"идэ фикс" всегда при нем, торчит из кармана. Он становился рядом со мной, прилежно молился и в то же время пристально осматривал всех: вокруг просто евреи, которые не могут забыть, что они евреи, — им, стало быть, ни о чем не надо вспоминать, стоят себе и молят о чем-то Бога, повторяя старые слова на старый лад… Иногда он поглядывал в сторону женской половины, прищурившись, словно высматривая маленькую фигурку жены где-то на горизонте, потому что, хотя с бейрутской помолвки прошел уже год, она все еще лежала на них тонким слоем меда, прозрачного и золотистого, который нужно слизывать, мягко и терпеливо. И я, хахам Шабтай, принялся за это дело, потихоньку, но, в общем, успешно, мадам…
— Конечно, фигурально, мадам… Не пугайтесь… Чтобы они стали ближе друг другу, роднее… Дело, начатое в Бейруте, святое дело, надо было довести до конца. Вы понимаете меня, хахам Шабтай? И вот ходим мы неразлучной нарой, мадам, сирота-невеста и я, по Иерусалиму, залитому тем летним слепящим и обжигающим светом, искру которого я впервые увидел в ваших глазах, донна Флора, когда вы пожаловали в Салоники, увидел и запомнил навсегда. Ни на минуту не забывая о своей миссии — вдохнуть жизнь в этот брак, — я постепенно начал повсюду водить ее за собой. Заходили мы и во двор консульской миссии, посидеть в тени старых деревьев у колодца, поглядеть, как закладывают фундамент новой церкви, которой уже дали название — Крайст черч — и которая будет построена, чтобы прославить в веках имя Британии. Я видел опять, как накаляется воздух вокруг нее: строители поворачивали головы в нашу сторону — красота имеет такое свойство кружить головы, роняли свои инструменты; случайные прохожие замедляли шаг, некоторые даже возвращались в недоумении, как будто, увидев ее, испытали что-то особое, но не могли понять: потеряли они что-то или обрели. Мы привлекали внимание, и жена консула, собственной персоной, выходила в конце концов пригласить нас на чашку чая, посидеть с ней, покурить наргиле; случалось, она посылала одного из слуг за Иосефом, его извлекали из глубины внутренних служебных помещений, приводили. Вначале он очень смущался, но потом, видя, что все настроены очень благосклонно, все нам вроде бы рады, смирялся с неизбежным и даже проявлял радушие, входя в роль хозяина, принимавшего желанных гостей. Иногда я даже вытягивал его днем из консульства, чтобы он сходил домой, перекусил, прилег в своей прохладной спальне рядом с женой, любовь к которой в нем должны были разжечь взгляды чужих людей. Тут я уж не сторожил на своем посту у зеркал, а уходил из дому, оставляя их одних, но дверь запирал, потому что и у меня к тому времени появилась своя "идэ фикс", пусть маленькая и скромная по сравнению с его идеей, но не менее навязчивая, — хоть умри, но они должны были принести мне потомство. И вот я выходил в жаркий полдень через Львиные ворота, спускался в Кфар-Шиллоах и заходил к шейху. Тут я должен вам сказать, что в этот тихий и безлюдный час дня, когда на улице ни ветерка, когда воздух сух и неподвижен, у человека лучше всего работает нюх, и мне подносили всякие травы и коренья, веточки и цветы, собранные исмаэлитами по велению шейха в Самарии и Иудее, от Мертвого моря до низины вдоль Средиземного моря специально для меня, чтобы я их понюхал и отобрал такую траву, такую колючку, такой побег, который можно использовать для леченья или пустить на приправу…
— Да, мадам, исключительно для того, чтобы я их понюхал, и таким образом я впитал в себя все запахи нашей земли — травинка за травинкой…
— Приправу, которая по запаху и по вкусу могла бы сравниться с теми, которые я привез с собой из Салоник; их запас, между прочим, подходил к концу на исходе этого лета, который, как известно, тяжелее самого лета…
— Да, мадам, подходили к концу. Я поднял цены чуть ли не вдвое, но от этого покупателей стало только вдвое больше; расхватывали все — чабер и базилик, шафран и розмарин, майоран, тмин, мускатный орех и орегано. У магометан начинался месяц великого поста, и они накупали приправ на последнюю трапезу, такую пряную, чтобы ее можно было вспоминать каждый день в течение томительных часов поста, до тех пор, пока не прозвучит пушечный выстрел на закате, возвещающий, что им можно есть. Этот пушечный выстрел, хахам Шабтай Хананья, очень пугал Иосефа, которого я, возвращаясь, заставал еще в постели, но уже одного; он сидел на кровати в сумерках, прямой и застывший, как лезвие ножа, рукоятка которого обернута простынями, словно прошитый насквозь лучами солнца, угасающего где-то над Яффскими воротами; полуденный отдых, на который я обрек его, уже закончился, он даже уже помог жене выбраться через окно в кухне на задний двор Сурняги, откуда она отправилась к отцу, чтобы повести детей в Мамилу. Он же ждал, пока я вернусь, открою дверь и выпущу его на волю…
— Да, мадам, так и ждал, терпеливо завернувшись в простыню, погруженный в свои мысли. Я доставал из-за пазухи душистые травы и коренья и совал их под матрац, чтобы немного заглушить запах семени, витающий над кроватью, кишащей прозрачными бусинками-лилипутами, горемычными братиками и сестричками "литтл Мозеса", которому суждено появиться на свет… бесенятами, порхающими как поднятые ветром пылинки по комнате, дрожащей сейчас от раскатов, что доносятся с горы Сион… Хахам…
— Мадам?
