Господин Мани — страница 61 из 75

Мальчик, со своей стороны, так привязался к раввину, что тот даже про себя называл его "маленький песгадо",[80] однако когда отец мальчика в 1819 году отозвал его назад в Салоники, раввин Хадайя понял, как много он для него значил. Раввин опять начал разъезжать по Османской империи, побывал в Ираке и Персии и добрался до Иерусалима. Там он жил в доме Рафаэля Валеро, где познакомился с его женой и молодой невесткой Флорой, и судьба этой девушки, не выходившей замуж из-за преданности сестре, запала ему в душу.

После возвращения в Стамбул в начале тридцатых годов раввин Хадайя стал вновь видеться с Аврахамом Мани, который время от времени наезжал к нему из Салоник. Когда хахаму стало известно, что Флора после смерти сестры перебралась в Салоники, он попытался сосватать ее Аврахаму, но девушка отказалась. Он пригласил ее в Стамбул, пытался убедить, но встретил решительный отказ. Хадайя находил ей других женихов, но она отвергала их одного за другим до тех пор, пока неожиданно, может быть, даже для себя, как говорили некоторые, от безысходности, предложил ей в качестве мужа самого себя. К его изумлению, это предложение она приняла. Чтобы не причинять боль Аврахаму, которому он так симпатизировал, раввин Хадайя устроил помолвку потихоньку, а брак, чтобы не вызывать пересудов — ведь жена была почти что на сорок лет младше мужа, — заключил в одном из захолустных городков Месопотамии, там, где ему удалось найти десять евреев для миньяна.[81]

Семейная жизнь, несмотря на большую разницу в возрасте, складывалась неплохо. Хахам много разъезжал, его жена, привыкшая к одиночеству, была предоставлена сама себе. Когда Аврахам Мани прислал к раввину своего сына Иосефа, Хадайя усмотрел в этом знак полного примирения. Несмотря на то, что иешива, в которой преподавал раввин к тому времени захирела из-за его частых отлучек, мальчику нашлось в ней место. Он обладал фантазией, порой даже чрезмерно богатой, и легко завоевывал сердца, причем, первой, кого он очаровал, была донна Флора, которая хотя и отказалась от произведения на свет собственных детей, но с возрастом все острее ощущала одиночество.

К помолвке Иосефа и племянницы жены в Бейруте раввин Хадайя не имел никакого отношения. Более того, в какой-то момент даже казалось, что он против этого союза. Но свадьба была сыграна, и когда молодые не вернулись из Иерусалима, когда туда поехал и тоже пропал Аврахам Мани, и в особенности после того, как раввин Габриэль Бен-Иехошуа, посланный из Иерусалима в Стамбул для сбора пожертвований, рассказал о гибели Иосефа, раввин Хадайя потерял покой, что сказалось и на состоянии его здоровья. Несмотря на это, он решил ехать в Иерусалим, чтобы на месте разобраться в случившемся. Из-за неспокойного положения на дорогах он предпочел добираться морем — из Салоник на корабле, почти вся команда которого состояла из евреев. В конце лета 1848 года, спустя тридцать лет, в течение которых его нога не ступала на землю Европы, раввин Хадайя пересек Босфор. В Салониках ему был оказан торжественный прием, и наиболее уважаемые раввины Ордити и Лубрани самолично проводили худого, но еще очень крепкого на вид старца в порт и посадили его на корабль. Однако переживания и тяготы пути были, по-видимому, слишком сильны, и на второй день у раввина случился инсульт, в левом полушарии мозга образовался тромб, который повлек за собой паралич правой половины туловища. Был затронут и центр речи — он понимал все, что ему говорят, но ответить не мог. Хадайя пытался писать, но прочесть что-либо было невозможно — почерк ужасный, буквы вкривь и вкось. Продолжать путешествие в таком состоянии он не мог, и капитан приказал повернуть судно назад. Оно причалило в Пирее, из порта жена и несколько приближенных перевезли парализованного на постоялый двор в Афинах, который держали евреи. Раввин Хадайя все время улыбался, кивал головой и издавал нечленораздельные звуки почти на одной ноте, вроде "ту-ту-ту".

Слух о его болезни быстро распространился, и евреи, как из окрестных мест, так и издалека, устремились в Афины, чтобы помочь жене ухаживать за парализованным хахамом. Донна Флора умело распределила обязанности, каждому нашлось какое-то дело, и за больным был обеспечен наилучший уход. Губернатор Афин даже распорядился выставить стражу у входа на постоялый двор. Престарелый раввин, заботливо укрытый шелковыми одеялами и перемещаемый в случае необходимости на специальной коляске, присланной из Салоник, казалось, был даже доволен своей участью — теперь он был освобожден от необходимости говорить и мог только слушать, улыбаться евреям, окружавшим его, и время от времени кивать или качать головой: «да» или «нет». Однако донна Флора видела признаки медленного ухудшения состояния хахама и очень старалась оберегать его от волнений. Поэтому, когда на постоялом дворе в один прекрасный день вдруг появился «пропавший» Аврахам Мани, очень встревоженный и перепуганный, то она разрешила ему зайти к больному лишь ненадолго, "поговорить несколько минут и все".

