Господин Великий Новгород. Державный Плотник — страница 17 из 33

Марфа ехала в переднем насаде. Тут же находилась и Настасья Григоровичева вместе с своею дочкою – семнадцатилетнею Остромирою, названною так в честь одного из предков ее, знаменитого посадника Остромира, именем которого называется один из древнейших памятников русско-славянской письменности – именно известное всему ученому филологическому миру Остромирово Евангелие[63].

Белобрысенькая Остромира была похожа на свою толстую матушку, только над дочкой природа трудилась, по-видимому, более тщательно и любовно: невидимый скульптор лепил Остромирушку из самой хорошей глины, лепил набело, с любовью отделывая каждый штрих ее миловидного личика и все ее молодое здоровое и изящное тело, ее роскошную светло-русую косу, ее высокие брови и светло-голубые глаза с поволокой, совсем детский, без острых углов профиль и такой же хорошенький ротик с детским подбородком, тогда как матушка ее слеплена была, казалось, простым гончаром из гончарной глины и притом лишь начерно, как неотшлифованный горшок. Хотя утро было прелестное и береговые картины да и весь Волхов, убранный по берегам в зелень садов и рощ, невольно должны были радовать глаз и душу, однако богомолки, казалось, не замечали ни красот природы, ни прелести утра: они тихо разговаривали о том, что у всех лежало на душе, – о неведомом никому ходе ратных дел.

Только на лице Остромиры, в глазах и во всей ее постати сказывалось необыкновенное оживление. Около нее таким же оживлением сияло личико Исачки, потому что Остромира забавляла его любопытным «действом», она изображала из себя косолапую Москву, в виде медведя, который, желая поесть и похватать новгородских детей, попал в новгородский капкан и потерял одну ногу. Сделав себе ногу из липы, он опять собрался на Новгород. Этот самый момент и изображала Остромирушка своим «действом». Она взяла у одной богомолки клюку и, опираясь на нее, шла с угрожающим видом на Исачка, который изображал собою Новгород. Остромира и ковыляла своей липовой ногой, и «страшным» голосом приговаривала:

Я иду-иду, медведь,

На липовой на ноге,

На березовой клюке,

А скрыпи-скрыпи, нога,

Скрыпи, липовая!

Все по селам спят,

По деревням спят,

Одна бабушка не спит,

На колоде сидит,

Мою шерстку прядет,

Мое мясо варит

В горнушечке,

В черепушечке…

– Гам… гам… гам! Съем тебя, Господин Великий Новгород!

Исачко и боялся этого страшного медведя, и в то же время был в восторге, стараясь изобразить из себя хороброго новгородца…

– Это твою ногу бабушка варит? – спрашивает он, стараясь подальше стать от страшного медведя.

– Мою! – страшным голосом отвечает медведь.

– А твою шерстку прядет?

– Мою! Мою!.. Гам… гам… гам!..

Исачко заливался звонким смехом. С своей стороны и Остромирушка имела свои причины веселиться, и очень важные. Дело в том, что еще в прошлом году, во время Ярилиных игрищ, когда молодцы играли с девицами в старинную игру и, конечно, «нароком», для игрища только – «умыкали у воды девиц», Остромирушку на тот раз «умыкал» боярский сын Павша Полинарьин – и так приглянулся девушке!.. Черные кудри и черные глаза Павши не выходили у нее из ума. Между тем матушка, по дружбе к посаднице, давно прочила ее за младшего сына Марфы – за золотушного Федюшку, которого Остромирушка иначе не называла как «вейкой» и «чудью белоглазою». Но в последнее время, когда Павша вместе с другими «отроками» состоял при посольстве, которое правили у короля Казимира новгородцы, понравился он отцу Остромирушки, бывшему в числе послов, и когда он узнал, что любимица его воструха сохнет по Павше, то и обещал выдать ее за него, как только тот воротится из похода и когда будет перед всем Новгородом доказано и воеводами засвидетельствовано, что Павша «утер поту» за Святую Софию и за волю новгородскую.

Теперь Остромирушка, уверенная в «хороборстве» своего суженого, со дня на день ожидала, что вот воротятся рати и воеводы объявят на вече, что Павша Полинарьин действительно «утер поту» за Святую Софью и что он оказался на ратном поле таким молодцом, какого не бывало «как и Новгород стал»…

Вот о чем она мечтала, изображая медведя на липовой ноге.

