглощенные им планеты и солнца. Обеспечив бессмертие Вселенной, выполнить предназначение Бога. Те, кто охотятся за мной, хотят похитить тело Ленина, уничтожить «красный ген», – посланцы «черной дыры», выходцы из Антимира. Пятно на голове Горбачева повторяет контуры «черной дыры», куда с колоссальными скоростями утекает наша Вселенная. Казимир Малевич, написавший красный и черный квадраты, изобразил генетический код Вселенной, где противоборствуют красный и черный смыслы…

Белосельцев слушал, рассматривая полки с собранием предметов, запечатлевших стремление жизни, однажды возникнув, удержаться навеки. Плоский коричневый камень хранил отпечаток древнего папоротника. Тончайшие перья и кисти отложились на камне, сохранив свои зубчики, жилки сосудов, легкие изгибы и линии, некогда напоенные соками, зеленой влагой, солнечным светом, дуновением сладкого ветра. Тень жизни, случайно упавшая на мертвый минерал, была как беззвучный крик боли неуцелевшего растения.

– Красная площадь – самое драгоценное место в мире. Для человечества она важнее Пирамиды Хеопса, Парфенона, Великой Китайской стены. Эту площадь готовила Россия для воскрешения людей земли. В кремлевских соборах лежат, ожидая воскрешения, белые князья и цари. В кремлевской стене ждут воскрешения красные вожди и герои. Виктор Анпилов со своими сторонниками, отважными рабочими, защищают не просто Мавзолей и тело покойного Ленина. Они защищают великий русский проект преодоления смерти. Большевики несли в себе мистику «красного смысла», которая потом иссякла и выветрилась из народа, но сохранилась в каменном чертоге Мавзолея, в хрустальном гробу, где спит великий пророк, ожидая звука архангельской трубы, возвещающего конец старого мира и воскрешение из мертвых. Агенты Антимира, посланцы «черной дыры», хотят помешать воскрешению. Вводят аномалии в историю, искривление в линию будущей бесконечной жизни.

Подбрасывают нам неверные исходные данные, ложные геномы, подметные кости, из которых могут воскреснуть не герои и праведники, а монстры и химеры. Они захоронили в Петропавловской крепости не царские останки, а кости известного сибирского каторжника Макея Злобы, людоеда, спалившего в Томской губернии шесть деревень, погубившего девятнадцать душ. Его теперь прославляет церковь как Царя-Мученика. Если мы используем его геном для воскрешения, используем его антропологический код, то воскресим не монарха, а каторжника. Я побывал с моим другом священником на могилах Зои Космодемьянской, Александра Матросова, двадцати восьми гвардейцев-панфиловцев. Они святые мученики, отдавшие жизнь за бессмертие…

За стеклом, в стеклянном пенале, на бархатной подушке, как если бы это было ожерелье или драгоценный кинжал, лежала засохшая кисть древнего схимника из Киево-Печерской лавры. Пережившая тление, пергаментно-желтая, с хрупким наполнением светящихся нежных костей, она источала едва заметное свечение, словно из нее улетучилось все плотское и временное, а остались одни корпускулы света.

– Ленин не умирал. Он лишь на время покинул материальное тело, и его идеальная сущность ожидает возвращения в плоть. Индусы считают его Махатмой, обретающим в течение человеческой истории несколько земных воплощений. В роковые минуты он являлся в мир и спасал человечество от гибели. По индусским представлениям, Ленин научил человечество пользоваться колесом и огнем. Он подарил людям первую азбуку и численный ряд. Индусы утверждают, что в одном из своих воплощений Ленин был Христом и продлил жизнь гибнущего человечества еще на две тысячи лет. Сейчас Ленин ожидает момента, чтобы вернуться в свое прежнее тело и явиться миру во Втором Пришествии. Мне дано говорить с Лениным, слышать его суждения. Он вызывает меня, и мы ведем с ним беседы. Он открывает мне удивительные сведения, делится поразительными мыслями. Он указал мне, где находится Атлантида и где спрятаны остатки сгоревшей Александрийской библиотеки с бесценными античными рукописями. Он рассказал мне, как устроен Рай и какой будет архитектура будущего, воспроизводящая райское общежитие.

Он знает тайну вечного двигателя, основанного на принципах овладения гравитацией. Он рассказывает, где во Вселенной находятся обитаемые планеты, посылает мне изображение их ландшафтов, виды их растительного и животного мира, образы носителей разума. Он предупреждает меня о грозящих опасностях, о приближении агентов Антимира. Он же руководит моими работами по воскрешению из мертвых, указывает на ошибки в исследованиях. Обычно он является ночью, перед рассветом, и я чувствую его приближение по теплу, которое разливается в моем теле. Быть может, так происходило непорочное зачатие… Что-то знакомое, недавнее слышалось Белосельцеву в словах Доктора Мертвых. Пророк Николай Николасвич, сидя на берегу быстротекущей реки, вещал ему о Рае, о бессмертии, о подвиге Святого Воскрешения, о жертве в поединке с посланцами Ада и Тьмы.

Он и сам, Белосельцев, чаял восстания из мертвых. Всю жизнь проведя среди смертей, среди погубленных и сожженных садов, он мечтал о райском саде, о вечном цветении, о чуде бессмертия.

– Над проблемой бессмертия работают многие в мире. В Индии, в Китае, в странах арабского Востока. Мы знаем о работах друг друга. Воскресение Ленина случится весной, в России, на православную Пасху, или на Первое мая, или в День Победы. Будет чудесная погода, голубое небо, распустившиеся цветы и деревья. Загудят колокола, молитвенно воскликнут толпы, собравшиеся на Красную площадь, под святые стены Кремля. Солнце на небе заиграет и заблещет, вокруг него польются дивные радуги, и из дверей Мавзолея выйдет Ленин, живой, светоносный, «смертию смерть поправ». Встанут из белокаменных гробниц цари и князья. Выйдут из кремлевских стен воскрешенные летчики, космонавты, герои. По всей земле из гробов подымутся миллиарды оживших людей. Совершится вселенское чудо воскрешения. В нашу жизнь вернется «красный смысл» и будет восстановлен Советский Союз!

Худой черноглазый человек восторженно приподнялся. Воздел худые утомленные руки, трудившиеся всю жизнь над сотворением чуда. Словно приветствовал рождение нового мира, новой земли и неба, в котором мчались серебристые ракеты и звездолеты, разнося воскресшие миллиарды людей по планетам Вселенной.

– Пойдемте, – сказал Доктор Мертвых, – покажу вам Ленина.

Они покинули кабинет, миновали пост вооруженной охраны. По глухой, освещенной тусклым электричеством лестнице спустились в подвал. Длинным бетонированным коридором, какие бывают в подземных бункерах и ракетных шахтах, достигли стальной двери. Доктор повернул запорную рукоять, и они очутились в кафельном белоснежном пространстве, похожем одновременно на операционную и парикмахерскую, с хромированными хирургическими лампами, зеркалами, длинным столом, со множеством разложенных скальпелей, пинцетов, щипчиков, кисточек, пузырьков с краской, баночек с пудрой, набором помад и гримов. В стороне были расставлены колбы, реторты, разнокалиберные флаконы с разноцветными растворами. Тут же находился стол с допотопным телефоном, состоящим из коробки, рогатого рычажка и слуховой трубки, напоминавшей о временах Совнаркома. И казалось, кто-то знакомый, в жилетке, с хитрым прищуром, только что произнес несколько грассирующих слов, повесил трубку и вышел в соседнюю комнату.

– Сюда, пожалуйста, – Доктор указал на дверь в прилегающее помещение, пропуская вперед Белосельцева.

Тот вошел и увидел.

Среди белого кафеля, под обнаженными, ярко светящими лампами стояла длинная эмалированная ванна, наполненная зеленовато-желтой жидкостью. В двух местах ванна была перетянута свернутыми в жгуты простынями, и на них, провисая, не касаясь жидкой зелени, лежало тело. Коричневое, вяленое, с дряблыми сухожилиями, выступавшими сквозь кожу мослами, костяными выпуклостями колен, с каплями желтоватого сала на сморщенной коже. Грудь была рассечена, приоткрыта, и в темной полости, куда залетал свет, виднелись желтоватые ребра и вогнутый позвоночник. Пах был вырезан, и в дыру, окруженную седыми слипшимися волосками, была засунута мокрая тряпка. Руки с заостренными локтями бессильно лежали на впалом морщинистом животе, связанные марлевой тесемкой. Голова упиралась затылком в край эмалированной ванны. В приоткрытый рот был втиснут матерчатый кляп, словно телу не давали кричать. Из-под выцветших губ виднелись оскаленные желтоватые зубы, впившиеся в тряпку. Усы и бородка были склеены, в липком веществе. На голом черепе, на вмятых висках, на сморщенных кожаных ушах выступила прозрачная смазка.

С тела беззвучно скатилась капля, упала в зеленый раствор, зарябила электрическое отражение, и Белосельцев вдруг понял, что перед ним лежит Ленин.

В соседней комнате громко зазвонил телефон.

– Извините, я сейчас. – Доктор поспешил на звонок, прикрыл за собой дверь, оставив Белосельцева одного перед эмалированной ванной, в которой, не касаясь раствора, на скрученных простынях лежал Ленин.

Зрелище было ошеломляющим, невыносимым, не правдоподобным. Ногти на руках были горчичного цвета, съежились, в трещинах и морщинах. Большие пальцы ног искривились, накрыли другие пальцы, и ногти на них загибались, словно еще продолжали расти. Пятки были острые, костяные, обтянутые коричневой кожей, как если бы скелет натянул на себя носки. Рассеченная полость груди казалась гулкой. Кромки полости были запекшиеся, с окаменелой сукровицей, напоминавшей капли затверделой смолы. Мутно светлели в глубине ребра и позвонки.

В первый момент Белосельцеву захотелось убежать, закрыть глаза, кинуться опрометью вон, чтобы увиденное стало жутким сном, наваждением, которого не могло быть наяву.

Он подавил в себе панику и остался, слыша за дверью неразборчивый голос говорившего по телефону Доктора.

Перед этой эмалированной ванной с зеленой ядовитой жидкостью рушилось величие мифа. Среди медицинского кафеля, отражавшего безжалостный электрический свет, раскалывалась икона нетленного святого. При виде сморщенного, скрюченного тела, распотрошенного и выскобленного, нарушалось табу. От созерцания скрученных, несвежих простыней, поддетых под усохшую поясницу и костистую спину мертвеца, улетучивалась священная вера. Капля, упавшая в химический раствор, раздробившая зеленую поверхность, уничтожила богоподобный образ, обожаемый и лелеемый, порождавший мистическое поклонение, воплотивший мечту об идеальном бытии, вселенском порыве, всенародном подвиге.

Поражало и болезненно ранило обнаружение обмана, на который пустились изощренные жрецы, создавшие магический театр погребения, хрустальный саркофаг, таинственный рубиновый свет, просочившийся от кремлевских звезд в мраморную глубину Мавзолея. Этот иссохший, обезображенный ломоть органического вещества, загримированный под уснувшего богатыря, выставлялся на обозрение миллионов богомольцев, со священным трепетом входивших в гробницу, выносивших наружу, под свет солнца, мистическую веру в бессмертие богатырского строя. Молодые строгие воины, примкнув штыки, охраняли вход в гробницу. Грозные танки, марширующие полки, проносящиеся в небесах самолеты сотрясали стеклянный гроб. Ликующие толпы проносили мимо алые знамена и лозунги, иконостасы «красных апостолов». Вожди непреклонной тесной когортой стояли на могильной плите, демонстрируя незыблемую связь с основателем «красной религии». Но вместо уснувшего бога, источавшего таинственный свет, все эти годы в Мавзолее лежала мертвая оболочка, которой не давали распасться, разлететься на изначальные атомы, слиться с мировым океаном. Удерживали в смраде и мерзости, совершая насилие над мертвой материей, не умевшей вырваться из рук мучителей.

И эта беззащитность, беспомощность мертвого тела, некогда бывшего всесильным, причиняли Белосельцеву особое страдание. Все увиденное держало его в мучительном недоумении, в непонимании мира, лишенного своей бесконечной сложности, превращенного в упрощенный обман.

В комнате пахло формалином, сладковатыми газами, уксусными испарениями и чем-то еще, медицинским, больничным – запахом морга, в котором витало чуть слышное, приглушенное зловоние смерти. От этого запаха у Белосельцева кружилась голова, он был близок к обмороку при мысли, что легкие его вдыхают частички коричневой полуистлевшей кожи, чешуйки желтых ногтей, пылинки распавшихся седовато-рыжих волос.

Доктор Мертвых, увлекшись телефонным разговором, рокотал за стеной. Вспоминая его недавние пылкие речи о близком воскрешении из мертвых, Белосельцев пытался понять: куда, через какую пуповину, через какой животворный сосуд в это мертвое тело вольются чудесные силы жизни, наполнят жилы живой жаркой кровью, озарят щеки и губы румянцем, поднимут грудь глубоким вздохом, впрыснут в мускулы свежую силу, приподымут веки и брызнут ярким блеском веселых глаз, и все скрюченное, запекшееся тело оживет, взволнуется, округлится белыми дышащими формами. Где в этой одеревенелой материи скрывается магическая точка, в которой притаился «красный смысл», ждет своего воскрешения?

Быть может, под гладким черепом с мерцающей смолкой бальзама? Но мозг, некогда могучий и грозный, светивший, как прожектор, через века, создавший великое, покорившее мир учение, – этот мозг извлечен из распиленного черепа, помещен в банку с формалином, застыл в ней, как огромный жирный моллюск. Или под веками, похожими на выпуклые скорлупки орехов, прикрывающими сонные глаза? Но глаза вырвали из глазных яблок, скребками вычистили мертвую слизь и под веки закатили стеклянные шары, накрыли их кусочками жухлой кожи. Или в сердце, которое при жизни расширялось от небывалой мечты, сжималось от лютой ненависти, содрогалось от великой страсти? Но сердце в лиловых кровоподтеках, липкое, глянцевитое, выломали из груди, как гриб валуй, кинули на скользкий мрамор, и патологоанатом просунул внутрь зачехленный, в перчатке, палец, ощупывал сердечную сумку.

