Господин Великий Новгород — страница 32 из 36

— Вон, аспиды, и Городище опоганили, и Перынь и Хутынь поди конским калом позаметывали, — бормотал он, по целым часам глядя на движение в московском стане.

Иногда старик, как бы забывая все окружающее, грозил кому-то кулаком по направлению к московскому стану:

— У-у, мукобряне[77]! Всю новогороцку муку пожрали! Приближались рождественские праздники. Смутно было в Новгороде перед этими последними праздниками. Зато особенное оживление проявляли москвичи. С обеих сторон готовились к последнему, решительному бою, и Москва дорого бы поплатилась, если б она решилась напасть теперь на это гудевшее отчаянной решимостью гнездо шмелей.

Но московский князь был хитер: он знал, что лучше истомить их истомой, изволочить до отчаянья московской волокитой, взять измором... И он морил их, сидя в своем стане да разъезжая на богомолье по занятым его ратями монастырям.

— Чево мукобряне развозились, словно мыши в соломе? — ворчал звонарь, заметив одним утром особенное движение у москвичей.

По льду, по Волхову, ехала целая вереница саней, высились на конях вершники. Шествие, казалось, направлялось к Хутынскому монастырю.

— Али Хутынь поганить поплелись, мукобряне? — Старик заметил, что и ворон туда же полетел, и на него тоже поворчал: — Совсем перемосковился.


Великий князь действительно ехал на богомолье в Хутынский монастырь... Шествие обставлено было всеми признаками величия. Князя сопровождала толпа бояр и дружина латников, а в числе приближенных находился и Степан Бородатый, особенно заполонивший Иоанново сердце мудрыми изречениями из Писания, которые он ловко умел подтасовывать под московское мировоззрение.

В монастыре великого князя встретил игумен Нафанаил с братиею. Иван Васильевич прямо из саней направился к церкви, опираясь на массивный жезл свой, украшенный самоцветными камнями и с рукоятью наподобие жезла Ааронова[78].

Всходя на паперть, он заметил сидящую на одной из ступенек крыльца девушку, которая грустно глядела куда-то в сторону, ни на кого не обращая внимания. Ни приближение великокняжеского поезда, ни топот лошадей, ни самое шествие к паперти князя со свитою и монастырскою братиею — ничто не вывело ее из созерцательного состояния. Она была одета хорошо, даже богато, а миловидное личико приковало к себе общее внимание. Великому князю показалось даже, что это личико ему знакомо, что он видел его где-то, любовался им... Особенно эти задумчиво созерцающие что-то светлые, невинные глаза...

Иван Васильевич невольно остановился.

— Кто сия девица? — тихо спросил он игумена.

— Се агнец, стригущему его безгласен, — был уклончивый ответ.

— Юродивая Христа ради?

— Ни, господине княже... Господь взял у нее разум.

— А каково она роду, отче?

— Болярсково, господине княже.

— И я так гадал в уме своем... Думается мне, я ее допреж сего видел.

— Не токмо видел, но и на руках своих пестовал, господине княже.

Бесстрастное лицо Ивана Васильевича выразило изумление.

— Пестовал?.. Кто же она?

— Григоровичева дщерь, Остромира.

— Остромирушка! — невольно вырвалось восклицание из уст, редко выражавших удивление, а еще реже говоривших то, что чувствовалось.

Он знал Остромиру еще девочкой. Наезжая иногда в Новгород, как в свою отчину, и гостя то у Марфыпосадницы, то у Григоровичей, он любил ласкать эту хорошенькую девочку и часто брал ее к себе на колени, а она, играя его бородой, часто смешила своими вопросами: «Отчего тебя зовут великим, а батю не зовут, — а батя выше тебя» или: «Отчего у тебя глаза такие, как на образе»... Теперь он узнал ее и подошел к ней.

— Остромирушка! — окликнул он ее.

Девушка как бы опомнилась, поднялась со ступеньки и поглядела своими прекрасными глазами на великого князя.

— И у тебя лица нет, — грустно сказала она, — и тебе нечем Христа целовать... Одни глаза... глаза как на образе — не смеются...

Князь изумленно глянул на Нафанаила.

— Что говорит она?

— Ей видится, господине княже, что у тебя лица нет.

По лицу великого князя прошла тень какого-то суеверного страха. Он перекрестился...

— Господи, спаси... Лица нету...

— Отжени от себя сомнение, господине княже, — успокаивал его старец. — На сем помутился ее разум... Памятуешь, господине княже, коростынскую битву?

— Помню... Что ж из сего?

— В той битве, господине княже, твои ратные люди урезали великое множество носов и губ у новгородских полоняников. А у Остромиры был жених — и у него бысть урезано лице. Как увидала она безобразие лица жениха своего — с той поры и кажется ей, якобы люди стали без лица... На сем она и помешалась...

При этом рассказе на лицо великого князя легла мрачная тень. Он глянул на Остромиру, которая опять созерцала, казалось, что-то вне всего, ее окружающего, и что-то вроде упрека совести заговорило в нем, зашевелилось в сердце, подступило краской к лицу.

— Вси бо приемшии нож, ножом погибнут, — как бы про себя проговорил Бородатый.

