жать кого угодно. Имеется в виду в другой галактике. Они утверждают, что собака испортит им занавески и ковер. Из-за собаки стоимость дома резко снизится.
Первую неделю своей жизни я провел в ящике комода, где отец хранил свои носки. Затем родители купили мне кроватку, и следующий год я — чистый и уделавшийся, снова чистый и снова уделавшийся — жил за решеткой. Я помню, как лежал там на спине, зная, что однажды я стану слишком большим для этой крохотной тюрьмы и меня опять переместят куда-нибудь, где будет больше места и не будет прутьев. Славно быть младенцем. Я ничего не имею против. По преданию я был сносным. Но толстым, поэтому меня посадили на диету очень рано. Обезжиренное молоко. Даже стыдно. Необходимость вынуждала довольствоваться тем, что было, и я обожал мух, которые на меня садились. Они меня смешили, потому как я не имел понятия, что это переносчики инфекций, которых следует дубасить мухобойкой. Насмерть. Как положено. Я был бессловесным крохой, сопевшим в уютном гнездышке, над которым склонялись большущие квадратные головы с красными губами, и я периодически задыхался.
Мне хочется попасть в ад, потому что в аду все мертвецы бегают вокруг без одежды и я мог бы целый день на них глазеть. Вот перед тобой возникает задница удручающего вида и просит об элементарных вещах: подотри меня! Укуси меня! Рассказывать дальше? Когда я смотрю, как целуются и трахаются родители, меня всегда мучает вопрос, как им удается не пердеть и не рыдать при этом. Их задницы сверкают в воздухе, и они стонут так, как будто рядом грозно блеют разъяренные козлы. Отец всегда сверху. Своей волосатой спиной он целиком и полностью скрывает маму. Они напоминают собой научный эксперимент: аморфный и затруднительный. В аду я тоже буду бегать голым и стану своим собственным мультяшным персонажем, перепрыгивающим через огненные реки, раскачивающимся на венах Сатаны и возглавляющим ватагу чертей.
Я бы хотел быть Тарзаном в Африке. Быть Суперменом в Нью-Йорке мне неинтересно. Мне нравится Джейн и друзья Тарзана, обезьяны, и его слон.
Я ЗНАЮ, ЧТО В МУЗЕЕ есть всякие картины и скульптуры. В газете я прочел про то, как один музей купил какую-то современную картину за два миллиона долларов. Там было написано, что такое мог бы нарисовать даже ребенок. Наверное, покупка картины за такие большие деньги должна была меня шокировать, как и кровавые убийства, но этого не происходит. Газеты я читаю очень редко, только если нам задают по гражданскому праву написать доклад о последних событиях. После завершения статьи о взрослых, которые рисуют на уровне младенцев, я жду до обеда и даже дольше, чтобы удостовериться, что родители тоже не будут больше читать газету, и карандашом проделываю дырки в фамилии автора. Когда я обрушиваюсь на его инициалы, у моего орудия — карандаша — ломается грифель.
Отец говорит, что два миллиона — заоблачная цифра и звучит абстрактно. Я оставляю свои размышления на этот счет. Некомфортно, когда тебя бросают одного в темноте. Я закрываю глаза. Теперь меня никто не видит, и мы квиты. С закрытыми глазами я вижу то, чего никто, кроме меня, никогда не увидит: например, специальную игрушечную птицу с огромным клювом, которая не собирается меня убивать, а только неподвижно скользит в воздухе сложенными крыльями, дождь из разрывающихся капель света, перевернутые машины, проезжающие по крышам.
Я вижу картины везде. Картины — это рисунки, сделанные краской. Я знаю, звучит это, конечно, глупо, но это правда. Мы рисуем в школе. Рисую я лучше, чем пою. Не только я так думаю: самые высокие оценки в моем табеле успеваемости как раз по рисованию. Мама хранит мои табели на кухне, в выдвижном ящике буфета, что рядом с телефоном. В том ящике, где лежит целая тонна наточенных карандашей. Преподаватель музыки прервал меня через пять секунд после начала песни, когда я пытался поступить в школьный хор. Он сказал: этого более чем достаточно, молодой человек, до свидания, хор прекрасно обойдется без вас. Следовало его избить, но он был прав. Даже не пойму, зачем я вообще решил пройти этот отбор. Странно и даже немного смешно. Я мог бы изменить внешность и спрятаться где-нибудь в заднем ряду, продолжая свои темные делишки, время от времени попадая в такт с остальными.
Наверное, я — злобный мальчик. Это очень даже возможно.
Несмотря на то что, как известно, Земля — круглая, многие вещи говорят нам обратное: чушь, наша земля — совершенно плоская. И люди с нее постоянно сваливаются.
Мне нравится рисовать. Приятно размазывать что-то жидкое. Однако я рисую всегда одно и то же: нож, торчащий прямо из лица, и кровь, бьющую струей. Много крови. Я изображаю кровь так, как если бы это были слезы или дождь. Моим друзьям нравится, но учительница говорит, что мне стоило бы заняться чем-нибудь еще, например пейзажем. Как и другие дети, я хожу в школу с мыслью, что какой-нибудь талант свалится на меня с неба или я сам воспылаю к чему-нибудь любовью, что в этом деле я преуспею и оно проведет меня по жизни. Я буду платить налоги и улыбаться. Все, что мне нужно, — это один-единственный талант. Может, выбрать чистописание? По нему у меня всегда хорошие отметки.