Или, быть может, в семенниках, где горела укрощенная мужская энергия, подавленная любовь, реализуемая в революциях, терроре, гражданской войне, в яростном напоре идей? Но скальпель хирурга вырезал детородный орган, кинул в эмалированное ведро, где тот лежал, словно умертвленный зверек. Белосельцев смотрел на кожаный тесный чехол, куда безумный мечтатель Доктор Мертвых хотел вернуть огромный и яростный век, который, излетев, отгрохотав, отпылал и канул, оставив на лике сотрясенной земли свой оплавленный отпечаток.

Распоротое тело, бессильно повисшее на скрученных полотенцах, напоминало разодранный кокон, откуда вырвалась живая стоцветная бабочка и унеслась, оставив иссыхать мертвую ненужную скорлупу. Рассеченная грудь, черная, оплавленная по краям дыра свидетельствовали о направленном взрыве, чей вектор был нацелен вовне, чьи огонь и удар устремились наружу, проломили оболочку заряда, согнули и сдвинули земную ось. Белосельцев всматривался в глубину пустого, пропитанного маслами и бальзамами тела.

В его мертвой позе, в остаточном напряжении высохших сухожилий, скрюченных ногтей, сведенных суставов, в выражении оскаленного, изуродованного кляпом рта присутствовала странная, почти живая мольба, с которой он взывал к нему. Белосельцев не мог понять смысл этой мольбы, содержание беззвучной речи, с которой обращался к нему мертвый вождь. Это послание, которое было отрывочным, не до конца расшифрованным, с пропусками и обрывками, порождало в сознании Белосельцева картины и образы, словно он считывал информацию, оставшуюся в иссохшихся клетках.

Там была Волга с огромным солнечным пером, упавшим от Симбирска, с деревянными пристанями, мещанскими домиками, кирпичными белеными колокольнями, до слепящего разлива, на котором застыл, борясь с течением, колесный пароход. Там была Казань с мечетями и татарскими рынками, с белым ампирным университетом, где в шкафах библиотеки тусклым золотом светились корешки немецких и француз-ских фолиантов, и на пирушке студентов кто-то, захмелев, играл на гитаре, и барышня с темным бантом положила легкую руку на чью-то белокурую голову. Там была Нева с черной копотью фабричных труб, кумачи рабочих маевок, потное железо локомотивов и алые пылающие топки, озарявшие худые жесткие лица. Там была Женева с бирюзовым туманным озером, и в открытом кафе, за узорными столиками, яростные споры и крики, и кто-то бородатый, чернявый, с золотым толстым перстнем, колотил себя в тучную потную грудь. Там был длинный поезд, составленный из синих и зеленых вагонов, идущий сквозь осенние дубравы Германии, и в купе синий дым папирос, непрерывный горячечный спор, в приоткрытую дверь заглядывает офицер, похожий на усатого кайзера, и в дождливом окне с грохотом несутся встречные эшелоны с войсками, на открытых платформах колесные пушки. И Финляндский вокзал, металлический проблеск дождя, ртутная синева прожектора, и кто-то сильной рукой подсаживает его на броню, поддерживает на скользком железе. Гулкий удар с Невы, звон стекла в ночном кабинете, и в распахнутые резные ворота уезжает переполненный грузовик – в кузове фуражки, шинели, отливающие синью штыки, на кабине водителя расчехленный пулемет.

Московский Кремль в сиянии куполов и крестов, деревянная трибуна на площади, мимо проходит полк, матерчатые шлемы и звезды, колыханье винтовок, цокающий танец кавалерии, и комэска с красным бантом распушил пшеничные усы, играет на отточенном лезвии ослепительным зайчиком солнца. Стальные пролеты цехов, чугунные колеса и цепи, запах металла и смазки, множество темных, натертых графитом лиц, и какая-то женщина в узком пальто улыбнулась ему, блеснула линзами толстых очков, направила факел выстрела, и колючая боль под сердцем, и у самых глаз ребристая автомобильная шина. Зимние голубые снега, красные еловые шишки, заваленная снегом скамейка, и прелестная женщина в шубке, в собольем боа, ее свежесть, запах духов, чудный поцелуй на морозе, и на солнечной пышной поляне, рыхля снега, взвиваясь рыжей дугой, пробежала лисица, оглянулась на них восторженными золотыми глазами. Кремлевский кабинет с остатками царской геральдики, длинный дубовый стол, лица соратников с тенями усталости, морщинами упрямства и злости, с воспаленным блеском в глазах, и среди пенсне, темных бородок, курчаво-седых шевелюр спокойный кавказский лик, каштановые густые усы, желтоватые сухие глаза, остывшая с выгоревшей сердцевиной трубка, лежащая на стопке бумаг.

Белосельцев принимал беззвучное послание, исходящее от полуистлевшего тела, стараясь угадать его смысл. Тело тосковало, насильно удержанное среди другого времени, в котором источилась плоть его друзей и врагов, любимых женщин, казненного царя, конармейцев, промчавшихся на разгоряченных конях от Кавказа до Вислы, рабочих, ливших бетон в основание волховской станции, лисицы, пробежавшей по снежной поляне, рыбы, блеснувшей в волжской волне, голубя, кружившего над колокольней Ивана Великого. Телу, пропитанному ядовитыми соками, было невмоготу оставаться среди иного бытия, иного века. Оно просилось на волю, хотело, чтоб его отпустили.

Белосельцев понимал, что необратимо завершилась огромная эпоха, отделившаяся от остальной истории, как протуберанец солнца. И в этой завершенной эпохе кончился он сам, Белосельцев, в самых сильных, лучших своих проявлениях. И его любовь, и служение, и высший смысл бытия сгорели в этом таинственном протуберанце, излетевшем из потаенных глубин Мироздания, воплощенном в человеке, чья мертвая отвратительная плоть повисла над эмалированной ванной, продавливая скрученные нечистые полотенца.

Белосельцев вышел из помещения в соседнюю комнату, где Доктор Мертвых, забыв о нем, страстно говорил по телефону, опровергая какую-то теорию переселения заблудших душ. Покинув лабораторию, он шел под деревьями парка, в которые уселась пышная, золотая птица осени.

Глава 24

Его паломничество к «красным мощам» окончилось унылой грустью и больным разочарованием, словно он побывал в огромном дворце, с колоннами, статуями, мраморными бассейнами, в которых поселились мокрые мхи и лишайники, приютились медлительные слепые улитки, сновали юркие, страшащиеся света сороконожки, – кидались под камни разрушенных монументов, свивали гнезда в складках одежд у позабытых гранитных героев. Дворец, в котором он побывал, не имел выхода. В разрушенном куполе пролетали дождливые тучи, и он зарастал деревьями, скрывался от глаз, погружался в дремучие заросли истории.

Оставались «белые мощи», уцелевшие под спудом красной эпохи. Империя царей, страна монастырей и погостов, Россия святых и подвижников, словно старая фреска, проступала сквозь позднюю запись, где красные самолеты и танки штурмовали мировые столицы, стальные великаны в сияющей красоте и бессмертии, взявшись за руки, вздымали к звездам молот и серп – выкашивали сорняки истории, выковывали новые небо и землю.

Белосельцеву обещали встречу с иеромонахом, доживавшим земную жизнь в Троице-Сергиевой обители. И он ехал теперь к нему, дабы услышать из уст старца слова поучения и надежды: станет ли Россия великой, обретет ли осиротелый народ своего вождя и святителя, сможет ли он, Белосельцев, на исходе лет успокоить свой сотрясенный рассудок в лоне примиряющей великой идеи.

Едва он сел в зеленую электричку с желтыми деревянными лавками, едва она отчалила от клокочущего шумливого перрона, оттолкнулась от Площади трех вокзалов с Казанскими белокаменными палатами, Ярославским изразцовым теремом, Петербургским ампирным дворцом, едва зарябили за окном подмосковные поселки и дачи, прозрачные лески и дубравы, как он почувствовал, что его тело, дух подхвачены упорной невидимой силой, которая несет вместе с другими, окружавшими его пассажирами в одну из сторон света, ту, что он выбрал сам, добровольно, из трех возможных, разбегавшихся от придорожного камня с привокзальной площади в три разные дали огромной осенней России.

Перед ним на лавке сидел смиренный попутчик в линялом пиджаке, в долгополом выцветшем подряснике, из-под которого выдвигались большие, как кувалды, нечищеные башмаки. Волосы попутчика были связаны в косицу, спрятаны сзади за ворот. Синие глазки под белесыми бровями не смотрели по сторонам, но пристально и радостно вглядывались в горбушку ржаного хлеба, от которой он отщипывал аккуратные ломтики, совал щепотью в рот, тщательно пережевывал, двигая рыжеватыми усиками. Батюшка из далекого прихода, ошарашенный Москвой, оглушенный кликами вокзала, приходил в себя. Поддерживал хлебцем утомленную плоть, стремился через пол-России в святую обитель – припасть к серебряной раке Преподобного Сергия, напитать оскудевший дух светом и благодатью для несения долгого бремени, укрепления в пастырском служении. Рядом с ним примостился молодой инвалид в камуфляжной форме, без ноги, с бережно подогнутой, приколотой пятнистой брючиной. На груди его желтели две нашивки за ранения, висел на орденской ленточке крест. Глаза инвалида остекленело застыли, блестели черным слезным ожиданием. Над бровями сложились две крестообразные морщины. Солдат чеченской войны, оставивший крепкую молодую ногу в лазарете под Шатоем, ехал поклониться Святому Сергию. Вымолить у него обратно невесту, работу шофера, силу стопы, когда жал на педали тяжелого грузовика, рвущего синий воздух на бетонном шоссе. Чтобы оставили его боли в несуществующей ноге, из которой, как казалось ему, вырастали кусты огненной, жалящей крапивы.

Белосельцев с робостью и любовью осматривал окружавший его народ. Все они собрались в зеленую электричку, расселись по желтым лавкам, стремятся из необъятного, клокочущего города в северные пределы, где в лесах и туманах золотится старинная Лавра, и Святой Сергий поджидает их всех, смотрит из-под елки, как приближается электричка. И все они – богомольцы, все в скорбях и сомнениях, в хворях души и тела стремятся к целителю, и он, Белосельцев, в смирении, одолев гордыню, в непонимании мира, несет святому старцу свою мольбу и надежду.

На соседней лавке, удобно разместившись сильными, раздобревшими телами, вольно развернув раскормленные плечи, сидели двое бритоголовых, узколобых, с мясистыми щеками. Расстегнули напоказ воротники, блестели кольчатыми золотыми цепями, тяжелыми, как собачьи ошейники. Тонким бисером охватывая могучие шеи, переливались хрупкие цепочки с крестами. Оба играли в карты, шлепали о лавку разноцветную масть, цокали языками. Мытищинские бандиты, побросав свои джипы, отправились на богомолье к Преподобному отмаливать грехи: душегубство, не праведную, беспутную жизнь, готовую оборваться в ночной перестрелке. Доберутся до храма, упадут перед ракой, заморгают мокрыми белесыми ресницами, прося уберечь их от пули, от удавки, от тюрьмы, обещая богатые монастырские вклады, возведение часовни в поминание погибшей братвы, невинно загубленных душ.

Там же, поодаль, сидела молодая женщина в черном платочке с большими умоляющими глазами. Держала за руку худосочного мальчика, свесившего с лавки кривые тонкие ножки. Голова его едва держалась на хрупкой шее. Рот был полуоткрыт, из бледных розовых губ сочилась прозрачная слюнка. Водяные глаза бессмысленно и пусто глядели. Маленький выпуклый лобик был в каплях пота. Мать достала платок, нежно промокнула сыну вспотевший лобик, огладила белесый хохолок. Доберется до святых мощей, упадет лицом на серебряную плащаницу, беззвучно заплачет, моля Преподобного ниспослать исцеление сыну, а тот будет безучастно стоять под негаснущей красной лампадой.

Белосельцев любил их всех, был благодарен, что они приняли его. Всю жизнь он провел в скитаниях, среди других языков и народов. Жертвовал ради них своей жизнью, искал среди них слово истины, и теперь, на скончание дней, вернулся к своим, и они, потеснившись, пустили его на желтую деревянную лавку, и нет слаще, чем быть вместе с ними, искать одну для всех правду. Нестись в одну вместе с ними сторону, в синие еловые дали, где под деревом с красными шишками, опираясь на посох, стоит убеленный старец, смотрит любящими глазами.

Две красотки, озорные, глазастые, зыркали по сторонам, поводили пышными плечиками, лузгали семечки, шевелили румяными губами, к которым пристала подсолнечная шелуха. Хихикая, посматривали на бритых парней с золотыми ошейниками. Крутили туфельками на острых каблучках. Две блудницы, продающие за деньги любовь, две смешливые плясуньи, дарящие кому ни попало жаркие любовные ночки, отправились в обитель. Еще издали, на дальнем расстоянии от Лавры, начнут кланяться, виниться, истово креститься на жаркие кресты. Прижмутся лбом к серебряной раке, забормочут наспех выученную молитву, и вдруг обе разом разрыдаются, услыша тихое слово прощения. С растекшейся по лицу помадой и тушью пойдут из храма, всхлипывая, щедро подавая нищим монеты.

Тут же дремала немолодая крепкая женщина, опершись на огромный, туго набитый куль, перетянутый шпагатами, с биркой самолетного рейса. Возвращалась, утомленная, из челночного рейса, с турецким товаром, который наутро понесет в торговые ряды, предлагая деревенским модницам кожаные куртки, тисненые сумочки, кружевное белье, ловко хватая деньги, подшучивая и подмигивая. Над рынком, сквозь деревья, возвышается зелено-белая колокольня с часами. У торговки быстрая благодарная мысль о Святителе, у кого получила напутствие, кто сберег ее в дальнем странствии, сохранил в чужой земле, указал дорогу в родной городок.

