Господин Мани — страница 45 из 75

— Всего три ночи, и две из них промучался, как выясняется, на биллиардном столе в дешевой гостинице "Каменец".

— Так. Не нашлось кровати, и ему постелили на биллиардном столе. По-моему, это весьма символично…

— Грустный? Нет, как раз нет, не грустный и не подавленный, а очень возбужденный. Я видел его вблизи, следил за ним во время выступления, не очень вслушиваясь, — его венский немецкий понять было нелегко; и в какой-то момент мне стало его очень жаль — он долго не протянет, отец.

— Если позволишь, заключение врача…

— Ну а если и на интуиции, что здесь смешного?

— Пот, бледность, с трудом сдерживаемое дрожание рук, черные круги под глазами. Если бы ко мне обратился такой пациент, я бы принял меры: прослушал легкие, сделал анализ крови. Нет, он долго не проживет, и после его смерти, очень скорой, псе может распасться, пойти прахом…

— Назови это "врачебным прогнозом". Можешь смеяться сколько угодно.

— Да, это мое личное мнение, мое и только мое. Я пытался прочитать на лице Штайнера, не приходят ли и ему в голову подобные мысли, но было видно, что он вообще очень далек от раздумий на медицинские темы. Штайнер ловил каждое слово, жадно и самозабвенно, и хлопал в ладоши, я бы сказал, едва ли не с остервенением…

— Погоди, отец…

— Погоди…

— Просто мне так показалось… Может, конечно, я и ошибся, и кипятиться здесь вовсе нечего…

— Ну ошибся…

— Я очень надеюсь, что не на нем одном держится все движение…

— Но погоди…

— Ты? Ха-ха…

— Ты проживешь еще много лет, не бойся…

— Нет, Палестина не помрачила мой рассудок, но если бы кто-либо сказал мне тогда в зале конгресса, что через двенадцать дней я сам окажусь в Иерусалиме, я бы счел его несомненно безумцем…

— Погоди, ну погоди… Не выходи из себя… Ну, просто мелькнула такая мысль…

— Никого я не записывал в мертвецы, наоборот… Слушай дальше. Открытие затянулось — речи, приветствия, первые прения… Но вот наконец едва ли не к полуночи заседание закончилось, и все стали расходиться; я хотел поскорей разыскать Линку, которую потерял из виду в самом начале вечера. Мой патолог не отпускал меня ни на шаг — мне пришлось выслушать еще одну речь, полную самых оригинальных и самых радикальных идей; нас постепенно вынесло на улицу, запруженную людьми и каретами, голова у меня шла кругом — я не привык, когда вокруг так много евреев, не привык к строгим вечерним туалетам. Я рыскаю глазами по толпе, ищу Линку, и вот наконец я вижу ее в окружении «русских» поклонников, "детей погромов"; ее нелепое платье изрядно помято, тесемки кое-где развязались, под мышкой целый ворох каких-то бумаг, и — что я вижу, отец, — на ее плече, как бы невзначай, покоится чья-то крепкая мужская рука. Не успел я вырвать из их объятий нашу юную активистку, как вдруг, словно из под земли, рядом со мной появляется маленький свирепого вида старичок в цилиндре и кричит на идише: "Врач! Скорее врача! Есть тут врач?" Я инстинктивно откликаюсь, он хватает меня мертвой хваткой и тащит обратно в зал, который только что был залит светом люстр и полон людей, а сейчас уже потускнел и опустел, и только несколько уборщиков-швейцарцев, орудуя большими метлами, выметают бумажный мусор, гасят иллюминацию, открывают окна, чтобы выветрить затхлый дух недавних речей. Старичок с завидной энергией несется между рядов, взбегает на сцену, там останавливается на минуту и бесцеремонно осведомляется: "Вы откуда, молодой человек?" Я ответил, но он, разумеется, понятия не имел о существовании наших мест, я добавил: "В районе Кракова", — и это явно пришлось ему по вкусу. "Какой вы врач?" — спросил он, не сходя со сцены. «Детский», — ответил я с улыбкой. Он сначала разочарованно наморщил лоб: "Детский?", но потом, кажется, сменил гнев на милость и пробормотал: "Неважно. Идемте". "Что случилось?", — спросил я, но он лишь таинственно прошептал: "Пойдем скорее. Человеку плохо" — и потянул меня за собой. На сцене была дверь, через которую мы попали в большую и темную биллиардную, оттуда поднялись по роскошной широкой лестнице, прошли длинными коридорами, и вот он открыл передо мной дверь в номер, погруженный в густой папиросный дым. Там стояли два человека, стояли они у кресла, а на нем сидел — кто бы ты подумал? Сам Герцль.

