Вымощенная камнем дорожка спускается по ухабистому зеленому склону. На лицах родителей проявляются гримасы боли, когда они наклоняют головы, чтобы подлезть под низко свисающими ветками деревьев. Интересно, водятся ли там, наверху, белки? Белки так же опасны, как и крысы, которых я лично боюсь даже больше, чем львов или белых акул. Я знаю: это глупо. Крысы едят ту же пищу, что и люди, поэтому мы их и не любим. Зато людям нравятся белки, люди ими просто очарованы. Эти прелестные создания устраивают представления на туго натянутых телефонных проводах и проворно поедают грецкие орехи маленькими кусочками. В них полно заразы. Они переносчики бешенства. Я знал одного мальчика, которому пришлось делать уколы в живот от бешенства. Всего их было девять, по одному каждую неделю. От этого его живот стал пухнуть и болеть. Вообще-то он был уже не мальчик, а взрослый мужчина. В его возрасте уже не плачут, но уколы сделали из него сущего ребенка, и он чуть не умер. Я сам не был с ним знаком, я прочел про него в журнале «Тайм», когда ждал маму в салоне красоты. Она таскает меня с собой. Там я узнаю много нового.
Когда мне было десять, я написал книгу. Она называется «Операция „Ликвидатор". В ней описываются похождения десятилетнего детектива Бобби Ликвидатора, самого крутого пятиклассника, которого когда-либо видала начальная школа в Вандерлэнде. Он раскрывает преступления неуловимого вора, специализирующегося на краже ластиков, и притаскивает его в кабинет к директору. Ему также удается поймать братьев Булыжник, которые держали в заточении президента школы, пока тот не умер. Несмотря на то что Бобби всего десять лет и он маленького роста, он заставляет нарушителей порядка думать дважды. При помощи своей рогатки и колодок для пыток. Его вопль способен парализовать даже взрослого, он быстро бегает и не чувствует отвращения к девчонкам. Моя вторая книга называется «Неприятности, с которыми может столкнуться черепаха». Она рассказывает о серьезных препятствиях на пути хрупкой черепахи. Что делать, когда не можешь перевернуться обратно на живот, получаешь отказ на участие в бегах или падаешь в котел? Книги имеются в свободном доступе, но пока только в одном экземпляре — у меня в комнате.
— Макс, ты не проголодался? — спрашивает меня мама.
— Нет, — отвечаю я.
— А мы с отцом чего-нибудь поели бы. Ты не возражаешь, если мы заглянем в кафетерий?
— Не возражаю, мне все равно. (Возможно, я передумаю, когда увижу всякую еду.)
И точно. Я уже передумал. Ответ «нет» бывает порой более положительным, чем «да». По-настоящему никто из нас не голоден, просто мы боимся наконец увидеть, что же там внутри музея. Родители берут себе по кексу с голубикой и по чашке кофе. Отец называет его напитком настоящих солдат. Я останавливаюсь на лимонном желе с застывшими внутри вишнями мертвецов. С присущими моим родителям нервозностью и крайним педантизмом они принимаются за свои кексы, пытаясь скрыть какие бы то ни было признаки охватившего их смятения. Они — эксперты по сдиранию вощеной бумаги с кексов и отделению их верхней части от нижней, за которым следует разделение на четвертинки и восьмушки и закидывание каждого кусочка в рот кончиками пальцев. Они подмигивают друг другу. Один из них что-то напевает. Не могу понять, кто именно. Когда родители ругаются, трудно поверить, что они любят друг друга на самом деле. Я думаю, один из них убьет другого.
— Хочешь попробовать? — Отец протягивает мне кусочек.
Нет, — отвечаю я, — может, ты хочешь вот этого? — Я указываю ложкой на желе.
— Пожалуй, не откажусь. Оно освежает.
Отец подается вперед, упираясь руками в колени. Он закрывает глаза и открывает рот. Отец чистит зубы каждое утро, но они все равно грязные и желтые. Я зачерпываю для него ложечку. Он задерживает желе во рту и вздохом выражает свое удовольствие. Так он изображает ребенка. Не знаю почему, но маме нравится, когда он это делает. Иногда отец даже сосет палец. При этом они хотят, чтобы я вел себя как настоящий мужчина. Отец растапливает желе во рту, полощет им горло и засасывает внутрь. Он улыбается, зажимая вишенку между зубов.
— Неужели это для меня? — спрашивает мама.
Ее глаза сияют. Она наклоняется вперед, приоткрывает губы и закрывает глаза. Отец языком проталкивает вишенку ей в рот. Эти вишни вымачиваются в той же хрени, которую доктора вкалывают в мертвецов. Я могу съесть целую банку таких вишен.
Мы промокаем рты салфетками и встаем. У отца промокание занимает немного больше времени, потому что он носит усы. Стрелы его усов нацелены вниз, что придает ему дьявольский вид. Родители берутся за руки и выходят из кафетерия. Я тащусь позади. Ненавижу держаться за руки. Они останавливаются и ждут меня. Я прохожу мимо. Держаться за руки отвратительно. Я хотел бы стать ничейным. Не быть больше ничьим сыном. Перестать быть мальчиком, чьи озабоченные родители самолично удостоверяются в том, что его шнурки завязаны, а нижнее белье — чистое до безобразия. Я хочу, чтобы люди думали, что я — мусорный контейнер с дикими кошками и бродячими немецкими овчарками. Если я окажусь единственным человеком, которому это будет известно, ничего страшного, я-то знаю, что это правда. Я говорю: лучше закуйте мои ноги в кандалы, только не заставляйте держать за руку какого-нибудь взрослого. Я совсем не жажду попасть в СЧАСТЛИВЫЙ МИР ДЕТСТВА. Не то чтобы я против взрослых, они представляют собой нечто такое, к чему хочется стремиться, но все же я не хочу трогать их так много. Они постоянно толкают меня обратно в детскую коляску. Я уже отработал свое время. Я больше не хочу быть заключенным. Дайте мне возможность хотя бы убить кого-нибудь для начала. Раскроешь морду. Не сажайте меня лишь за то, что мне всего десять лет.