Белосельцев прижимался к стеклу, пролетая мимо поселков, деревень, полосатых полей, желтеющих осенних лесов, думая, сколько народу прежде него проделало этот путь, конно и пеше, с обозом или артелью слепых, с царским поездом или патриаршей каретой. Все несли к Преподобному свои нужды и жалобы, просили научить, заступиться, вдохновить на ратное дело, благословить на труды и радения. Теперь и он, с опозданием в целую жизнь, стремится к святому старцу, в надежде на великое поучение.

У окна, упершись затылком в стену, закрыв глаза, сидел тощий, вымотанный до предела мужчина, с кожей, посыпанной железной пудрой, с огромными, бессильно лежащими пятернями, на которых синели наколки. Зэк возвращался домой, изъеденный туберкулезом, с погасшей душой, брошенный всеми, не зная, как жить. Отправлялся к Преподобному покаяться в совершенных грехах, просить приюта в обители, последнего перед смертью пристанища, чтобы, задыхаясь от боли, истекая холодным потом, на последнем вздохе увидеть, как сверкнули кресты и с них опустилось к нему белоснежное диво, прижало к груди, поцеловало в омертвевшие губы.

Электричка была ковчегом, где спасался уцелевший от потопа народ, искал желанную сушу. Была космическим кораблем, отчалившим от разоренной планеты, в котором скитальцы и странники искали Божественный Рай.

Одни пассажиры оставались сидеть, терпеливо ожидая конечной станции. Другие входили в вагон, двигались между рядов, и их лица казались знакомыми.

Прошел нищий в слепецких очках, выставив тощий нос. Тыкал клюкой, выпрашивал подаяние певучим жалобным голосом, засовывал в карман монеты и мятые деньги. Прошатался, хватаясь за лавки, пьяный. Блаженно улыбался, заходился дикой песней, останавливался, притоптывая башмаками, куражась, и снова шел, ударяясь о лавки, пропадая в стеклянных дверях. Торговец с бабьим лицом, скопец с седыми косицами, пронес корзину с товаром – бутылки, кренделя, конфеты в цветных обертках. Углядел больного мальчика, подарил леденец в прозрачной бумажке. Прошествовал милиционер, неприступный и грозный, заглядывал в глаза пассажирам, словно кого-то искал. Появились контролеры с жестяными бляхами. Белосельцев протянул им билет и посмотрел, как мелькают за окном разноцветные осенние дали.

Электричка стучала на стыках, шелестела в высоте искрящимся проводом. И было неясно, кто машинист. Кто сидит в головной кабине, сжимая штурвал. Усатый вождь в военном парадном кителе. Царь в золоченых ризах. Лихой узкоглазый бандит с монгольским желтым лицом. Пьяный веселый шут, горланящий шальную песню. Или кабина пуста, никто не стоит у штурвала. Дрожат циферблаты приборов, стрелка у красной отметки. И на стыке, в крутом вираже, электричка сойдет с колеи, оттолкнется от лопнувших рельсов и длинной дугой, сбрасывая желтую искру, уйдет в небеса.

Очнулся. Электричка остановилась в Сергиевом Посаде. Люди направились к выходу.

Городок был милый, бестолковый, нарядный, с нелепицей ухабов, горбинами холмов, с малеваньем вывесок, криком пышных, как пионы, торговок, ссорой малиновых от вина мужиков, с фиолетовыми, под стать своим баклажанам, кавказцами, с рябой остроклювой старухой, вцепившейся в сухую клюку, с галками, важно, как чучела, сидящими в желтых деревьях, с бетонной дорогой, по которой с горки на горку катились забавные экипажи. Белосельцев двигался по улочкам, среди домишек, напоминавших резные скворечни, мастерских, наполненных старыми замками и мотоциклами, закусочных, пахнущих жареным луком, среди пешеходов, собак, дуплистых деревьев, странным образом напоминавших друг друга. Радовался этой подмосковной провинции, словно нарисованной на клеенчатом коврике веселым, подвыпившим подмастерьем.

Осенние, напоенные солнцем деревья раздвинулись, и на горе, окруженная каменными стенами, разноцветная, голубая, цветочно-алая, словно лукошко с пасхальными яйцами, возникла Лавра. Сказочно-неземная, как райский небесный остров, опустившийся на лучах, окруженный прозрачным сиянием золотых кустистых крестов. Белосельцев издалека восхитился, поместил ее в свою распахнувшуюся, наполненную светлым вздохом грудь. Там, в глубине монастыря жил Преподобный Сергий, словно птица, свившая это гнездо посреди лесной осенней России. К этой невидимой тихой птице направил свои стопы Белосельцев, медленно подымаясь на холм.

Он приблизился к стенам, где толпилась, мельтешила торговля, подстерегавшая богомольцев, туристов, иностранных зевак, наплывавших под монастырские стены в стеклянных автобусах, дипломатических лимузинах и джипах. На лотках лежали потемнелые иконы из деревенских киотов, новописанные образа в латунных окладах, крестики, цепочки, ладанки, четки, пасхальные, выточенные из дерева, яйца, расписные матрешки, цветастые платки, к которым расторопные торговки подзывали прохожих.

Подходя к воротам, Белосельцев почувствовал, как трепетал у входа в монастырь прозрачный воздух и свет. Над воротами, бледная, голубая и розовая, светилась Троица. Голубые ангелы безмолвно запрещали, требуя от входящего им одним ведомого знака. Входящий осенял себя крестным знамением, троекратно, после каждого преклоняя голову, на которую ангелы набрасывали незримый покров. Человек преображался, становился воздушней, прозрачней.

Белосельцев, повторяя движения худощавой, в долгополой юбке женщины, осенил себя крестом. Почувствовал, как осыпался, опал с него поверхностный, разноперый слой переживаний, рассеянных мыслей, мерцающих ощущений, и душа вдруг выросла и заострилась, как бутон, в котором плотно, сочно стиснулись лепестки еще невидимого цветка.

«Господи, спаси и сохрани!» – повторил он сладкие слова, которые множество раз повторял в счастливые и худые минуты, в мгновения смертельной опасности, в ожидании взрыва и выстрела, в остром чувстве совершенного греха и проступка, в последние секунды между явью и сном, отпуская от себя прожитый день. «Спаси и помилуй»! – повторил он, чувствуя, как губам хорошо и сладостно от произносимых слов.

Местом, которое указал келейник иеромонаха, где должен был поджидать его Белосельцев, было подножие колокольни, стройно взлетающей вверх, ярус за ярусом, словно огромное, нежно-зеленое дерево с золотой вершиной. В колокольне, под самым солнцем, были часы. До встречи еще оставалось время. И пользуясь этим, Белосельцев обратился к Троицкому собору, в котором укрывалась рака Святого.

Белокаменный собор был цвета домотканого холста, с нежным узорным пояском, круглыми, как белые печеные хлебы, абсидами, одинокой золотой головой, делавшей его похожим на человека в шлеме, в белых, вольно спадавших одеждах. Это человекоподобное диво смотрело на него спокойными золотыми глазами. Он поклонился собору и вместе с ним золотоголовому в белых ризах существу, и невидимой усыпальнице Преподобного, и хранимой в соборе рублевской «Троице», и Андрею Рублеву, и Дмитрию Донскому, и бессчетным, как духи, богомольцам, прозрачно и невесомо, подобно птицам, парившим над кровлей собора. Перекрестился и ступил внутрь.

В соборе царил коричневый, бархатный сумрак, в котором глаза не сразу различали тусклые фрески на столпах и на стенах, едва окрашенные, потемнелые иконы, притихших вдоль стен богомольцев. Эта темнота и коричневый сумрак были таинственно-волшебные и чарующие, как сумрак праздничной новогодней ночи, с мерцаниями, тихими огнями, сладостными предчувствиями, детскими наивными ожиданиями чуда. Нечто серебряное, торжественное и ветвистое, окруженное лампадами, пылающими свечами, напоминало убранство новогодней елки. Располагалось в углу, у алтаря, источая чуть слышные волны тепла и прозрачного света. То была серебряная рака Святого, узорный ларец, в котором покоились нетленные мощи. Витые колонны с шатром были увешаны алыми, зелеными, золотыми лампадами, которые, словно тихие цветы, отражались в серебре. Смиренный монах перед ракой читал акафист Преподобному Сергию. Женский хор, невидимый, словно поднятый к высоким куполам, тонкими чистыми голосами сопровождал службу. Через храм к раке, как по извилистой тропке, тянулась вереница людей. Подходили под лампады, припадали губами к стопам и лицу Преподобного, отходили, растворясь в коричневой тьме. Белосельцев встал в отдалении и весь отдался терпеливому ожиданию, не смея торопить предстоящее чудо. Время тянулось, свивалось в повители, в серебряные завитки, в нити женских голосов, в рокочущие переливы монашеского чтения. И было сладко, и тревожно, и чудно, и душа, присмирев, не звала, не вопрошала, а терпеливо ждала, когда ее позовут и спросят, и она ответит, что любит.

Ему вдруг захотелось встать на колени. Тихонько, чтобы не заметили его побуждения, таясь в темноте, он опустился на прохладный каменный пол. И тут же почувствовал, как изменилось все вокруг. Он стал меньше стоящей рядом поникшей старухи, меньше костлявого бородатого старика в поношенном пиджаке, стал вровень с маленькой черноглазой девочкой, печально склонившей бледное личико. И это умаление было сладостным, слагало с него бремя гордыни, превосходства, неуемного дерзания. Он стал слабее, беззащитнее. Фрески на столпах, иконы в окладах взлетели ввысь, и в высоком куполе, где тонко горело оконце, обнаружился прекрасный и суровый лик, взиравший на него, преклонившего колени. Чувство приближения радости, медленно подступавшей благодати переполняло его. Боясь спугнуть это чувство, он был открыт для теплых, неслышных дуновений, которые вот-вот коснутся его лба и груди. Растворяя свое сердце, ожидая благодатной теплоты, он стал молиться. Бессловесно, ни о чем не прося, а лишь поминая ушедших, любимых и близких, одним поминанием желая им блага. Так, вызывая из прошлого их образы, он представил маму и бабушку, своего погибшего отца, дядюшек и тетушек, всю исчезнувшую далекую родню, бережно извлекая из сердца, помещая в сумрак храма, среди нарисованных ангелов, святых и пророков. Он вспомнил своих боевых товарищей, тех, которых потерял на войне и которые канули в водоворотах смутного времени. Вспомнил афганца Саида Исмаила, с которым летели в осажденный Кандагар.

Вспомнил кампучийца Сом Кыта, с которым сидели под голубой туманной луной. Сандиниста Сесара Кортеса, с которым пробирались в болотах Пуэрто-Кабесас. Мозамбикского разведчика Соломао, с кем плыли по желтой реке Лимпопо.

Намибийского учителя Питера, с которым мчались по трансафриканскому шоссе. Воспоминание о них должно было ускорить приход благодати, как отклик на его благоговейную к ним любовь. Но благодать не являлась. Так назревший бутон, хранящий в себе цветок, не в силах раскрыться, напрягая лепестками сдерживающую их оболочку.

Это печалило, изумляло. Узорная рака, где покоились мощи, не источала желанного отклика, не высылала навстречу невидимую чудотворную силу. И желая уловить ее, поймать ее в самой серебряной усыпальнице, Белосельцев поднялся с колен, встал в медленную, колеблемую вереницу, шаг за шагом приближающуюся к раке. Монах монотонно читал акафист. Хор негромко и сладостно пел. Чеканная риза старца отливала туманной белизной. Белосельцев нес к раке свое просветленное ожидание, как несут наполненную до краев чашу. Но в чаше была едва заметная трещина, и его благостное светлое чувство вытекало. Он сжимал чашу пальцами, стараясь удержать чудную влагу, но светлые капли одна за одной протекали сквозь пальцы, и чаша мелела. Он горевал, взывал к самым потаенным глубинам сердца, где притаился глубинный ключ смирения и любви. Но ключ оставался под спудом. Бутон, готовый расцвести, уменьшался, пропадал, терял в своей глубине цветок. И это удаление благодати ощущалось им как боль.

Он подошел к раке, дождавшись, пока стоящая перед ним женщина наклонила к застекленному серебру большие, полные слез глаза и страстно, истово припала выцветшими губами сначала к стопам, потом к груди, а затем к невидимому лику Святого. Отошла, сгибаясь в гибких поклонах. Белосельцев, повторяя ее поцелуи, коснулся затуманенного стекла, которое оставалось прохладным, бездушным, не откликнулось на его поцелуи. Опечаленный, отвергнутый, отошел в глубину храма, издалека наблюдая, как недвижно, словно вмороженные в темный лед ягоды, горят разноцветные лампады. Благодать не исходила от раки, словно усыпальница была пуста. Старец ушел из нее. Поднялся, невидимый, и, опираясь на посох, растворился в окрестных борах.

Келейник отца Паисия поджидал его у подножия колокольни.

– Батюшке с утра было худо. Думали, Богу душу отдаст, но к обеду полегчало. Велел звать вас, – келейник с белым, словно не ведающим солнца, лицом не смотрел на Белосельцева выцветшими нежно-голубыми глазами, опускал их в землю. Легким мановением руки пригласил за собой, заволновал подолом серенькой рясы.

Они ушли от монастырских соборов в глубину переходов и стен, где, розовые, обветшалые, располагались братские кельи. По дощатой галерее, по выщербленным полам, мимо прикрытых, одинаковых дверей проследовали в глубину помещения. Келейник без стука отворил деревянную дверь, из-за которой пахнуло больницей, старостью, теплым воском и чем-то еще, напоминавшим запах старинных сундуков, из которых после смерти хозяина извлекают лежалую рухлядь.

