Они вскакивают и привязывают к стульям Степанова, его жену и маленького сына. Завязывают им рты. А бригадир достает из портфеля фотографии. Одну за одной.
И выходит, что лицо Степанова — это часть большого снимка, где Степанов среди толпы хватает женщину и сдирает с нее одежду. Вот она уже голая совсем. Вот он ее на землю валит, а все кругом хохочут. Вот он стоит над ней, а в руке у него железный шомпол. Потому что это тот самый погром на юге, который случился много лет назад.
— Это была моя сестра, — говорит бригадир. — И теперь мы тебя будем казнить. Прямо здесь, при жене и ребенке. Вот пока я курю, ты сам придумай как. Чтоб было честно.
Закуривает. Садится в кресло.
А его напарник берет кочергу и кладет в камин.
Степанов из последних сил извернулся, перегрыз кляп и закричал:
— Нет! Нет! Я не виноват! Я никого не убивал! Я ничего такого не делал! Я только вечером за речкой поймал девчонку из соседнего пионерлагеря и крапиву ей в трусы насовал!
Жена вскочила с постели, схватила опасную бритву и шепчет:
— Так, значит, это был ты?
Степанов шарахнулся от нее, забился в угол постели, а она наступает.
— Это был ты? — И бритвой по одеялу.
Но потом тихонько легла с ним рядом. Он даже не заметил, как она проснулась от этого страшного сна. Спит себе, сопит, как будто все в порядке.
Она попила воды.
А может быть, на самом деле все в порядке?
Может быть, эта новогодняя смска на самом деле по ошибке пришла. «Дорогой тигрик, целую носик, твой котик». Фу, какая пошлятина!
Да, конечно, ошибка.
Здесь и там
ты умер, а я завтракать пойду.
Почему похороны так ужасают?
Не только потому, что человека нет. Больше нет. Был, и всё.
Потому что вдруг сознаешь: сегодня же вечером, особенно если ты не близкий, не ближайший человек покойному, — сегодня же вечером, на поминках, особенно во второй-третий час поминок, уже будешь пить и закусывать, и беседовать, и даже улыбаться как ни в чем не бывало.
И если ты даже ближайший человек покойному, ты все равно выпьешь, и закусишь, и, даже выпив простой водки и закусив простым, как положено на поминках, блинчиком, ты все равно ощутишь горлом обжигающий спиртной холодок, и прожуешь свежее пористое тесто, почувствуешь его проголодавшимся языком, нёбом, животом, а потом, утерев слезу — от печали, от водки ли? — нальешь вторую и потянешься за другим блинчиком и положишь на него селедки кусочек.
То есть будешь жить. Всем телом.
А он в деревянной коробке в глухой морозной яме под горой земли с вянущими цветами.
Или вообще уже прахом пошел в печи.
Или того ужасней: мы тут слова говорим, выпиваем и закусываем, а он в деревянной коробке лежит совсем один, и даже не под горой цветов, а так, в подвале, ждет очереди на сожжение. Но ужасает даже не это.
На какой-то миг вдруг ощущаешь себя на его месте.
И вдруг отчаянно кричишь внутри себя:
— Это я лежу совсем один в деревянной коробке, а они слова говорят, выпивают и закусывают. Живут! А я мертв, одинок, заперт, закопан, прахом пошел…
Вот и кажется иногда: хорошо бы в предпоследний миг приходили какие-то тайные доктора, забирали бы его в тайную дальнюю лечебницу, за границу, в Азию, в Китай, в Тибет, — и мы бы думали, что он жив.
Нам было бы велено так думать.
Нам бы оттуда посылали письма: «состояние тяжелое, но стабильное».
Лет пятнадцать бы посылали. Или сорок пять.
А потом бы последнее письмо: в монастыре таком-то на сто третьем году жизни закончил свое земное странствие ваш отец. Урну с прахом получить… и т. д.
Но это еще хуже, наверное.
Как «десять лет без права переписки».
Или вот еще.
Часто говорят и пишут: человек не умирает, пока о нем помнят.
Утешение остающимся и наставление живущим. Двойное наставление, кстати. Помни об ушедших, и они тем самым будут живы. Живи так, чтоб о тебе помнили после твоей смерти: тем самым как бы не умрешь.
Да, в каком-то высоком смысле это так. А если представить себе такой выбор: вам предлагается умереть буквально завтра.
Но зато вас будут помнить вечно. Монументы, улицы, корабли, библиотеки, стипендии. Мемориальные доски. Юбилеи, выставки и конференции. Мемуары. Устные легенды. Не говоря уже о благодарной памяти непосредственных потомков.
Или — умереть в глубокой и безболезненной старости, в здравом уме и твердой памяти.
Но о вас тут же забудут. Умер, и ладно, хватит о нем. Даже сорок дней не отметят. Урну из крематория не заберут, и по прошествии года ее закопают в общую яму для невостребованных прахов.
Что выбрать?
Один мальчик
в родном городе
Юля Самарина сначала немножко испугалась, когда вдруг расхотела есть. Она была дорогой девочкой и поэтому следила за фигурой, старалась есть поменьше и очень мучилась от своего аппетита. А тут расхотела напрочь, особенно мясо. Но подумала, что ничего, так даже лучше. И месяца три жила спокойно, стройная и красивая, как всегда.