Скульптуры есть по всему городу. Они торчат из асфальта, как выкидыши природы или напоминания об удачных авиакатастрофах.
В воскресенье мне никогда не удается послоняться где-нибудь с друзьями. После церкви, мы, как правило, идем в гости к долбанутым дядюшкам или тетушкам и прочим дегенератам и что-нибудь едим. В прошлое воскресенье я порвал струну у гавайской гитары, а мой дядя сказал отцу, что он только что купил себе новую гитару. Моя мать состроила рожу, когда он это произнес. Она считает, что дядя нарочно говорит так, чтобы унизить моего отца. Может, мне его убить? После службы мы толпимся у церкви, и все кивают головами. Я никого тут не знаю и знать не хочу. Я хочу пойти домой и покидать в небо мяч. В церковь меня одевают как игрушечного бизнесмена. Потом мы с отцом сидим на веранде в ожидании мамы. Он называет ее великолепной. Она напоминает дамочек из журналов, которые покупает. Мы приветствуем ее громкими возгласами и одобрительно хлопаем по плечу, когда она в конце концов выходит из дома. Мы оба говорим ей, что она прекрасно выглядит (к тому же она приятно пахнет — в спальне у нее стоит целый галлон духов). Она благодарит и спрашивает, почему мы оставили дверь открытой, приглашая внутрь всех окрестных мух.
Мама отрывает от календаря месяц. Она хранит оторванные за все годы листки в секретном месте (в шкафу за унитазом, в шляпной коробке, под старыми вонючими одеялами). Поздно ночью, когда все спят (кроме меня), мама разговаривает с прошедшими месяцами в той же манере, что и днем со старыми фотографиями в кладовке. Она обращается прямо к ним, трясет головой, целует их и плачет. На фотографиях изображены ее умершие родители, двоюродные братья и сестры и она сама в моем возрасте. Я видел эти фотографии: все люди на них какие-то печальные и одеты в коричневую мешковатую одежду. Я не считаю маму сумасшедшей только потому, что она разговаривает с бумагой. Я сам разговариваю с тысячей людей, которые в ответ никогда не промолвили и слова.
Я выношу свою раскладушку на прогулку. Ее запросто можно трансформировать в самолет. Контрольная панель располагается у меня на животе. Я — единственный обученный пилот. Какое-то время я рею вокруг дома перед тем, как разбомбить город. Сразу после взлета я застаю мать в кладовке. Всю в слезах. Не знаю, отчего она плачет. Мне почему-то кажется, тут далеко До летального исхода и это хорошие слезы, если такие, конечно, существуют. Мама — тихий человек, как и отец. Они открывают рот лишь в случае необходимости. Большую часть реплик они посылают друг другу глазами. Обычно это долгие, запутанные разговоры. И потом вдруг неожиданно они произносят что-то типа «Да, дорогой!» или «Хотел бы я, чтоб все было так просто!» Я — их копия. Я тоже ни с кем не разговариваю подолгу, так как большая часть разговоров уже имела место в моей голове и озвучивать их просто не имеет смысла.
ВОСКРЕСЕНЬЕ ТЕЧЕТ ОЧЕНЬ МЕДЛЕННО. Все отнимает целую вечность. Я мог бы вырыть себе могилу и заживо себя похоронить прежде, чем сосед закончит начатую фразу. Нас пригласили в гости на обед, но отец отказался, потому что сегодня мы пойдем в музей.
Мама сидит за рулем, а отец дает ей ценные указания. Он указывает ей, когда быть осторожной, когда перестраиваться в другой ряд и когда поворачивать влево или вправо. Всегда существует кратчайший путь. Это город моего отца. Он не раз видел его в миниатюре. Из офисов в небоскребах, с борта самолетов и у себя в уме, когда напрягается. Отец имеет о нем некоторое представление. Он говорит: паркуемся здесь. Он точно знает, какое место лучше для парковки. И как ему только удалось все это запомнить?
Мы запираем машину и проверяем дверцы. Отец долго смотрит на нее, как если бы она неожиданно поменяла цвет. Аллея через парк скульптур выглядит свободной. Одна штуковина явно обращена к зрителям моего возраста. Это огромный мобильный телефон, сделанный из стали и выкрашенный в красный, желтый и черный цвета. Мне он не нравится. Наверное, это называется как-то вроде «Карабас в стране карапузов». Не прикасаясь ко мне, он будто бы щиплет меня за щеку, как та пожилая дама с волосатыми бородавками из овощного магазина. Однажды я дам ей в живот. Мысленно я давно уже это сделал. Вот еще одна скульптура: поленица бревен, аккуратно сложенных одно на другое. Игрушки для циклопов, полагаю. Может, к ним подведено электричество и если я до них дотронусь, то умру? Мне нравится.
Какой-то мужчина играет на флейте. Ее звуки прокрадываются сквозь листву деревьев, а затем просачиваются в сырую почву, которая помогает им не улететь прочь. Это была поэзия. Благодарю. В ногах у музыканта стоит консервная банка с монетами и долларовыми банкнотами. У меня есть монета в 25 центов. Пожалуй, я принесу ее в жертву величию музыканта. Даже несмотря на то что его музыка звучит немного глупо и слащаво, как будто вокруг тебя кружатся маленькие феечки.