Старец лежал на подушках, утонул, как в мягком гнезде, выглядывая сухим остроносым лицом. Его белая легкая борода шевелилась от дыхания. На животе были сложены костлявые пятерни. Глазки, спрятанные в тенистые впадины, влажно мерцали, нацелились на вошедшего Белосельцева. Тот поклонился, сел на подставленный келейником стул. Неподробно, вскользь осмотрел келью. В одно окно, узкая, с крестовидным сводом, она вся была увешана и уставлена образами, подсвечниками, наполнена огоньками горящих свечей. Под лампадами, напоминавшими разноцветные светила, лежал иеромонах и молчал. Пристально смотрел, вздымая пепельно-белую бороду. Белосельцев не решался начать разговор, тоже молчал, окруженный разноцветными иконами. Так они сидели минуту, другую.

Белосельцеву казалось, монах проницает его потаенную суть, угадывает мысли. Прочитывает их строка за строкой, приближая к остроносому лицу раскрытую книгу его, Белосельцева, жизни.

– Пришел спросить, как жить дальше? Что станет с Россией? Как тебе в ней быть и как побороть нерусь и нехристь? – Голос монаха был надтреснут, и в нем дребезжали печальные звуки расщепленной длинной лучины. – Много скитался, много искал, да не нашел. Теперь ко мне явился, думаешь, я укажу. А я тебе скажу не в утешение, а в огорчение. Не ты один горюешь. Гляди, кругом тебя образа плачут. – Он медленно повел глазами, выглядывая из темных вмятин, и было видно, что движение глаз причиняет ему страдание.

Белосельцев проследил его взгляд, остановился на выпуклом коричневом Спасе, чьи волосы были расчесаны на прямой пробор, маленькие губы, окруженные русыми волосами, были похожи на лиловые лепестки, и с изумлением заметил – в подглазье, в коричневых ободах, из которых глядело огромное строго-печальное око, сочилась смолка. Блестела липкой струйкой, словно из слезной желёзки. Повисла золотистой каплей.

– Последние православные уходят с Руси, оттого иконы плачут. Малая горстка осталась. Немного по монастырям задержались, кое-где по скитам. В миру совсем нету. Благодать оставляет Россию, оттого мироточат…

Белосельцев осматривал иконы. Знамение Богородицы напоминало произведение русских кубистов, где Святая Дева восседала на троне среди треугольников, ромбов, секущих друг друга пространств. На ней, сотканной из голубых спектральных лучей, алых и зеленых лоскутьев, вытопленная из доски неведомым жаром, сочилась слеза.

– Говорят, жиды царя убили. Да ведь русские попустили. Все от царя отвернулись. Генералы, министры, солдаты. Все его на казнь проводили. Тогда в России ровно половина православных пропала. Господь за царя отнял веру…

Под красной лампадой стоял образ Царя-Новомученика, в торжественных ризах, в шапке Мономаха, окруженный нимбом, сжимающий в руках державу и скипетр. На его бороде, как кусочек розовой слюды, блестела слезинка. Казалась капелькой крови, просочившейся сквозь малую ранку.

– Когда комиссары колокольни взрывали и иереев расстреливали, где был русский народ? Я мальчиком видел, как солдаты копали ров, понагнали арестованных батюшек, выстроили на краю: «Отрекитесь от Христа, жить будете!» Ни один не отрекся. Солдаты в них пули пускали и штыками кололи. Протоиерей со штыком в груди благословлял убийцу, а тот ему глубже штык засовывал. Тогда Господь еще у половины веру отнял, вдвое православных убавил…

Иконы обступали старца, и Белосельцеву казалось, что у каждой из крохотного родничка пробивается таинственная влага. У Николая Угодника, поднявшего стеблевидные персты над раскрытой книгой. У Серафима Саровского, стоящего на коленях под елкой. У архангела Михаила с мечом. Иконы со слезами прощались с православной Россией, где в церквах гасили лампады, навешивали на врата тяжелые замки, разбредались, чтобы больше не сходиться на Пасху, Благовещение, Троицу, жить в тусклых трудах и заботах, в неведении истины, не видя над собой небесной лазури.

– Сатана наслал на Россию Гитлера, потому что в ней вера иссякла и она ослабела. Гитлер пол-России забрал, пока не встали на молитву заступники и предстоятели, которых еще оставалось по тюрьмам и лагерям. Тогда они, сговорившись, совершили общую молитву о спасении России и велели Сталину открыть Успенский собор и помолиться об одолении немцев. Я тогда воевал под Истрой. У нас полков не осталось, по одному патрону на солдата. А немец, как хотел, мимо нас ездил на вездеходах, к Москве подбирался. К нам в полк приехал священник, и обнес иконой строй, и дал поцеловать командиру. И тут такая метель поднялась, такое солнце, что всех ослепило. И мы увидали, как по снегам идет Богородица. Командир, верующий, сын священника, скомандовал: «Вперед!», и мы пошли на немца по полю. Богородица нас заслоняет, ему не видать нас, а нам удобно стрелять. Так в Истру и вошли с Богородицей. Тогда Господь пятую часть православных на Русь вернул. Потому и в войне победили…

Белосельцев слушал монаха, объяснявшего ему в числах простую арифметику, соединявшую небо и землю. Иконы обступали его, оплакивали, жалели за то, что он был не в силах понять этих простых исчислений.

– Хрущев действовал по наущению дьявола, когда церкви закрывал и иконы сжигал. И мало кто восстал. Я в КГБ сидел, меня босиком на морозе в ледяную купель ставили: «Крестим тебя не огнем, а льдом. Где же твой Христос-заступник?» Я в барак шел, куски льда на ногах тащил, и ноги, по молитве моей, не отмерзли. После Хрущева православных куда меньше стало. В Сибири всего сто человек, а дальше ни единого…

Монах, похожий на старую птицу, лежал в ладье, и она отплывала, покидала Россию, чтобы больше никогда не вернуться. А он, Белосельцев, оставался на осиротелом берегу, откуда, как осенние птицы, улетали святые и ангелы.

– В девяносто первом, когда коммунисты рассеялись, яко пыль на ветру, на Россию напали несметные сатанинские полчища. Солнца было не видно, как они тучей шли. Мы с братией вышли и считали, сколько их к Москве пролетело. На дворе август, а у нас святая вода замерзла. С куполов позолота сошла. В небе две луны и два солнца горели. Они Москву приступом взяли, в каждый дом, в каждую церковь вселились. С тех пор Москва их. Мы трое суток на молитве сражались, и с нами Преподобный Сергий. Лавру от них отстояли…

Белосельцев внимал с мучительным чувством, что от него отрекаются, не берут с собой в плаванье, не пускают в уплывающую ладью. И некого было умолять, не к кому было воззвать. Ибо лежащий перед ним отшельник был всего лишь пассажир, а не кормчий. Взошел на ладью без пожиток, произнеся заветное слово. А он, Белосельцев, обремененный земными страстями, с пожитками любовей, с воспоминаниями о любимых и близких, с не отпускавшими его упованиями, останется на пристани среди страждущего, покинутого поводырями народа.

– В девяносто третьем, когда Ельцин-Сатана стрелял из пушек в Москве и множество православных погибло, у нас в храме ночью сами лампады зажглись, а в купели вода стала как кровь. Патриарх хотел из Кремля с иконой Владимирской выйти, запретить избиение, но ему сатана не велел. С тех пор Патриарх черной сыпью покрылся, и у него, как у роженицы, живот растет. А кого родит, тот с копытами и с хвостом. Народ смотрел, как дом горит на Москве-реке, и никто не пришел на помощь. С того года Господь последних православных с Руси прибрал. Кое-где напоследок остались, чтобы свечки задуть… Голова старца удобно утонула в подушках. Нос, как строгий клюв, выглядывал из гнезда. Плачущие иконы являли несомненное чудо, но оно не коснулось его, Белосельцева, не озарило его душу любовью, не открыло ему смысла бытия, а лишь затуманило новой печалью. «Белые мощи», к которым он торопился после посещения «красных», не одарили его благодатью. Были для него горсткой праха. Преподобный, к которому он торопился в зеленой электричке вместе с верующим православным народом, не принял его. Узнав о его приближении, встал и покинул раку. Выставил вместо себя умирающего монаха, который строго объяснял, почему ему, Белосельцеву, оставаться на земле неприкаянным, доживать свои дни в помрачении, без веры, смысла и подвига.

– Теперь на Москве Сатана. Всех людей метит своим числом. Священники руку Сатане протянули, и он ставит «число зверя». Подметного царя схоронили, вместо него в могилу кости содомита подсунули, и все люди молятся за Царя-Содомита. Патриарх с жидами одну службу служит, не поминает Христа Распятого. Православных на Руси не осталось, а значит, не осталось народа. Которые русскими назывались, теперь просто люд, от слова «лютый». Вся Русь Православная на небесах собралась, и мне пора собираться. Второй день голубь на окно прилетает. Богородица за мной гонца шлет. Завтра к утру помру…

Старец умолк, сомкнул глаза. Они погасли, утонули в темных яминах, словно в них кинули могильную землю. В тишине было слышно, как на оконном карнизе воркует, постукивает коготками голубь.

– Пойдемте, – сказал келейник, опустив глаза долу. Вывел Белосельцева из палат на монастырское подворье, где на колокольне, под золотой короной, тонко прозвенели часы, возвещая о скончании времен.

Белосельцев вернулся на станцию, сел в отходящую на Москву электричку. Она была пуста, без единого пассажира.

Глава 25

Паломничество к «красным» и «белым» мощам не наделило его светом и силой. Еще острее он ощущал свое одиночество, как потерявшийся в Космосе астронавт, чьи приборы утратили из вида Землю, чей поврежденный корабль ушел с траектории и без топлива, без навигации, с молчащими передатчиками мчался в ледяной пустоте, среди разноцветных светил, мертвых, как полярные льды. Однако это не разрушило, не подавило его, но странным образом укрепило в одиноком и безнадежном стоицизме. Исполненный мессианства, один, он упрямо и, казалось, бессмысленно продолжал борьбу, имевшую смысл не в победе, не в одолении могущественного врага, а в своем собственном одиноком стоянии, среди ненавистных врагов, перед лицом гибнущего народа.

«Проект Суахили» вступал в новую стадию, на которой устранялись могущественные магнаты. Все их богатство, несокрушимая сила их информационных империй, их явные и скрытые связи переходили в распоряжение заговорщиков, усиливая тех непомерно. На пути к их цели, осторожный, беспощадный, коварный, оставался московский Мэр. Метил в Кремль, создавал оппозицию, обольщал больного властителя, льстил Дочери, распускал у ней за спиной чернящие слухи, тайно вступал в отношения с командующими округов. На его предстоящем празднестве в честь открытия моста, в день его триумфа, предполагалось учинить разгром олигархов, погубить говорливого, утратившего чувство реальности Граммофончика.

Осквернить ритуальное празднество Мэра знаками тюрьмы и смерти.

Праздник, затеваемый Мэром, пропечатанный в пригласительных картах рифленым золотом, назывался: «Мост-Президент». Неутомимый украшатель столицы, искусный строитель великолепных храмов и памятников, конструктор кольцевых дорог и проспектов, Мэр соорудил через Москву-реку магистральный бетонный мост, а старый, облицованный камнем, из утомленной от времени узорной стали, передвинул на новое место, к Нескучному саду. Накрыл хрустальной крышей, с тонким вкусом соединил в нем благородную архаику и великолепный модерн. Подарил его москвичам, как стеклянную, переброшенную через реку галерею, из которой открывался великолепный вид на воду и где предполагалось проводить художественные выставки, увеселения и празднества. «Мост-Президент» был верноподданническим знаком Мэра мнительному, недолюбливающему его Истукану и тайным намеком на собственные стратегические, далеко идущие замыслы.

Белосельцев, отправляясь на торжество, был бодр, сосредоточен, весел. Он шел пешком от метро «Парк культуры», по набережной, где было перекрыто движение и пропускались только избранные лимузины с фиолетовым вспыхивающим плюмажем, которые проскальзывали вдоль вечерней озаренной реки и мчались к помпезному зданию Штаба. Оттуда, из темноты, переброшенный через реку к лесистому взгорью Нескучного сада, хрустально светился мост. Посылал в вечернее московское небо золотые лучи. Казался волшебной, возникшей в небесах дорогой, по которой пойдет вереница счастливых, спустившихся на землю небожителей. На подступах к мосту обильно стояли охранники. Иные открыто, в милицейской форме, с автоматами, другие, незаметные, в гражданском облачении, таились в тени деревьев. У Белосельцева несколько раз испрашивали пропуск, и он охотно извлекал из кармана именную золоченую карту, где был оттиснут лучезарный «Мост-Президент».

У подъема на мост, на набережной, была ярко освещена открытая площадка. В аметистовых лучах играл рояль, переливались лакированные виолончели и скрипки. В кадках стояли великолепные деревья, с оранжевыми апельсинами, малиновыми яблоками и сливами, как предвестники райского сада. На ступенях моста деревья составляли сплошную благоухающую, ведущую в небо аллею. По этой аллее медленно восходила вереница гостей. Дамы, блистая обнаженными плечами и шеями, украшенные драгоценностями, то и дело останавливались, указывали своим спутникам на красоту реки, на купол храма Христа Спасителя, на подсвеченную монограмму Крымского моста, на бронзовый колосс Петра Великого. Мужчины, помогая подыматься дамам, иные в черных фраках, успевали наклониться к душистым, растущим из кадок деревьям, вдыхали тропические сладостные ароматы. Стеклянная галерея напоминала ботанический сад обилием экзотических пальм, араукарий, лавров, магнолий. Они составляли уютные потаенные ниши или сплошные заросли или расступались, образуя просторные поляны, с которых, сквозь прозрачные стекла, открывался великолепный вид на Москву. На освещенные церкви, на парящие в лучах особняки и дворцы, на огненную дугу Садового кольца, на разноцветную реку, по которой плыли украшенные огоньками трамвайчики. Проходящая мимо Белосельцева знаменитая актриса громко, желая привлечь внимание, произнесла:

– Висячие сады Се-МЭР-амиды! – И в ответ ей, дымя сигаретой, засмеялся известный парламентарий.