— Так-так, Степан, воистину, — глянул на него великий князь. — Новгородцы на меня прияли нож — и сбыстся над ними Писание.

— Еже сказах — сказах, — снова ввернул Степан.

— Воистину: еже сказах — сказах, — согласился великий князь.

Бояре рты поразинули от восторга, а старец Нафанаил ничего не сказал, он только вздохнул.

Великий князь, еще раз взглянув на Остромиру, взошел в церковь.

После обычных поклонов и лобызания местных икон, он направился к гробу чудотворца Варлаама и поклонился ему до земли. Губы его что-то судорожно шептали, когда он поднялся с полу... « У тебя лица нет», — все еще, казалось, слышался ему тихий и грустный голос Остромиры... Он невольно провел рукою по лицу.

— Почему вы не открываете раки чудотворцевой и не прикладываетесь к мощам его? — спросил он Нафанаила.

— Не дерзаем, господине княже, — был ответ.

— Зачем же?.. У нас на Москве таков обычай, что ко всем мощам прикладываются и целуют их, аки икону.

— У нас такова обычая ниту, господине княже.

— А я имею усердие облобызать святителевы мощи.

— Нам, господине княже, неведомы его мощи.

— Как неведомы?

— Не ведаем мы, господине княже, где положены оные — верху ли земли, под землею ли...

— Так подобает открыть их.

— Никто же ставит светильник долу, ино на горе, — опять ввернул Бородатый из Писания.

— Истину говоришь, Степан, похваляю, — одобрил его великий князь. — Я хощу поставить светильник Великаго Новагорода, отчины моей, мощи Варлаама чудотворца — горе.

Игумен молчал. Братия смущенно поглядывала на него.

— Точно, с мощами бы куды как охотнее.

— Знамо — и молитва крепче при мощах живет.

— Чево ж лучше!.. При мощах оно точно горазже.

Великий князь тоже глянул на Нафанаила. Только это был совсем другой взгляд...

— Господине княже! — начал тот, смущенно перебирая четки. — Искони никто не смел видеть чудотворцевых мощей — ни князи, ни архиепископы, ни боляре... И так повелось искони и до наших дней ведется, дондеже сам Бог не благословит и чудотворец Варлаам сам не явится и не повелит... А сами мы не дерзем...

Противоречия старого чернеца, притом истого новгородца, начинали, видимо, сердить великого князя. Он и тут начинал усматривать дух непокорства — «новгородчины». Притом он любил переламывать именно тех, у кого замечал сходные с собою качества: «А, кремень... Так я же высеку из тебя огонь: меня и мощи новгородские послушаются...»

— Что ты говоришь! — сказал он громко, но хладнокровно. — Вон Иоанн Предотеча не вашему Варлааму чета, а и то руку его показывают в Цареграде... Ведомо тебе сие?

— Ведомо, господине княже.

— То-то же... А то на!.. Самово Крестителя ручку показывают в день ево рожества: коли ручка прострется — и тогда Бог дарует земле изобилие, а коли согнет перстики свои — ино бывает скудость плодов и земное нестроение... Так, Степан?

— Истинно так, господине княже, — поспешил ответить Бородатый, — сам Предотеча, чу, что преди Христа тек...

Нафанаил опять молчал. Великий князь все более и более каменел лицом...

— А то на!.. Варлаама, смердовича, равнят с Предотечею!

— Ина слава солнцу, ина слава луне, ина слава звездам, — подгвоздил Бородатый.

— Звезда бо от звезды разнствует во славе, — погнался было за ним один боярин, но запнулся. — Такожде и... по мощам судя... звезда от звезды, значит... потому... потому коли звезда... ну, и значит, сказать бы, махонька... Варлаам, сказать бы...

Великий князь задумался. Упрямство Новгорода давно сердило его; но он не показывал этого. Он никому сроду не показывал своей души, а тем паче сердца — есть ли оно у него. Он ничего не предпринимал сам, ничего не начинал, но подводил так, что другие начинали, а он их только прихлопывал, говоря: «Вы того хотели — на то воля Божия»... Во всяком деле он как бы был исполнителем «общаго хотения»; он во всем советовался с матерью, с братьями, с боярами, всех выслушивал, каждое их слово заносил в свою память, десять раз взвешивал его, перевешивал, уважал чужое мнение, каково бы оно ни было, держась пословицы «Все умнее одного», часто повторял, что «у всеа Русии голова больше, чем у ея государя», и всегда дела его были как бы отголоском, исполнением заветной думы «всеа Русии». Только прислушиваясь к голосу «всеа Русии», он сумел «собрать» ее воедино...

Так и тут, у гроба Варлаама. Он глубоко верил божественной силе мощей. Ему казалось, что если он вынет из-под спуда мощи Варлаама-угодника и почтит их, как он почитал мощи московских святителей, — Варлаам будет его невидимым союзником и сломит «рог» упрямого Новгорода... Окружающие его бояре поддерживали в нем это запавшее в него хотение. Значит, так надо: он даст Новгороду сокровище нетленное и славу — он горе поставит светильник новгородской земли...

Он решился. Тотчас же приказал он позвать монастырских каменщиков с ломами, заступами, лопатами и велел при себе отрывать мощи угодника.