— Сам Герцль, маленький и очень бледный, без фрака и без галстука, белая рубаха расстегнута, но выглядит совершенно нормально, спокоен, в руке стакан воды, щебечет что-то по-французски. Старичок обращается к нему по-немецки, совершенно запросто: "Вот молодой врач, он из Кракова. Ради Бога, разрешите ему, доктор, осмотреть вас". Герцль пытается отмахнуться, но двое, что были в комнате, сразу становятся на сторону старичка и принимаются уговаривать его. В какой-то момент он сдается, опускает голову, укладывает бороду на грудь, выглядит это очень трогательно, и старичок толкает меня к креслу, причем так сильно, что я чуть не споткнулся, будто боится, что Герцль передумает. Мысль о его возможной скорой кончине меня, отец, теперь совершенно оставила, наоборот, мумия, стоявшая недавно на сцене, на моих глазах ожила, и даже черные круги под глазами выглядели сейчас, как грим, наложенный для придания вдохновенного вида. Но на какой предмет я его должен осматривать? Может, у него было головокружение, может, даже легкий обморок? Глаза казались немного выпученными, зрачки немного дрожали. Может, его вырвало? У детей головокружение обычно сопровождается рвотой. Но никаких признаков этого ни по виду, ни по запаху вокруг я не обнаружил. Чего они от меня ждут? В явном замешательстве, весь буквально дрожа от смущения, я склонился над ним, он поднял голову и посмотрел на меня немного лукаво, потом заговорил по-немецки, я же отвечал ему на идише, который пытался выдавать за немецкий. "Что случилось?", — спросил я дрожащим голосом, он рассмеялся, обернулся к товарищам и стал шутить, что, мол, врач сейчас сам потеряет сознание, потом поднял руку, то ли в знак приветствия, то ли это должен был быть какой-то другой жест, скажем, удивления, я воспользовался этим, схватил его руку и стал щупать, сам понимаешь, пульс.

— Можно определить нарушение ритма сердечной деятельности…

— В том-то и дело. Пульс я вообще не прощупал — то ли недостаточно крепко взял его за руку, то ли пульс был слабым, а в это время открывается дверь и вводят еще одного врача — такой благообразный, кругленький, смуглолицый, в белом фраке. Он раскланивается со всеми, видно, что он человек светский, но очень взволнован, подходит к Герцлю, представляется: доктор Мани, говорит по-английски, напоминает о Иерусалиме, там якобы они уже встречались, но Герцль осматривает его с головы до ног весьма насмешливо и не припоминает; я по-прежнему держу его руку, отчаянно пытаясь расстегнуть золотую запонку, в сердце страшная пустота, пульс, уж казалось бы чего проще, все так и не прощупывается, а в комнату входят все новые и новые люди — врачи, которых перехватили на выходе или уже на улице, ибо, увидев, что Герцлю стало плохо все, кто был рядом, разбежались в разные стороны в поисках врачей, и сейчас каждый приводил по одному, а то и по два целителя, словно это не сионистский, а медицинский конгресс, ха-ха. Но все они, разумеется, останавливаются в нескольких шагах, видя, что я уже стою у кресла, держу его за запястье, упрямо ищу этот затерявшийся пульс, хотя понимаю, что, даже если он обнаружится, то посчитать его в этой суматохе я все равно не смогу, тем более, что Герцль все время ерзает, вид врачей, стекающихся отовсюду, его явно потешает, на щеках его появляется румянец, и в комнате заметно оживление — все видят, что вождь жив-здоров и даже весел, а все случившееся вроде бы розыгрыш, чтобы собрать в одной комнате всех врачей. Я как осел стою в той же позе, ухватившись за его руку, и чем больше врачей входит в комнату, тем сильней я вхожу в состояние ступора, а они все ждут — с нетерпением, но не нарушая пока коллегиальной вежливости, — когда уже этот молодой врач-выскочка кончит свою дурацкую процедуру, потому что они давно уже поняли, что ничего я не прощупал и ничего не считаю, однако я не сдаюсь, и так до тех пор, пока в комнату не вплывает сверкающая лысина профессора патологии. Тут я на самом деле перепугался, выпустил руку вождя, а он, великодушный и галантный, встал и вновь протянул ее мне, теперь уже для рукопожатия в знак сердечной признательности, ха-ха…

— Ха-ха-ха…

— Не видишь ничего смешного? Помилуй, отец…

— Иногда так случается, что артерия спадается…

— Да, конечно, есть название; всему, что есть в нашем теле, в медицине дали название. Но зачем это тебе?

— Радиальная… что-то в этом роде…

— Смехотворная ситуация? Да, конечно.

— Да, именно я, который в общем-то привык к слабой пульсации… У детей это бывает…

— Не печалься, меня все равно там никто не запомнил…

— Бес попутал? Не стоит преувеличивать… Зачем метать громы и молнии? Разрешения на практику меня из-за этого не лишат, ха-ха…

— Нет, никто из врачей его больше не осматривал, но каждый счел своим долгом представиться — там были всемирно известные светила, многие из них говорили по-немецки, да еще как; вокруг нею быстро образовалась тесная группа, и я потихоньку ретировался. Стоя в своем уголке, я думал уже совсем не о Герцле, а о Линке — она, наверное, очень встревожена моим исчезновением, может, нашла гостиницу, но плутает там в темных коридорах. Рядом со мной, в углу оказался и появившийся вторым врач из Иерусалима, который тоже отступил под напором триумфальной немецкой речи; было видно, что он чувствует себя обойденным и весьма ущемленным тем, что Герцль его не узнал. Когда всем присутствующим стали намекать, что не мешало бы и честь знать и что, хотя тревога была ложной, вождю пора отдохнуть, я увидел, как гость из Иерусалима открывает какую-то дверь и исчезает за ней, и, как будто решив разделить удел обиженных, я тоже последовал за ним и оказался в узком и темном коридоре, совсем не в том, которым меня вели сюда, но возвращаться мне не хотелось; я шел на ощупь, стараясь не потерять из вида темный силуэт, маячивший впереди; он сразу п