— Боже сохрани, дражайшая роббиса…
— Боже сохрани, донна Флора, никакого неуважения…
— Боже сохрани… Никакого неуважения, мадам, но и ни словом не погрешить против правды…
— Что значит «допек»? Иосефа? Ничего подобного.
— Нет, он на меня вовсе не злился и даже ни в чем не перечил, потому что понял и принял резон моей маленькой скромной "идэ фикс" и даже в знак уважения включил ее в свою большую идею. Теперь обе они трепетали в его душе, рвущейся наружу, в мечеть, за магометанами, собирающимися на молитву, чтобы посмотреть на евреев забывших, которые, с Божьей помощью, скоро превратятся в евреев вспомнивших и вместо того, чтобы поворачиваться, на юг, к далекой Мекке, обратятся к себе самим и почувствуют, как прекрасен тот клочок земли, на котором они стоят, и как чудесно то небо, которое они видят над собой…
— Да, представьте себе, мадам.
— Как это может быть? Выходит, что может.
— Несколько раз. И в мечеть Омара и в Эл-Аксу.
— Конечно, друзья мои, это страшный вызов…
— Выходит, не только христианам, но и им.
— И тем и другим. В этом как раз и заключался, по его мнению, смысл всего, так сказать, миротворческая суть его "идэ фикс", потому что, говорил он, если все найдут свое утраченное подлинное «я», то ссориться больше будет незачем.
— Страха в нем не было, потому что он их всех только жалел. Мысленно он давно уже выбрал те кары, которые он обрушит на их головы за жестоковыйность, давно представил себе, как придется сделать больно им и их детям, давно все это пережил и теперь испытывал к ним лишь жалость. Ему и в голову не приходило, что пока он исходит жалостью к ним, они схватят его и учинят над ним расправу…
— Но как, мадам? Как заставить его выбросить эти мысли?
— Консул? Тут-то и таился корень зла. Со стороны консула он встречал безграничное одобрение, которое давало ему уверенность в том, что весь английский флот — словно его корабли уже плавают между Эл-Бире и Рамаллой — готов в любую минуту служить ему оплотом и защитой…
— Как, донна Флора, как? Ведь времени оставалось все меньше и меньше.
— Потому что я был уже на грани отчаяния. Его проклятая "идэ фикс" пожирала все другие идеи, попадавшиеся ей на пути, с такой легкостью, словно они всего лишь жидкая кашица, которую вы вливаете сейчас в рот хахама Шабтая. Я был уверен, что только младенец, лежащий в колыбельке, может, причем с первого же дня, противостоять несбыточным идеям своего отца, противопоставить их нереальности свою собственную реальность, реальность своего плача или смеха, загадку своего будущего. Так, донна Флора, так, мой господин и учитель, началась гонка; вопрос был в том, что произойдет раньше: его гибель или рождение ребенка. А на дворе стоял месяц элул,[107] среди ночи вставали читать "Слихот",[108] и откуда-то вдруг подул упоительный ветерок, — может быть, вы помните его, мадам, — который вбирает все запахи: немного теплой затхлости застойной воды возле источника Хизкияху, чуть-чуть суховея с пустырей в армянском квартале, примесь горечи с забытых могил на Масличной горе; и все это будто пропитано запахом ладана, которым кадят в церквях. И только тогда я понял, мой господин и учитель, что настоящая пряность, пряность, которую стоит искать здесь, это не корень и не засушенный лист, не семена и не порошок, а этот ветерок, этот аромат — его не потрогаешь и не увидишь, но ради него стоит открыть баночки со всеми моими приправами, чтобы они пропитались им и стали по-забористее накануне Грозных дней,[109] страшных во всех отношениях, особенно для меня…
— Нет, донна Флора, нет, господин и учитель, я очень следил, чтобы он не пропускал молитв. Консул с женой уехали в Яффу по каким-то консульским делам; по легкой, едва приметной дрожи в воздухе над Иерусалимом чувствовалось, что Судный день уже на пороге, казалось, Сам Верховный Судья, Судья справедливый и милосердный, вернулся из дальних странствий в свой город и потихоньку, не привлекая внимания, поселился в одном из маленьких домиков, чтобы вместе с нами вкусить прелесть святого поста; окончательный приговор уже вынесен, он перед Ним, но Он сам словно боится прочесть его: "Кто в огне, кто в воде; кто в начертанный час, кто безвременно". Для Иосефа наступило вроде бы благоприятное время, даже его "идэ фикс" немного отпустила его, стала, я бы сказал, благодушней. Тамар готовила вкусные кушанья, ее глаза, всегда полуприкрытые летом, воспаленные от пыли, сейчас широко раскрылись, прояснились и стали еще сильнее похожи на ваши, мадам, настолько похожи, что, право, уже не знаешь, где ты — в Иерусалиме или в Стамбуле. Я будил Иосефа до рассвета, и мы шли в синагогу, там выбирали место поближе к хаззану Ицхаку Навону, чтобы