Реплики Флоры Хадайя в приведенном ниже диалоге опущены.

— Конечно, донна Флора, совсем ненадолго, буквально несколько слов. Я заклинаю вас, ради Бога, не закрывайте предо мной дверь. Если б вы знали, как мне это важно, как необходимо. Я ведь не только член семьи, я и старейший из его учеников…

— Нет, никаких больше слез, я обещаю.

— Я не повышу голоса, не буду его волновать.

— Тихо, спокойно…

— С трепетом и благоговением. Мы ведь всегда уповаем на милость Божью. Даже когда меч уже занесен, человек не должен… Но узнает ли меня хахам? Не утратил ли он способности узнавать? Евреи, которых я встретил у входа, говорят, что состояние хахама Шабтая безнадежно, что рассудок его витает в иных мирах.

— Слава Богу.

— Слава Богу, мадам.

— Нет, я уже не плачу. Клянусь. Пусть мой сын перевернется в могиле, если еще хоть одна слеза… Да и остались ли они у меня? С утра я читаю псалмы, читаю и плачу…

— Обещаю. Халас, как говорят исмаэлиты.

— Прямо с корабля, не теряя ни минуты. Еще не успели убрать первый парус, а я уже был в дилижансе, следующем в Афины.

— Нет, еще в пути, еще на море. Возле Крита, черт побери этот остров, на нас напали пираты, и, когда они кончили свое дело, один из них узнал меня — он заходил ко мне в магазин в Салониках — и рассказал, что хахама скрутило не на шутку.

— Тсс… Тсс… Конечно. Только как мне обратиться к нему.

— Просто так? Мой господин… Учитель… Хахам Хадайя…

— Шепотом?

— Но слышит ли он меня? Он, кажется, так погружен в себя, еле дышит…

— Учитель… Мой господин… "Мир, далекому и ближнему, — говорит Господь, — и исцелю его[82]".

— Слава Богу.

— Значит, он узнал меня? Слава Богу.

— На самом деле, мадам, если уж он меня не узнает…

— Да, мадам, какая добрая улыбка!

— Никогда раньше.

— Вы правы, донна Флора, такой мягкой улыбки я не видел у него никогда, а ведь я его знаю дольше пас, намного дольше, вот уже дважды по восемнадцать лет.[83] Сколько воды утекло… Меня тогда привезли совсем маленьким…

— В трудах и заботах всю жизнь…

— Конечно. Как прикажете. Учитель, конечно, помнит, как сказано: "Сын его Шимон говорил: все дни свои рос я среди мудрецов и не нашел ничего лучше для себя, чем молчание".

— А…

— Всю жизнь он наставлял, учил, толковал, из общины в общину, с места на место; теперь ему полагается отдых. Только благословите меня, отец!

— О, извините меня, донна Флора. Я забыл… Я так взволнован…

— Я не знал… Мне не сказали. Я только хотел поцеловать его руку, чтобы он благословил меня… как обычно.

— Я не знал… Мне не сказали… О, мадам!

— Неужели я причинил ему боль? Да будь я проклят!.. Я же не знал… Простите меня, донна Флора.

— Да, рука сухая и неподвижная.

— Вдоль? О Боже милостивый! Вся половина?

— Как неисповедимы и страшны пути Господни. Я думал, что поперек, что парализована нижняя половина, а верхняя… Как это случилось?

— Так в один миг наступит и исцеление, мадам, поверьте мне, помолчит немного хахам, вот так поулыбается, а потом мы поставим его на ноги.

Мы так просто не сдадимся. Мы поборемся за вас, учитель. Поборемся!

— Нет, я тихо, тихо. У меня, донна Флора, есть уже одна мысль, как вернуть хахаму дар речи, еще на корабле я думал об этом…

— Вот если принести и поставить перед ним портрет Наполеона? Это подействует на него как красная тряпка на быка, он всегда возбуждается, когда заходит речь об этом императоре. Вы же знаете, хахам Шабтай вместе с другими старейшинами был приглашен к Наполеону в Париж, и с тех пор это для него самая волнующая тема. Я помню, как я совсем ребенком сидел у его ног у нас в доме, когда он впервые приехал в Салоники и слушал, как он по косточкам разбирал этого монарха, который в то время все глубже и глубже увязал, в русских снегах.

— Нет, конечно, донна Флора, не сейчас…

— Потихоньку… можно и погодить… но ведь я не сделал ему больно? Ну скажите, донна Флора. Мне кажется, он глядит на меня изумленно. Ведь даже накричать на меня он не может…

— Да, как страшна десница Всевышнего! Вот так рассечет она вдруг человека… Но Боже сохрани, пусть мой учитель и господин не думает, что он сейчас будто расколот надвое. Упаси Боже, пусть он знает, что для нас, его учеников, для тех, кто любит и почитает его, хахам дорог весь, целиком, дорог безмерно. Вот, донна Флора, я, с вашего позволения, беру его здоровую руку. Ведь… Можно же?

— И пожать еле-еле… Ведь тоже можно?

— И поцеловать?

— Благословите меня, отец и учитель… Благословите старейшего из своих учеников…

— Благословите несчастного, на долю которого выпало столько страданий.

— Нет, донна Флора, я не плачу…