Четырнадцатого октября в ресторане Рокфор ее вырвало прямо за столом. Прямо на стол. Белой слизью с кровью. На большую красивую тарелку с салатом. На две минуты она потеряла сознание. А когда очнулась, то официантка ей сказала, что клиент, добрый человек, за все заплатил и вот, даже оставил ей на такси. И дала мокрое полотенце утереться.
Она доехала до дому. Разделась, приняла душ, обсохла и долго смотрела на себя в зеркало. Красивый у нее был живот, втянутый под ребрами и нежно круглящийся внизу, над аккуратным лобком. Присмотрелась и увидела продольные морщинки и вялую кожу. Она схватила тон и стала затирать живот, делать его как раньше, смуглым и свежим.
Потом просидела на кухне полночи, а утром пошла к врачу.
Неделю бегала по разным анализам. Двадцать третьего собралась и уехала к себе. Ехать было ночь.
Город был маленький, грязный и бедный. Она хоть и была в серых брючках и простой куртке, на нее все равно оглядывались.
Она долго звонила в дверь. Мать, седая и патлатая, с чернотой под глазами, открыла и сказала:
— Уходи, ты мне не дочь.
— Я очень заболела, — заплакала Юля.
— Я тоже, — сказала мать и захлопнула дверь.
У Юли были деньги, она сняла квартиру. Стала ходить в магазин и готовить себе обед. Встала на учет в поликлинике, пила лекарства по часам.
Скучно было, особенно по вечерам, потому что настала совсем уже осень.
Юля вспомнила, что был один мальчик, который любил ее когда-то. То есть всего пять лет назад, в десятом классе. А кажется, сто лет прошло.
Юля его нашла. Он работал на мебельной фабрике. Она встретила его у проходной.
— Узнал? — сказала она. — Пойдем ко мне, если время есть.
Он узнал, поцеловал ее в губы и сказал:
— Ты мне в эту ночь как раз приснилась. Я неженатый, между прочим.
— Не надо на мне жениться, — сказала Юля, когда потом они сидели в темной комнате на кровати, прикрывшись одеялом. — Я скоро умру.
— Врешь, — отодвинулся он.
— Честное слово, — сказала она.
— Страшно? — спросил он.
— Очень, — сказала она, встала, накинула рубашку, подошла к окну. — Хотя на свете умерло гораздо больше людей, чем сейчас живет.
— Тогда тем более поженимся, — сказал он. — Не бойся, ты что.
— Да ладно, — сказала она.
Он тоже встал, натянул трусы и майку. Подошел к ней. Они поглядели в окно. С неба валилась холодная темнота со снегом. Они обнялись.
Зимний путь
бесконечные уроки.
Не так уж я мистически просветлился за последние годы.
Но стараюсь из событий прошлого извлекать всякие уроки.
Особенно хорошо, когда события мелкие, а уроки не очевидные.
Вот вспомнил, как слушал Бриттена в Большом зале Консерватории. В задней ложе партера. Там были две большие парадные ложи у сцены и еще две (или четыре?) маленькие, сзади, за 24-м рядом.
Дело было в начале 1970-х. Поздней весной или ранней осенью? Не помню. Помню, было светло, сухо и тепло, я был в плаще или просто в пиджаке.
Я подошел к Большому залу. Спросил у людей, которые толпились у кассы: «Что сегодня?»
Ответили: сегодня Шуберт и Шуман. «Зимний путь» и «Любовь поэта». Поет Питер Пирс, аккомпанирует Бенджамин Бриттен.
Вот это да.
Билетов, конечно, нет. У кассы сутолока. Лезут через головы друг друга, записки тычут, что-то кричат.
Какой-то нестарый мужчина сказал: «Вот у меня есть билет, вам нужно?»
Я схватил билет. Рубль двадцать. Отдал деньги. Вдруг вижу — билет жутко мятый и потертый. Как будто он месяц в кармане лежал рядом с носовым платком. И дата не та! Сегодня, к примеру, двадцатое мая, а билет — на тридцатое апреля.
Я хватаю этого человека за рукав:
— Вы что мне продали, эй! — И тычу билет ему в нос.
Он спокойно отвечает:
— Концерт перенесен. Видишь, — вдруг на «ты», — на стенке написано.
Вижу, правда, написано. «Билеты действительны», и все такое.
— Извините, — говорю.
— Пожалуйста, — говорит. — А если бы я захотел тебя обмануть, то будь уверен, не на рубль двадцать, а на сто тысяч. И ты бы этого не заметил.
Хмыкнул и ушел. Кто он был? Ну, неважно.
Захожу в ложу, мой стул в первом ряду. Слева от меня сидит знаменитый музыковед Светлана Виноградова. Красавица с черной родинкой на лбу. Жадно ест пломбир в вафельном стаканчике. Два стаканчика съела. Вместо «браво-бис» кричит «Здорово! Еще!». И руки с пломбиром, аплодируя, перебрасывает через барьер ложи. Того гляди уронит. Но нет, обошлось.
Концерт поразительный. Свободное, привольное пение, этот Пирс просто всем собою поет. Бриттен играет так аккуратно, нежно, пристально. Пирс сильно артикулирует немецкие слова. Особенно звук «t» в конце слова. Beginnt получается почти как beginnTch.