Я продолжаю идти вперед и поднимаюсь вверх по лестнице, настолько широкой, что на ней запросто могло бы разместиться человек двадцать, поставленных на расстоянии шага друг от друга. Здание музея напоминает гигантскую версию нашей церкви. С одним исключением: в церкви не висят плакаты с датами предстоящих событий и странными именами. Они оповещают о чем-то мне совершенно не известном, как невразумительные специальные предложения, которыми в супермаркете бывает так заинтригована мама. Я замечаю билетную кассу и подхожу к ней. Это маленькая, причудливая, стоящая особняком кабинка. За окном сидит билетерша, которой лет даже больше, чем моим родителям. В синей униформе. Я лезу за кошельком.
— Три, пожалуйста, — говорю я. У меня есть одиннадцать однодолларовых банкнот. Один билет стоит три доллара, так что я укладываюсь.
— Сколько тебе лет? — спрашивает билетерша.
— …Одиннадцать. (Может быть, я недостаточно взрослый, чтобы ходить по музеям?)
— Младше двенадцати — бесплатно, — объясняет она.
— Ну тогда два взрослых. Только побыстрее, пожалуйста. Мои родители почти что подошли.
— Великолепно, ты хочешь заплатить за них? — Она улыбается, глядя через мое плечо.
Мама и папа стоят за моей спиной. Билетерша забирает у моего отца двадцатку в обмен на два билета, пятерку и стопку бумажек по доллару.
ОТ ПОСЕЩЕНИЯ МУЗЕЯ мурашек по спине не пробегает. Он вполне мог бы сойти за обычный универсальный магазин. Отец сует билеты в протянутую руку сонной девице. Она похожа на медсестру — одетая во все белое и в странном треугольном головном уборе. Слева от нее стоит полицейский и рассказывает ей, как он кого-то проучил. Он так увлечен, что даже не обыскивает нас. В который раз мне удается уйти безнаказанным. Он даже не подозревает, что я уже натворил и что собираюсь натворить в следующий раз. Простофиля. Зато он, наверное, владеет каратэ. Он мог бы насмерть каратировать отца. А я бы выхватил у него ствол и спас отца. Я бы закричал: не двигаться, чувак! Не то яйца отстрелю! И я бы заехал ему по яйцам так, что его глаза повылезали бы из орбит. Я подобрал бы их с пола и сказал: «Чего пялишься? Я тебя не боюсь!» И вручил бы ему пыльные глаза, чтобы он снова мог ими пользоваться, пусть и не по прямому назначению. Если отец свалится с обрыва, я окажусь внизу, как раз под его огромным пикирующим телом, и предотвращу падение. Единственное, что будет способно сокрушить меня, — так это его слезы. Я увижу, как плачет мой отец. Мироздание треснет пополам. Все станет нереальным. Все вокруг окажутся шпионами, и никому нельзя будет доверять. Кругом одни стукачи. Другой полицейский показывает нам направо, как будто бы мы клоуны какие или психи.
Не могу поверить своим глазам: лев вцепился какому-то мужику в задницу. Такая скульптура. Мужик вопит, но выглядит это так, будто бы он поет. Возможно, такой он представляет свою смерть. Вероятно, что это сюжет из Библии. Эдуард, мальчик из школы, сказал, что хочет умереть как-нибудь эдак. Еще он сказал, что хотел бы проглотить фанату (не думаю, что она влезет ему в рот) или чтобы индейцы пустили прямо ему в сердце девяносто девять стрел. В высоту мужик около трех метров, волосы у него как толстые макаронины. И он и лев — целиком белые в черную крапинку. Они напоминают пол на почте — холодные, как бутафорское мороженое из мрамора. Похоже, мужик — самый древний силач на свете. Ему около семидесяти. У него отовсюду выпирают огромные мускулы. А на груди торчат маленькие нелепые соски. Одна из лап льва — он выглядит как-то по-человечески — вспарывает мужику правое бедро. Это самая неистовая вещь на свете. Правая рука мужика застряла в расщепленном пне. День для него явно не сложился. На этой оптимистической ноте оба уплывают вдаль. Последнее, что я вижу, — это ступни мужика — огромные, костлявые, со вздувшимися венами.
Вот еще одна скульптура: девица и два мужика — все с макаронными прическами. Тот, что постарше, сидит на корточках, опираясь на правую руку. Большой палец его левой руки вжат в правый глаз. Он так страдает. Но угнетает его не то, что мужик помоложе стоит с растопыренными ногами, почти упираясь своим задом ему в лицо, будто пытаясь пернуть, а то, что на руках молодой держит обнаженную девицу. Старый мужик, наверное, ревнует: ему хорошо видна ее голая грудь. Рот у нее раскрыт. Она смеется. Или зовет на помощь? Правой рукой она пытается сдержать напор молодого мужика и подать какой-то сигнал старому. Ее левая рука при этом явно стремится к небу. Что это значит, я не знаю. Все