Галерея наполнялась гостями. Слуги в малиновых сюртуках с бабочками разносили на подносах напитки. У столиков, среди тропических деревьев, словно это были Фиджи или Сейшелы, бармены в белых камзолах наливали из толстых бутылок виски, коньяки, замороженную, с золотой искрой водку. Пленительно улыбаясь, кидали хрустальные ломтики льда, лили шипучий тоник, розовый томатный сок. Белосельцеву было приятно сделать терпкий глоток, глядя, как на реке, украшенный алмазной гирляндой, в размытом отражении стоит сторожевой корабль с маленькой пушкой, и адмирал в парадном мундире что-то объясняет жеманной красавице, известной своими телепередачами «В гостях без галстука». Та шевелила сочными, сладостно-плотоядными губами, словно сосала большой леденец, одновременно целуя стоящий на воде корабль, и адмирала от седых благородных волос до голубых лампасов, и мандариновое дерево в кадке, усыпанное оранжевыми плодами, а также всех проходящих мимо ее перламутровых, неутомимо сосущих губ.

Мэр уже находился в галерее. Его присутствие угадывалось по уплотнению собравшихся гостей, каждый из которых хотел приблизиться к хозяину. Ждали появления Патриарха, который должен был освятить обновленный мост. Истукан находился в клинической больнице, но вместо него ожидалась Дочь, что служило бы знаком состоявшегося примирения Президента и Мэра. Надеялись на приезд Избранника, который на самолете еще только подлетал к Москве, возвращаясь из правительственной поездки в Германию.

Белосельцев с рюмкой двигался по галерее от одного берега к другому, словно в прозрачном желудке огромного стеклянного червя, наполненного питательной пищей. Здесь собралась вся московская знать, принадлежащая к партии Мэра. И та переменчиво-зыбкая публика, перебегавшая от одного властителя к другому, стоило одному из них возвыситься над соперником. Здесь были знаменитые артисты, певцы, театральные режиссеры, кому покровительствовал Мэр и кто охотно, в знак благодарности, выступал на благотворительных концертах с его участием. Тут были политики, обеспечивающие Мэру поддержку в парламенте и в отдаленных от Москвы губерниях, где тот, демонстрируя московский размах и богатство, строил то школу, то сиротский приют, то церковь, напоминавшую главный московский храм. Отдельно общались между собой банкиры и промышленники, хранящие в московских банках несметные капиталы, которые, как золотая вода, омывали московские улицы, зажигая на них великолепные витрины, алмазные фонари, огненные рекламы, превратившие Москву в блистательный, не засыпающий по ночам Вавилон. Депутаты Думы, которые в зале заседаний обменивались разящими ударами, насмешливыми репликами, беспощадными насмешками, казались непримиримыми врагами, – здесь, под тропическими пальмами, дружески чокались рюмками, весело и беззаботно шутили, похлопывали друг друга по плечам, вспоминая, как ловко они накануне разыграли парламентскую ссору, дав пищу телерепортерам и неистовым партийным приверженцам. Телерепортеры и телеведущие были широко представлены не только теми, кто постоянно освещал деятельность Мэра в самых привлекательных тонах, создавая ему образ радетеля столицы, ревнителя России, покровителя наук и искусств. Здесь были также и противники Мэра, которых он старался привлечь на свою сторону, и среди них блистательный ведущий, аристократ, отважный полемист, любимец дам, строптивый баловень, чьей издевательской насмешки боялись сильные мира сего.

Белосельцев углядел среди полуобнаженных дам сияющего Астроса, который сорвал с дерева мандарин и чистил его для белокурой красавицы. Зарецкий с живой хризантемой в петлице, похожий на декадентствующего поэта, шел под руку с женщиной-политологом, и та, полузакрыв подведенные изумрудом глаза, насмешливо внимала его болтовне. Увидев этих двух обреченных, не ведающих о своем близком конце, Белосельцев стал искать и тут же нашел их палачей. В разных местах галереи мелькнули Гречишников, Буравков и Копейко, все трое в черных фраках, строгие, молчаливые, похожие на гробовщиков. Послали Белосельцеву опознавательные знаки, одними глазами, изобразив ими то ли мальтийский крест, то ли греческую букву «омега».

Вдоль цветущих деревьев, то и дело останавливаясь и раскланиваясь, упиваясь своей известностью, уязвленный блистательным праздником, который устроил его давний и счастливый соперник московский Мэр, двигался Граммофончик. Его сопровождала жена, гордо, по-царски несла красивую голову с высокой прической. Удостаивала холодной улыбкой встречных дам, благосклонно протягивала для поцелуя руку галантным мужчинам. Увидев Граммофончика, Белосельцев начал искать среди пальм, винных столиков, удобных диванов и кресел место его будущей казни. И тут же нашел его – одинокая телекамера стояла чуть в стороне, и немолодой оператор, тот же самый, что снимал когда-то Премьера, устало сидел и пил апельсиновый сок в ожидании минуты, когда будет востребован.

На вечер явился гастролирующий по России американский маг и прорицатель русского происхождения, чернявый, красногубый, с огненными чернильно-фиолетовыми глазами, в длинном, несусветном розовом фраке с расходящимися эстрадными фалдами, с разноцветными перстнями, покрывавшими длинные и очень бледные руки.

Тут была новая знать, ничем не напоминавшая прежнюю, сходившуюся на советские празднества по случаю юбилеев и съездов. Ту, напыщенную, чиновно-важную, наивно-чопорную, состоящую из партийных вождей, космонавтов, литературных лауреатов, засекреченных ученых и прославленных героев труда, смыло бесследно паводком перемен. Только один из прежних, казавшийся бессмертным, переживший множество геологических эпох, похоронивший мамонтов, фараонов, абсолютных монархов и красных вождей, присутствовал среди нарядной, легкомысленно-скоротечной толпы. Востоковед, дипломат, разведчик, грузный и маленький, в бандаже, с обрюзгшим лицом, выворачивая в стороны больные ноги, шел, белея вставными зубами, весь в лиловых пятнах не сгорающей в огне саламандры. Его, как Вия, вели под руки прямо к Мэру, с которым он затевал новую политическую партию себе на забаву, Мэру на погибель.

Вдруг головы всех, как чаши подсолнухов, повернулись разом в одну сторону, откуда, невидимое, всходило светило. Дочь, в вечернем туалете, блистая красотой, властная, сильная, обольстительная, шла по галерее, ступая в раскрывавшийся перед ней коридор. Ни на кого не глядя, всем улыбалась, вызывая у дам угодливые улыбки и злой завистливый блеск в глазах, порождая вожделение мужчин, заискивающие поклоны дельцов, подобострастные приветствия высоких чиновников. Ее сопровождал Плут, превративший чопорный, серо-невзрачный Кремль советских времен в помпезные имперские палаты. Мэр торопился навстречу, раздвигая в верноподданной радости редкозубый рот, лоснясь от преданности, умудряясь изображать одновременно два взаимоисключающих чувства. Уничижительное смирение и холопью покорность по отношению к гордой и надменной властительнице. И торжествующее величие, ликующую надменность по отношению к окружавшим. Не решаясь поцеловать протянутую Дочерью кисть, он сжал ее двумя ладонями.

Вновь по галерее пробежал трепет, обращая в одну сторону чуткие лица, ищущие взоры. Прибыл Патриарх, медленно, с остановками преодолевая ступени моста, вознесся на вершину, как на Елеонскую гору, утомленный, совершив подвиг служения, готовый окормлять, проповедовать, отпускать грехи. Он был облачен в золотую ризу, сиявшую, как доспехи. В руках у него был высокий жезл, которым он был готов пасти неверное, изнеженное, неразумное стадо, насаждая в нем ростки благодати. Борода величественно рассыпалась по лучезарному облачению. Он источал благость, смирение, понимал, как важно людям узреть его, усладить взоры сиянием солнечных риз. Ему сопутствовал священник, псаломщики, которые несли саквояжи, где были спрятаны чаша, кропило, Евангелие, – орудия освящения моста.

Гости гурьбой устремились к Патриарху, спешили подойти под благословение, иные неумело, не зная, как встать, поклониться, какую руку поцеловать. Патриарх прощал их всех, неофитов, сбросивших ярмо безбожного ига, научающихся заново веровать и любить. Протягивал для поцелуев большую, как французская булка, руку, позволял целовать. И все, кто ни был, – модные артистки, надменные банкиры, сдержанные чиновники, развязные телеведущие, – все шли под благословение. Вознесенные над Москвой, у всех на виду, гордясь своей избранностью, они, мешая друг другу, припадали к сдобной патриаршей руке, забавляясь этой новой для них ролью.

Мэр, казалось, готов был упасть на колени, но Патриарх его удержал. Накрыл его лысую голову своей надушенной, благоухающей бородой. Дочь смиренно приняла благословение, послушно поклонилась, но не совсем по канону. Белосельцеву показалось, что она сделала книксен. Патриарх, утомленный, отдыхал, стоя рядом с Мэром. Риза округло спадала по его полному животу. И Белосельцев вдруг вспомнил слова монаха Паисия о том, что Патриарх носит в чреве загадочного младенца.

Все еще ожидали Избранника, но все с меньшим нетерпением. Казалось, он опоздал на свой праздник. Пропустил миг своего торжества. Его место занял удачливый Мэр, добившийся расположения Дочери, благословения Патриарха.

– Может быть, его самолет задержали в Германии?

– Может, его сбило «люфтваффе»?

– Его сбил Мэр, и все, что сюда заявится, будет политическими обломками.

– Разве ему можно тягаться с Мэром? Мэр – гигант, исполин!

– А этот – выскочка, временщик.

– Политический легковес!

Мэр поднялся на возвышение, обставленное живыми цветами. Подтянул к себе тонкий металлический стебелек микрофона, и в воцарившейся тишине по всей галерее раздался его знакомый, уверенный, чуть насмешливый, в меру патетический голос.

– Этот мост, который мы дарим сегодня москвичам, символизирует единство, преемственность власти, удобное и безболезненное перемещение с одного берега, из одного политического периода, на другой берег, в новый политический период. Мы назвали этот мост «Президентом», потому что у России замечательный, великий Президент, сделавший нашу страну свободной, а нашу Москву красивой и счастливой, как никогда. Уверен, в честь нашего Президента назовут не только мосты, но и аэродромы, как в Нью-Йорке, и космодромы, и вновь открытые планеты. Здоровья и благополучия нашему Президенту! – Он поднял руки и громко ими захлопал, и все стали хлопать, оглядываясь по сторонам, ожидая, когда сосед прекратит неистовые аплодисменты, не желая оказаться первым.

Началось освящение моста. Псаломщики расторопно раскрыли саквояжи. Извлекли чашу, подсвечники, Евангелие. Умело запалили высокие витые свечи. Раздули кадило с курящейся благоуханной струйкой. Приготовили кропило в виде пушистой волосяной метелки. Патриарх читал молитву. Его голос благостно, по-стариковски дрожал. Он говорил нараспев, вытягивая слова, словно в жалобном и печальном песнопении. Взмахивал кадилом, развешивая вокруг прозрачные благовонные струйки, к которым тянулись чутко вдыхающие носы. Скрещивал длинные, как шпаги, свечи, умело держа на их окончаниях маленькие огоньки. Его поклоны и воздыхания были обращены на стеклянную оранжерею с деревьями, на темную реку с военным кораблем, на Крымский мост, по которому мчались огни, сливались в сверкающий серп Садового кольца.

Не различая слов, а улавливая лишь дребезжащий, казавшийся нарочитым распев, Белосельцев видел, как дородный, облаченный в золотую парчу Патриарх благословляет и освящает власть, ту, которая была ненавистна ему, Белосельцеву. Он испытывал острую неприязнь к Патриарху, и когда тот начал кропить и брызгать, макая кисть в серебряную чашу с водой, и прохладная капля упала на лицо Белосельцева, поспешил отступить, платком отер щеку, словно это была не вода, а уксус.

С кратким приветствием выступила Дочь, обращаясь к Мэру:

– Я навещала сегодня в больнице Президента. Он чувствует себя хорошо, скоро вернется в Кремль. Сказал, что подойдет к окну и будет любоваться салютом в честь открытия моста.

Мэр сиял, аплодировал. Поворачивался в ту сторону, где, по его расчетам, находилась клиническая больница. Адресовал аплодисменты выздоравливающему Президенту.

Принесли бутылку шампанского, и Мэр умело, лихо грохнул ее о железную ребристую перегородку. Бутылка взорвалась, брызнула пеной, и ловкие служителя с совками и метелками убрали осколки.

– Да здравствует Президент! – крикнул кто-то сквозь бравурную музыку.

– Да здравствует Мэр! – восторженно вторили из толпы.

– Да здравствует Татьяна Борисовна! – это произнес Плут, подойдя к микрофону, бархатным баритоном перекрывая фортепьяно.

Белосельцев видел, как умело, артистично, по искусному сценарию, разворачивается действо. Знал, что в этом пышном, многозвучном сценарии тайно заключен другой, спрятанный, как стиснутая пружина.

В галерее медленно меркнул свет, отчего яснее становились видны разлив реки, синий сумрак вечера, очертания города. Начинала звучать яростная, сладострастная музыка. Под ее огненные ритмы из темноты приближался вертолет. Щупал небо голубым прожектором, зажигал на реке ртутное плещущее пятно, скользил по галерее слепящей секирой. Вертолет повис перед мостом, раскрыв над собой серебристый зонтик винта, опираясь на голубой столб света. И в этот свет, как в прозрачный колодец, по едва заметной мерцающей струне стала спускаться обнаженная женщина. Спускаясь, она танцевала. Откидывалась назад, расплескивая руки и роняя длинные волосы, и казалось, сейчас она сорвется и блестящей каплей упадет в реку. Прижимала грудь к едва заметному канату, вытягивала назад напряженную ногу, стремительно начинала вращаться, и тогда казалась, что это бабочка, насаженная на голубую иглу, трепещет, силится вспорхнуть и умчаться. Она повисала вниз головой, бессильно свешивала руки, недвижная, с рассыпанными волосами. Вертолет приблизил ее к галерее, так что отчетливо видны были молодая сильная грудь, темные соски, черная ленточка лобка. Она обернулась к восхищенным зрителям смеющимся лицом и стала танцевать в воздухе эротический танец. Отжималась от стальной нити напряженным торсом, круглыми блестящими бедрами, резко поворачивалась сияющим животом и выпуклой плещущей грудью. Кружилась вокруг сверкающей вертикали, делала длинный пластичный шпагат, сворачивалась в живое колесо. Она превращалась в гибкую змею, складывалась в крест, свивалась в вензель под пламенную музыку. Послав воздушный поцелуй ликующей толпе, стала удаляться в лучах прожектора, как небесный ангел, пролетающий над ночным городом.

Еще мерцала в отдалении голубая искра, в которую превратилась небесная танцовщица, как на реке ударил орудийный выстрел. С военного корабля ввысь полетели букеты салюта. На туманных высоких стеблях распускались лучистые хризантемы, золотые шары, алые и фиолетовые тюльпаны. Все небо над рекой превратилось в нарядную клумбу, которая осыпалась, роняла лепестки, отражалась в воде разноцветными лентами, змеями, переливами. Корабль салютовал, усыпанный гирляндами, плескался на радужной воде. Зрители аплодировали, бурно приветствовали седого адмирала, который был горд за свое детище, отвечая легкими сдержанными поклонами.

Еще трепетало после салюта темно-синее небо, похожее на гаснущий огромный экран, как в нем уже вспыхнули лазерные лучи. Под разными углами перекрещивались, превращались в месте встречи в ослепительные точки, блуждали в синеве, охватывали небо серебристой мерцающей сетью, наполняли летучим дождем. Из этой зыбкой сети, сквозь голубые серебристые струи полетели птицы. Сотни голубей были выпущены с реки. Взмыли к мосту, влетали в лазерные мельканья.

Гости были в восторге. Патриарх, вначале смущенный появлением обнаженной плясуньи, теперь был удовлетворен. Ибо голуби, как посланцы неба, являли собой знамение одухотворенной Москвы, набрасывали на Мэра отсвет сил небесных. Не успели гости обменяться впечатлениями по поводу ошеломляющего зрелища, как зазвучал знаменитый американский блюз, напоминающий плавное парение, медленные взлеты и сладостное планирование над туманной землей. И под эту упоительную музыку из-под моста стало выплывать многоцветное диво, словно огромный, текущий по волнам ковер, освещенный яркими прожекторами. Самоходная баржа с сооруженной на палубе широкой площадкой выносила на простор громадный портрет Президента, воссозданный из живых цветов. Не того, обрюзгшего, фиолетового, словно ошпаренный баклажан, а молодого, крепкого, налитого неукротимой волей, яростной непобедимостью, каким его запомнил мир на танке, в дни триумфа. Цветы из лучших оранжерей, взлелеянные искусными садоводами, умело расставленные портретистом, вспыхивали росой, переливались всеми оттенками свежести. Казалось, на воде явлена живая икона, ниспосланная с небес.

Мэр торжествовал. Дочь восхищенно провожала плывущее по реке изображение отца. Не удержалась, благодарно взяла Мэра за руку. Все восприняли это как окончательный и необратимый знак примирения. Кончилось противостояние всемогущего, но больного и теряющего силы властелина с яростным московским властолюбцем, который почуял скорый конец владыки и прежде времени напал на ослабевшего соперника. Это была ошибка, ставящая под угрозу мир и покой государства. Теперь эта ошибка преодолевалась – в интересах страны, в интересах властной преемственности, в интересах семейного клана ослабевающего владыки, которому Мэр обещал покровительство и сохранение привилегий.

– Отобрав власть у бездарных и бессильных коммунистов, мы доказали миру, на что мы способны. – Мэр вновь поднялся на возвышение, притянув к губам стебелек микрофона, и по мере того, как он говорил, в стеклянной галерее снова меркнул свет, и река с туманными очертаниями города становилась видней и ближе. – Мы доказали, что умеем работать, умеем совершенствовать жизнь, умеем превращать данное нам от Бога достояние, будь то Москва или сама Россия, умеем превращать их в чудо света! – Последние слова он выдохнул с эстрадной напыщенностью, сделав кому-то знак. Ударили сочные, колокольно-гулкие аккорды Первого концерта для фортепьяно с оркестром Чайковского. Снаружи, над рекой полыхнуло. Крымский мост озарился, словно от берега к берегу пробежал быстрый росчерк золотого пера. Полукруги, перевернутые арки, натянутые струны горели, как световод, в котором пульсировала плазма. Вверх, в ночную синеву, исходило сияние, будто над рекой распростерло крылья прилетевшее из небес диво. А внизу бессчетными струями бежало золотое отражение.

Мост погас, оставив в зрачках меркнущий черный автограф. И тут же за мостом, под звуки фортепьяно, озарился храм Христа. Не белым, а небесно-голубым, словно за рекой распустился волшебный цветок с огромной золотой сердцевиной. Из чаши цветка исходили прозрачные дышащие лопасти. Казалось, цветок растет на глазах, качается над городом. Изображение храма пропало, и несколько секунд восхищенная публика в темноте внимала звукам рояля.

Над Парком культуры из густых деревьев выкатилось слепящее ночное светило. «Чертово колесо», усыпанное алмазами, блистая спицами, расплескивая лучи, катилось над Москвой как колесница античного бога. И все зачарованно смотрели, как уносится за Нескучный сад солнцеподобный Фаэтон. Колесо распалось, осыпалось легчайшим пеплом, вызвав у гостей вздохи сожаления. Но тут же, из вод, в малиновом зареве, в светящемся изумрудном камзоле, с золотым, натертым до блеска лицом, встал великан. Перешагивая крыши домов стеклянно-светящимися ботфортами, Петр шел навстречу течению, река бурлила вокруг сапог, и речные трамвайчики и буксиры в страхе отворачивались от шагающего исполина.

Изображение погасло. Но вдалеке, за высотным зданием, полыхнули зарницы. В разных концах Москвы, словно падал на них небесный луч, загорались церкви, монастыри, колоннады, озарялись дворцы и памятники, скользили разноцветные молнии света, проплывало прозрачное павлинье перо. Восхищенные глаза ловили аметистовую Шуховскую башню, розовое видение Кремля, выточенный из голубого льда ампирный дворец, круглую, как луна, арену Лужников.

Мощная, бравурная музыка рокотала. Вдруг чудо светомузыки пропало. Вспыхнуло электричество, и в его благодатных лучах со всех сторон галереи понесли угощение. Ставили на столы огромные чаши с подогревом, с горящими фитильками. Подносы с бесчисленными закусками. Серебряные рыбницы с осетрами и севрюгами. Фрукты, свежую землянику с мороженым. Блюда на любой вкус, русской, европейской, восточной кухни, и один столик с кошерной пищей, к которому тут же приладились два хасида с размотанными до земли пейсами, явившиеся в Москву похлопотать о рукописях Шнеерсона.

Наступило время свободного общения, непроизвольных тостов, доверительных разговоров. Сплетни и интриги с легкостью плелись среди тропических пальм, мясных ароматов, розовых лобстеров, подносимых на серебряных блюдах. Белосельцев вслушивался в голоса, взрывы смеха, в звон бокалов. Он различал в толпе Граммофончика, возбужденного, окруженного почитателями, витийствующего. Казалось, тот читает стихи, эффектно отставив ногу и воздев руку. Его красивая жена, умиляясь и одновременно тревожась за его здоровье, поглаживала его по плечу, умеряя пыл. Временами среди ярких нарядов, цветных пиджаков, обнаженных женских плеч появлялся черный фрак Гречишникова.

Белосельцев отошел с открытого пространства галереи, где люди отыскивали друг друга взглядами, подымали издалека бокалы, посылали воздушные поцелуи. Отошел в заросли, в потаенную нишу, окруженную деревьями, напоминавшую беседку. Отсюда виднелась черная глянцевитая река, стальные изгибы Крымского моста с разбегавшимися красными и белыми точками. В соседней нише, за глянцевитой листвой деревьев, раздались голоса. Белосельцев узнал голос Дочери, умягченный, взволнованный, с трогательными интонациями благодарности.

– Вы неподражаемый мастер устраивать праздники, на которых забываешь все горести и неприятности. Жаль, что отец не смог это увидеть. Он нуждается в положительных эмоциях. Я расскажу ему, как вы были внимательны к нему, как чествовали его. Он будет признателен.

Отвечающий голос, не скрывавший своей радости, с едва различимыми нотками торжества, принадлежал Мэру.

– Мы так рады тому, что он выздоравливает и возвращается в Кремль. Его отсутствие остро чувствуется. Без него все замирает, выжидает. А с его возвращением все снова начинает двигаться, жить. Страна обретает хозяина.

– Скажу вам доверительно, как другу. Его все чаще посещают мысли о досрочной отставке. Он слишком ослабел. Слишком велико бремя власти.

– Извините, Татьяна Борисовна, но об этом не хочется слышать. Мы все надеемся, что он пойдет избираться на третий срок. Он может не сомневаться, Москва поддержит его, как поддержала на первых и на вторых выборах. А после победы он может рассчитывать на нас, как на верных и трудолюбивых помощников.

– У него изношены сердце, легкие. Участились спазмы мозга. Вряд ли он пойдет на третий срок.

– Мы должны сообща уговорить его. Я убежден: кроме него, никто не способен стать Президентом. Он незаменим.

– Благодарю вас за преданность отцу. Передам ему непременно. В последнее время появилось столько врагов, столько изменников. Только и ждут, чтобы он ушел.

– С врагами мы справимся сообща. А изменникам послужит уроком пример Прокурора.

– Спасибо. Я передам отцу ваши слова.

– Он должен знать, что я его самый верный друг и соратник.

Раздался легкий звон стекла. Говорящие чокнулись бокалами, скрепляя доверительный союз глотками шампанского.

Белосельцев не выходил из своего укрытия, отделенный от собеседников слоем листвы. Услышал, как кто-то еще присоединился к разговаривающим. Снова зазвенело стекло бокалов.

– Ваш праздник – ослепительная удача! Такое могли себе позволить лишь цари Вавилона и императоры Рима! – В этом пылком излиянии Белосельцев узнал Астроса. – Мои телекамеры снимают весь вечер. Мы будем транслировать торжество на всю Россию.

– Это не просто блистательный аттракцион, не просто великолепное шоу. Это мощная политическая манифестация. – Вторым подошедшим был Зарецкий. – Этот праздник знаменует новую политическую эру. Эру консолидации всех важнейших политических сил после временных, вполне естественных в политике расхождений. Сегодня, с этого великолепного моста, всем видно, – страной руководит Президент, опираясь на Мэра столицы, на бизнес-элиту, на банковское сообщество и на творческую интеллигенцию. Накануне выборов собран мощный кулак, и ему не может быть противодействий. Даже коммунисты прислали сюда своего лидера, как посылали раньше князей в Орду.

– Он прав, – сказал Астрос. – Мы консолидированы, как никогда. Все видят, Астрос и Зарецкий ходят в обнимку, значит, две информационные империи заключили пакт о ненападении, о переделе мира, о дружбе на вечные времена.

– Ну что ж, все сказанное верно. Люди, прошедшие такой путь, столько испытавшие вместе, стольким рисковавшие, не могут обойтись друг без друга. – Это говорил Мэр, довольный таким истолкованием празднества. – Мы должны публично демонстрировать наш союз. И не пускать в него случайных людей. Выскочек и временщиков. Эти непроверенные люди хороши для выполнения временных одномоментных задач. А потом они должны незаметно уйти.

– Пусть себе ездят в свои Германии, чтобы не забыть немецкий язык. Мы сохраним за ними эту роль. – Астрос смеялся, слегка пьяный, разгоряченный зрелищем красивых женщин. – Он нам понадобится, – продолжал он, имея в виду Избранника, – как переводчик при заключении нашего нового «Пакта Риббентропа – Молотова». Переводчик может присутствовать на коктейле, на переговорах, но его подписи под документом нет.

– Хорошенькое сравнение ты придумал для нашего союза. Ты бы еще Кальтенбруннера сюда приплел. Что скажут бедные евреи? – хихикнул Зарецкий.

– Бедные евреи ничего не скажут, потому что самые бедные из них – это мы, – засмеялся Астрос. – Предлагаю выпить за самую красивую женщину на этом мосту. За «Мисс Москву»! За «Мисс Россию»! За тебя, моя Татьяна! – фамильярно произнес Астрос, и Белосельцев представил, как бриллиантово-голубые глаза его, обращенные к Дочери, пробежали по ее обнаженным рукам и груди.

– И смело вместо «белль Нина» поставил «белль Татиана»! – передразнил его Зарецкий, и все четверо засмеялись, чокнулись бокалами, и растроганный голос Дочери произнес:

– Спасибо, друзья!..

Белосельцев осторожно покинул свое укрытие и ушел в толпу.

Глава 26

В центре внимания публики находился американский маг и волшебник, с великолепным русским языком, в котором, как запашок в сыре, присутствовал едва ощутимый одесский говорок. Его бледные, усыпанные самоцветами руки посылали в столпившихся гостей острые лучики рубинов и изумрудов, словно вкалывали иголки в чувствительные зоны, наносили магическую татуировку, подчиняя волю легковерных и любопытных зрителей.

– Вы действительно напророчили мировой финансовый кризис? – спрашивала его красивая, возбужденная шампанским актриса, уже находясь под властью гипноза и обаяния таинственного чужеземца.

– Я написал скромное письмо вашему Президенту, где предупреждал, что большую Россию ожидает маленький дефолт. Я люблю Россию, мою вторую Родину, и мне хотелось, чтобы у нее не было неприятностей. Но ответа, увы, не последовало. – Чародей улыбался красными, словно в помаде, губами, направлял на актрису черные, без зрачков глаза, вонзая в ее открытую шею разноцветные лучики самоцветов.

– А вы бы не могли напророчить мне? – Актриса была окончательно загипнотизирована, чувствуя, как по ее телу разливаются сладостные, разноцветные струйки боли. – Я хочу знать мое будущее.

– А вы не боитесь? Оно может быть ужасным. Лучше не заглядывать в зеркало будущего, а жить настоящим, особенно такой красивой женщине, как вы.

Из круга любознательной публики, дружелюбно, по-медвежьи ее раздвигая, вышел Плут. Чуть бражный, благодушный, покачивая свое плотное сытое тело, распаренное, словно из бани.

– Я, как видите, не красивая женщина и поэтому не боюсь будущего. Давай, погадай мне. Я тебе устроил выступление в Кремлевском дворце, а сейчас ты покажи, на что способен.

Прорицатель тонко улыбнулся, прощая фамильярность. Взял Плута за большую, толстопалую ладонь. Прикрыл коричневые веки и словно задремал. Его перстни переливались у Плута на ладони, а тот снисходительно поглядывал на собравшихся и улыбался.

Прорицатель открыл глаза, и они были выпуклые, круглые, с бронзовым отсветом, как ягоды черной смородины.

– Вы великий домоустроитель. Вы вернули Кремлю его былое великолепие. Там, где появляетесь вы, там благоустраиваются дома. В Нью-Йорке, в районе Бруклина, есть тюрьма, которая нуждается в благоустройстве. Вам суждено побывать в Бруклинской тюрьме и превратить ее в Кремлевские палаты.

– Ты так шутишь? – Плут слышал вокруг себя насмешки, рассматривал свою ладонь с отпечатками перстней. Сам усмехаясь, уходил из толпы. И по мере того, как он удалялся, лицо его становилось задумчивей.

Место Плута занял адмирал, чей разукрашенный корабль горел на реке огоньками. Адмирала прочили на видную должность в Штаб Флота, и он уже принимал поздравления. Прорицатель взял его сухую твердую ладонь. Сжал пальцами запястье, словно щупал пульс. Закрыл глаза, погрузившись в созерцание неведомого, ненаступившего будущего. Адмирал терпеливо, с мягкой улыбкой, поощряемый дамами, позволял магу экспериментировать.

Колдун открыл веки, и его чернильные, выпуклые глаза полыхнули жутким потусторонним светом.

– Русский град Китеж ушел на дно со всеми своими жителями, и до сих пор из воды слышны колокольные звоны. Курск, который вы так любите, адмирал, тоже уйдет на дно, и никто из его обитателей не всплывет на поверхность.

– Но я не люблю Курск, ни разу в нем не был, – пожал плечами адмирал.

– Я говорю о ковчеге. О подводном ковчеге, господин адмирал, – тихо произнес прорицатель.

Адмирал, не удовлетворенный ответом, пожимая плечами, уходил, сопровождаемый дамами.

Вслед за адмиралом к фокуснику в розовом фраке приблизился телеведущий, чья популярность затмила популярность политиков, эстрадных звезд и хоккейных бомбардиров. Баловень, злой острослов, умный циник, красивый повеса, интеллектуал и веселый шутник, он раскалывал черепа скудоумных партийных лидеров, мазал черным вареньем белоснежные камзолы ханжей, возвеличивал карликов, срубал башку великанам, делал прекрасным и привлекательным зло, облачал в шутовские наряды добро.

– В детстве цыганка нагадала мне, что я подожгу мой дом. И мои родители прятали от меня спички, – он протянул прорицателю руку, снисходительно позволяя тому потешить праздное общество, – но мой дом по-прежнему цел и невредим. Прорицатель взял протянутую руку, закрыл глаза. Белосельцев видел, каким непосильным трудом он занят. Как вторгается в запретные миры, производя в них смятение. Как разрушает закономерность времен, обгоняя на свистящей стреле медленно нарождающуюся череду событий.

– Цыганки не всегда лгут. Ваш дом загорится так, что пожар будет видеть вся Россия. И тушить его станут всем миром.

– Вы это серьезно? – переспросил ведущий. И хотя на лице его оставалась насмешка, он вдруг побледнел и, подставив локоть хорошенькой барышне, отошел в глубину галереи.

Подвергнуть себя испытанию будущим, не видя в этом никакой для себя опасности, решился руководитель космических программ. Рыхлый, с жирными плечами, вислым носом, в мешковатом костюме, он слыл сторонником американских решений в Космосе. Считал нерентабельным для человечества дублирование российских и американских программ. Настаивал на скорейшем строительстве совместного россий-ско-американского космического города, в сравнении с которым отечественная станция «Мир» казалась старомодной деревней.

Космист, улыбаясь дряблой стариковской улыбкой, протянул волшебнику потную жирную ладонь, на которой, словно гвоздем, были процарапаны грязноватые линии жизни.

– Так где мое будущее? На небе или на земле? – прошамкал он мокрым ртом, подымая воловьи слезящиеся глаза вверх, где, невидимые в безвоздушной синеве, носились космиче-ские спутники, разведывательные зонды, марсианские станции, и среди них, как серебряная бабочка, парила русская станция. – Где прикажете искать мое будущее?

– На дне, – не трогая его ладонь, ответил странный человек в розовом фраке, из кармана которого торчала игральная карта с мастью «треф».

И все перешептывались, дивясь парадоксальному ответу.

Белосельцеву вдруг захотелось протянуть ему руку, ощутить на запястье прикосновение волшебных перстней, почувствовать сладкую боль проникающих ядовитых иголок. И узнать, что ждет его впереди. Больничная койка с капельницами или мгновенная вспышка пули, выпущенная с чердака неведомым снайпером, прекращающим опасную игру с «Суахили». Или унылое прозябание старости, без друзей, без близких, с меркнущим зимним оконцем, с сумеречными несвязными мыслями. Он уже сделал шаг, уже поднял руку. Но дорогу ему перешел наглый веселый Астрос. Казалось, на его плотоядных губах переливается радужный мыльный пузырь.

– Я приглашаю вас на мое телевидение, маэстро. Гонорар – полмиллиона долларов. Но прежде докажите, что вы видите мое будущее.

– Вы владеете долларами, алмазами, драгоценностями, – вяло ответил кудесник, – вы любите дорогие украшения. Сегодня вы получите замечательный подарок.

– Какой? – наивно полюбопытствовал поверивший Астрос.

– Браслет, – ответил устало прорицатель и отвернулся от него, желая уйти из круга любопытной публики. Астрос задрал рукав пиджака и манжету рубахи, показывая всем свое крепкое запястье, на котором уже сегодня должен был появиться усыпанный алмазами браслет. А Белосельцев испугался разоблачения. Смотрел на широкое, в синих жилках запястье Астроса, на котором через несколько минут должны были замкнуться наручники.

– Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною и скоро ль на радость соседей-врагов могильной покроюсь землею? – Граммофончик, изрядно подшофе, держа рюмку с любимым «Камю», манерный, возбужденный, играя глазами, точь-в-точь как лет десять назад, когда выходил на трибуну Съезда, преградил путь уходящему прорицателю, требуя к себе внимания. – Какова, милостивый государь, моя будущая доля?

– Но примешь ты смерть от «Камю» своего, – едва слышно обронил прорицатель, и с вытекшими глазами, осыпавшимся до костей лицом ушел в толпу, неся на обугленном сутулом скелете розовый фрак. А Белосельцеву вновь стало страшно от той зловещей обыденности, что обретали аномальные явления, толкователем и вершителем которых он являлся.

Граммофончик уходил в глубину галереи, где клубился народ. Он удалялся, и рядом с ним неизвестно откуда появился Зарецкий. Охаживал, обскакивал его со всех сторон, направляя в удаленную нишу, где была поставлена тренога с телекамерой и оператор в жилете со множеством карманов, напоминавший странное сумчатое животное, ждал начала работы. Граммофончик и Зарецкий шли, разглагольствуя. К ним присоединился Астрос, налетев на них с какой-то дурацкой шуткой, от которой Граммофончик по-молодому, заливисто рассмеялся. Поблизости от них возник и пропал Гречишников в черном одеянии. Время, остановившееся в стеклянной галерее, словно в хрустальном озере, по которому плавали нарядные лодки с дамами и кавалерами, вдруг проточило узкое русло и хлынуло в него убыстряющейся черной струей.

Белосельцев слышал запальчивый, нетрезвый голос Граммофончика.

– Да, я скажу прилюдно… Страна должна знать своих героев… Я выведу на свет все его махинации… В свое время, когда я был мэром Санкт-Петербурга, я приказал проверить его деятельность, которая могла бросить тень на меня… Да, и доллары через финскую границу в особо крупных размерах… И торговля цветными металлами… И торговля детьми, которая получила поистине индустриальный размах…

Они приблизились к нише, окруженной деревьями, из которых, как ружейный ствол, выглядывала телекамера. Граммофончик оживился еще больше, увидев ее. Он любил телекамеры, их дразнящие зрачки, мигание индикаторов, белый луч осветительной лампы. Он любил телеинтервью, сделавшие его знаменитым. Любил эти нескончаемые потоки внимания, приливы славы, в которых купался и плавал и которые шлифовали его, словно волны прибоя, делая гладким, как галька. Теперь он опять был в центре внимания публики, был востребован. К нему возвращались известность и слава, которые хотели отнять у него враги и завистники.

– Ну что, работаем? – нетерпеливо и взыскательно обратился он к оператору так, чтобы его слышали собравшиеся вокруг любопытные гости. Откашлялся, одернул пиджак, огладил виски. Астрос поправил ему галстук. Зарецкий угодливо стряхнул с плеча несуществующую соринку.

– Поехали? – спросил он оператора.

В это время возник официант, строгий, с античным профилем. Он держал на руке круглый серебряный поднос, сиявший как солнце. На нем стояла рюмка, одинокая, как цветок на поляне. Этот цветок невозможно было не сорвать. Невозможно было не выпить прекрасную рюмку «Камю».

– Вы столь любезны! – Граммофончик взял рюмку театральным жестом, поклонился собравшимся и начинавшей рокотать телекамере. Выпил до дна. Рюмка еще трепетала в его руках, а лицо начинало наливаться малиновой тяжкой краснотой, словно вся кровь хлынула в голову. Мозг разрывался от обилия крови. Глаза выпучивались, словно у глубоководной рыбы. В них лопались кровяные сосуды. Роняя рюмку, под стрекот работающей телекамеры, он грохнулся на пол, под ноги толпе. И в этой тишине, по всей галерее, пронесся пронзительный визг, переходящий в истошный звериный вой. Это жена Граммофончика, уже не жена, а вдова, склонилась над ним. Расстегивала ему под галстуком рубаху, под которой обнажилась впалая стариковская грудь, седые волосы и мальтийский медальончик с крестом.

По галерее катились волны ужаса. Людей сгребало туда, где, бездыханный, оплакиваемый вдовой, лежал Граммофончик, и вокруг мелко поблескивали брызги разбитого хрусталя. Мэр, узнав о случившемся, мчался к месту смерти. Торжество превратилось в трагедию. Яркий, царственно задуманный праздник обернулся ужасной смертью. Эта смерть наполняла его затею мрачным смыслом, бросала на него черную тень. Он представлял, как назавтра по всем телеканалам будут показывать мертвого Граммофончика и его, Мэра, дирижирующего светомузыкой, подымающего бокал шампанского. Злые комментаторы станут намекать, кому была выгодна эта смерть. Глубокомысленно приводить случаи, когда князей приглашали в Орду и там убивали. Рассказывать о давнишнем соперничестве московского и петербургского мэров. Это был провал, сокрушительное поражение, после которого нечего думать о свидании с Президентом.

Он прорвал круг, обступивший мертвеца. Наклонился, убеждаясь, что благородная душа покинула бренное тело. Сквозь приоткрытые губы Граммофончика сочилась малиновая пенка.

– Где врачи?.. Скорую!.. Реанимацию!.. – выкрикивал Мэр беспомощно, понимая, что лежащему на полу Граммофончику нужна не капельница, а лопата могильщика. – Моего личного врача Шапиро!..

– Какое несчастье! – ахал находящийся тут же Астрос. – Минуту назад он был совершенно здоров, чувствовал себя превосходно!

– Да где же врачи, черт возьми! – зло шипел Зарецкий. – Все предусмотрели – лобстеров с Борнео, дерево манго из Африки, девок из парижских борделей, а врача нет!.. Идиоты!..

Снаружи, вдоль набережной, засверкало фиолетовой вспышкой, и к подъему на мост подлетели машины.

– Наконец-то!.. Врачи!.. – Толпа отхлынула, освобождая пустой коридор, в котором должна была появиться бригада врачей в белом, с саквояжами и носилками, на бегу извлекая шприцы и спасительные инструменты. Но в пустом прогале, меж деревьев и наряженных дам, вместо белоснежных врачей появились люди в черном, – в дырчатых масках с розовыми жуткими прорезями, в которых воспаленно горели глаза. Грохоча башмаками, держа в руках тяжелые автоматы, они промчались по галерее, опрокидывая кадки с тропическим деревом, туда, где лежал покойник. Четверо из набегавших, издавая хриплые, парализующие волю крики, набросились на Астроса и Зарецкого, грубо и ловко вывернули им руки, набросили блестящие наручники. Поддернули вверх, так что у Астроса лопнул рукав, а Зарецкий испустил тонкий птичий крик боли. Грубо понукая, поволокли к выходу. Другие, в черных, натянутых на голову чулках, зыркая свирепо глазами, держа наготове автоматы, отгоняли людей стволами. Пятились, жарко дыша красными, процветшими сквозь черную ткань губами. Ломали бутсами ветки упавшего экзотического дерева.

Все длилось минуты. Мэр, пораженный, не закрывая рта с фиолетовым, распухшим от ужаса языком, лепетал:

– Что случилось?.. Кто виноват?.. Я был далеко, не видел!..

Гости, напуганные автоматчиками, шарахались, бились о стеклянные стены, как залетевшие в комнату птицы. Какая-то дама истерически визжала, колотила кулаками в прозрачную оболочку, желая выброситься в ночную реку.

Когда все немного поутихло, и женщины тревожно жались к своим мужчинам, а те по мобильным телефонам вызывали охрану, и мертвого Граммофончика перенесли куда-то за кадки с деревьями, и Мэр, стараясь вернуть себе бодрый и властный голос, громко требовал в мобильник: «Директора ФСБ, и немедленно!», когда на галерее установилась зыбкая тишина – снаружи, на набережной, вновь вспыхнули голубые мигалки.

Все отшатнулись, ожидая вторжения черных, как черти, фигур. Но вместо них легкой, бодрой походкой, почти пританцовывая, не касаясь земли, появился Избранник. Шел по озаренной галерее, ладный, приветливый, улыбаясь, внушая успокоение и надежду. Дочь устремилась навстречу этой улыбке, цветущая, дышащая силой и красотой. И пока они сближались, по чьей-то неведомой воле ударила громкая музыка, радостно-звонкая, брызжущая. За стеклом, в синей пустоте московской ночи, на Крымском мосту зажглась ослепительная надпись «Президент» – полыхала бриллиантами, завивалась струями огня, трепетала торжественно и ликующе, отражаясь в реке драгоценным серебром. Избранник и Дочь сблизились, тот предложил ей руку, она обняла его маленький точеный локоть. Так они и шли, словно танцевали менуэт, и все восхищенно аплодировали, восторгаясь горящими за окном письменами. И только Мэр осунулся, сгорбился, свесил бессильные руки, похожий на разделанную тушку зверька, которую подвешивают на крючок и пускают вдоль конвейера.

Через день Белосельцев был вызван в «Фонд», где его поджидал Гречишников. Ему казалось, что линии кабинета, контуры мебели, оси симметрии, пропорции оконных рам были смещены, выгнуты, как на снимке, сделанном длиннофокусной оптикой. Пространство кабинета было искажено, пол и потолок не были параллельны друг другу. Гречишников сидел с расплюснутым, суженным лбом и неестественно раздвинутыми губами. То ли в голове у Белосельцева от перенесенных перегрузок взбухла жила и деформировала зрительные центры, то ли здесь, в «Фонде», в силу неясных геофизических аномалий прошла искажающая волна и сморщила пространство.

– Ну как тебе вчерашний театр? Один спектакль в другом. Это и есть новая режиссура! Выше Станиславского! Выше Мейерхольда! Театр «Суахили» с элементами античного хора и итальянской комедии масок!.. – Гречишников смеялся, и лицо его казалось раздавленным, словно он вращался на бешеной центрифуге.

Белосельцев чувствовал на себе давление, какое бывает на борту вертолета, совершающего противоракетный вираж.

– Астрос в «Лефортово» держался как пленный Наполеон. Гордый, неприступный, скрестил на груди руки, отказывался говорить со следователем. Даже плюнул в Буравкова. Зато Зарецкий, понимая случившееся, валялся в ногах, плакал и умолял. Предлагал отступную в треть состояния. На что ему Копейко заметил: «Из вашего состояния вам оставлено ровно столько, чтобы можно было заказать у надзирателя туалетную бумагу»…

Красная площадь за окном необычно выгибалась, как округлая поверхность чешуйчатой металлической планеты, и башни Кремля, располагаясь на этой кривизне, заваливались в разные стороны. Казалось, вращение, породившее центробежные силы, смело с площади находившихся там зевак, и брусчатка пусто, жестоко блестела.

– Все огромное состояние олигархов – недвижимость, ценные бумаги, нефтяные поля, телевизионные империи, газеты, посреднические фирмы, банки – все это перешло в нашу собственность. Невидимая работа Копейко и Буравкова была направлена на то, чтобы реальным собственником их корпораций стали мы, участники «Суахили». Ты – один из участников. Ты имеешь в этом долю…

Белосельцев заметил, как по-новому, странно заглядывают в окно купола Василия Блаженного. Витые, ребристые, зубчатые, они словно поменялись местами. Одни из них выдвинулись, похожие на чалму раджи. Другие сместились, подобные булаве запорожца. Третьи, напоминавшие фантастический корнеплод, почти исчезли, показывая лишь один красно-золотой ломоть. И оттуда, от этих сместившихся куполов, исходила искривляющая пространство сила, гнула линии комнаты, раздвигала и плющила губы Гречишникова, притягивала к себе находящиеся в комнате предметы. Бутылка коньяка, рюмки, блюдце с лимоном готовы были оторваться от стола, унестись в окно и, как к магниту, прилипнуть к куполам.

– Если хочешь, возьми акции сибирской нефти… Очень доходны акции алюминиевых заводов… Большая ликвидность у нефтеколонок, сеть которых разбросана по Европе и Америке… Рекламный бизнес в телекорпорации Астроса больше, чем у Зарецкого, но тот начал скупать региональное телевидение, а там рекламный рынок больше… Кроме того, мы тебе предлагаем пост Председателя Совета директоров отличного крепкого банка, через который проходят деньги от торговли оружием и ядерными технологиями… Ты прекрасно поработал на «Суахили». И у тебя есть своя доля…

Храм Василия Блаженного был системой планет, которые в своем орбитальном вращении выстроились в линию, образовали «парад планет». Сила их притяжения сложилась и многократно усилилась, создавая невиданную гравитацию. Ломала устойчивость мира, порождала в земной коре искривления и трещины, смещала материки, вызывала огромные цунами, и было слышно, как похрустывает площадь, трется друг о друга брусчатка, выдавливаются основания башен.

– Когда я соглашался работать с вами, я не думал об акциях, – сказал Белосельцев, чувствуя, как поле притяжения куполов мешает шевелиться губам и язык словно поворачивается в застывающем бетонном растворе. – Я думал о великом возрождении, о великом преобразовании, которое вы провозглашали. Где объединение территорий, возрождение СССР? Хотя бы намеки, первые сдвиги политики?

– Империи пространств кончились. Мир бьется за коммуникации и маршруты нефтепроводов. Все коммуникации Евразии проходят через Россию – Севморпуть, Транссиб. Другие народы будут выбредать со своих проселков, чтобы выйти на трансконтинентальные линии России. Что касается нефтепроводов, мы купим ленточные участки земли и проложим трубу. Россия сбросила с себя лишние территории и лишние, плодящиеся народы. Мы больше не станем кормить многодетные узбекские семьи и позаботимся о многодетности русских женщин. Возрождение СССР не актуально…

Белосельцев чувствовал, как исчезают его последние иллюзии и надежды. Мир, в котором существовали эти иллюзии, перепахивался огромным плугом. Материки перевертывались, ложились вверх дном. Полюса менялись местами. Реки вытачивали новые русла. Хребты проваливались. Равнины вздымались и горбились. Кромка океанов меняла рисунок, и в новом ландшафте мира, среди новых государств и столиц ему, Белосельцеву, не было места.

– Ты говорил о возвращении власти народу. О возвращении к государству советов, разгромленному Истуканом в девяносто третьем году, в дни расстрела Парламента. Где признаки этого?

– Их и не будет. Народовластие – фикция, придуманная умными диктаторами в окружении Ленина. Народ был страшно удален от власти и к ней равнодушен, что стало очевидно сначала в девяносто первом, а потом в девяносто третьем. Народ не поддержал путчистов и отвернулся от горящего Дома Советов. Вопрос не в народовластии, а в том, чтобы группа лидеров была национально ориентирована и владела национальным проектом развития…

Края куполов, заслоняя друг друга, смотрели в окно как множество разноцветных, взошедших на небе лун.

– Вы обещали, что отберете у банкиров собственность, экспроприируете олигархов и вернете богатства народу. Где обещанная национализация? Когда народ получит обратно нефть, железные дороги, алмазы?

– Народ равнодушен к форме собственности. Он хочет, чтобы ему платили за труд. Он будет благодарен олигарху, если тот повысит зарплату, и проклянет государство, если оно ее ненадолго задержит. Народ примирится с возвращением Кенигсберга Германии, а Курил и Сахалина Японии, если это будет связано с повышением уровня жизни. Собственность, о которой ты говоришь, будет сконцентрирована в руках национально мыслящих промышленников и банкиров, готовых остановить экспансию в Россию еврейского капитала и обеспечить суверенность национальной экономики…

Белосельцев понимал, что дело его проиграно. Его перехитрили. Обольстили уверениями, угадали мечтания, использовали его опыт и ум и теперь открывают ему беспощадную истину, предлагая ее принять. И если он отвергнет ее, попытается восстать, его расстреляют из бесшумных пулеметов, чьи темные рыльца едва различимы в разноцветных луковицах храма.

– Ты прекрасно поработал и ужасно устал. – Гречишников смотрел на него с благодарностью и дружеским сочувствием. – Поезжай отдохни. Хочешь, в Кению, половить тропических бабочек. Хочешь, на Сейшелы – покупаться, насладиться красотой смуглых женщин. Ты теперь богатый человек, можешь себе многое позволить. А хочешь, поезжай в свой любимый Псков и отдохни там душой.

Белосельцев чувствовал, что его отсылают. Угадывают его смуту и панику, возможность неподчинения и взрыва. Готовился новый этап «Суахили», в котором ему не было места. И его удаляли, чтобы он не создал помехи.

Белосельцев подошел к окну, созерцая кремлевские башни. Мимо окна, на брусчатку, рокоча двигателем, вырвался странный аппарат. Двигаясь, как автомобиль, на четырех колесах, с выхлопной струей гари, он был оснащен самолетным килем с нарисованной красной звездой. Вдоль корпуса выступали небольшие крылья, усиливающие сходство с истребителем. По всему фюзеляжу была прочерчена красная линия со множеством звездочек, отмечавших сбитые в бою машины. Когда аппарат проносился мимо окон вдоль Лобного места, на его борту отчетливо смотрелась икона Богородицы золотых и алых тонов. Проскочив Лобное место, машина круто повернула, направляя ход к Спасским воротам, и на другом борту возник портрет Сталина, золотистый и алый. За лобовым стеклом был виден пилот в шлеме и летных очках. В этой фантастической, приземлившейся на площади машине Белосельцев узнал «Москвич» Николая Николасвича, превращенный в самолет, чей киль трепетал на брусчатке, с плоскостей срывался зеркальный свет, радиатор украшала бриллиантовая «Звезда Победы», и за штурвалом, облаченный в одежды небесного воина, сидел пророк. Патрульные машины с разных концов площади устремились наперерез, но воздушный воин вел оружие к цели, недосягаемый для безнадежно отставших преследователей.

Небо над площадью клубилось разноцветными тучами. Брусчатка переливалась, как крыло бабочки. Самолет направлялся туда, где бугрилось, переливалось многоцветной чешуей огромное тулово Змея. Взбухшее кольцо дракона стиснуло башни, облегло стены, сдавило колокольни и храмы, запрудило ворота. И в сердце Змея, в его дышащую пасть, в его кольчатую разрисованную спину, нанося смертельный удар, спасая Москву и Родину, направил пророк заминированную машину, напевая то ли молитву, то ли песню Великой Войны.

Белосельцев видел, как машина достигла незримой отметки на площади, остановилась, и из нее грянул взрыв. Острые брызги огня прорвали оболочку машины, оторвали киль, расшвыряли дверцы. В клубах ядовитого дыма из машины выпал пилот, шевелился секунду и замер. К нему с двух сторон подскакивали патрульные «Волги», выскакивала охрана, пробираясь сквозь дым, набрасывалась на Николая Николасвича.

Белосельцев с криком отпрянул от окна, выбежал из подъезда к Лобному месту. Он бежал к Спасской башне, где горел остов автомобиля и среди разбросанной жести лежало маленькое, оглушенное тело пилота. Дюжие охранники что-то делали с ним – то ли били, то ли сшибали огонь.

– Стоять!.. Назад!.. Документы!.. – преградили ему путь охранники. Удерживали за локти сильными руками, просматривали извлеченные из кармана документы. Издалека он видел место взрыва, куда выбегало оцепление в черном, вставала череда автоматчиков. Хрупкое, смятое взрывом тело, от которого шел вялый дым, поднимали и заталкивали в легковой фургон.

– Черт бы его побрал. Еще один псих ненормальный.

Охранник, кивая на отъезжавший фургон, вернул документы Белосельцеву. И тот, не возвращаясь в «Фонд», брел по разноцветной брусчатке, под цветными светилами, горевшими в небе Москвы.

Дома он включил телевизор. В программе новостей сообщалось, что душевнобольной террорист взорвал автомобиль на Красной площади, направляя его на Кремль. Камикадзе в тяжелом состоянии доставлен в «Лефортово», где ему оказана медицинская помощь, и следователи, как только он придет в себя, готовятся снять показания.

По другой программе передавали похороны Граммофончика на Новодевичьем кладбище. Свежая могила, заваленная цветами. Поредевшая когорта «демократов первой волны». Вдова, вся в черном, красивая, с беломраморной шеей и белыми полусферами открытых грудей. Рядом с ней Избранник. Она положила ему голову на плечо, беспомощно прижалась к нему, и у него в глазах слезы.

Здесь все было кончено. Чтобы не стать свидетелем или, не дай бог, участником нового этапа «Суахили», он начал собираться в Псков.

Часть четвертая.