Едва успели насады с богомолками пристать к берегу у Хутынского монастыря, как Остромирушка вместе с Исачком выскочили на берег и побежали вперед. Игумен этого монастыря, отец Нафанаил, был из рода Григоровичей и приходился Остромирушке дедушкой. Старый игумен до слабости любил свою хорошенькую внучку-воструху. Шалунья знала это и тиранила старика, сколько ее резвой душе угодно было: отказать ей он не мог ни в чем.

Когда Остромира и Исачко вошли в келью игумена, то нашли старика сидящим у низенького аналоя, на котором лежала развернутая большая книга, а старик писал что-то в этой книге.

– Господи Исусе! Здравствуй, дедушка! – прозвучал молодой голос.

Старик вздрогнул и поднял голову от книги.

– Аминь… Это ты, востроглазая?

– Я, дедушка, и с Исачком… Благослови.

Старик положил на аналой перо, встал и любовно перекрестил наклоненную голову. Девушка поцеловала благословляющую руку, потом, положив свои руки на плечи старца, полезла было целоваться с ним…

– Ни-ни… Ты уже большая, – отстранялся старик.

– Вот еще, дедушка!.. Ну же… Н-ну!

– Полно-ка, не дури, коза…

Исачко тоже протянул свои руки под благословение.

– А, посаднич!.. Иди, иди!.. Господь благослови вас, дитушки… Сказано бо – не возбраняйте детем, их бо есть царствие Божие… А мать что же? – обратился он к Остромире.

– Матушка с тетей Mарфушей идут… А ты, дедушка, летописец все пишешь?

– Пишу, дитятко, Богу споспешествующу.

– У, какой толстый летописец… Какие заставки! Ах, какая киноварь… красная!

Она начала перелистывать книгу. Исачко занялся киноварью и уже успел запачкать себе нос. Сам старик игумен, стоя в стороне, с ласковою улыбкою смотрел на своих юных гостей и тихо качал седою головой, прикрытою черной низенькой скуфейкою. Может, и он вспоминал свое беззаботное детство, когда жизнь и горькие сомнения ее не привели его в эту тихую обитель и не спрятали под черную рясу и под черную скуфью горячее сердце и такую же горячую буйную голову… То-то золотая молодость!

А Остромира между тем, остановившись на одной из страниц летописца, стала читать вслух:

– «Се же хощю сказати, яко слышал прежде сих четырех лет, яже сказа ми Гюрятя Рогович новгородец, глаголя сице: яко послах отрок свой в Печору – люди, яже суть дань дающе Новугороду; и пришедшю отроку моему к ним, и оттуда иде в Югру; Югра же людье есть язык нем, и седят с Самоядью на полунощных странах[64]. Югра же рекоша отроку моему…»

– Хорошо, складно читает, – тихо говорил старик, с любовью глядя на девушку.

– И я, дедушка, навычен уж читать, – хвастался Исачко, утирая нос. – Про рцы все знаю! – И громко прочитал то, что читал давеча своей «бабе Марфе»…

– Так, так, посадничек, истину говоришь! Душевна белость, точно, не боится грому, – ласково улыбался старик.

– Как же, дедушка, тут написано: «Югра язык нем». А как же они говорили с отроком? – с удивлением спросила Остромира.

– Которые умели говорить по-новогородски – те и говорили… – отвечал старик.

– А!.. Ну что ж они говорили отроку?.. «Дивно мы находихом чюдо, – продолжала она читать нараспев, – его же несмы слышали прежде сих лет; се же третье лето поча быти: суть горы зайдуче луку моря, им же высота яко до небесе, и в горах тех клич велик и говор, и секут гору, хотяще высечися…» Ах, как страшно, дедушка!.. Кто же то за людье?

– А чти далее – и познаешь.

– «И в горе той просечено оконце мало, туде молвят, и есть не разумети языку их, но кажуть на железо и помавають рукою, просяще железа, и аще кто даст им нож ли, ли секиру, дают скорою противу»… Что есть, дидушка, «скорою противу»?

– Скора есть шкура зверина. Да!

– А, разумею… Так они шкурою на железо меняются?

– Так, милая.

– Кто ж они, дедушка?

– А Богу то ведомо… Летописец поведает, якобы то суть людье, заклепени Александром, царем македонским… Егда оный Александр, покоряючи народы многи, прииде на восточные страны до моря, нарицаемаго солнче место, и виде тамо человеки нечисты – ядять скверну всяку, комары и мухи, кошки и змии, и мертвец не погребают, то видев Александр, убояся…

– А то, дедушка, не рахманы-людье? – неожиданно спросил Исачко.

– Каки рахманы, посадничек?

– А баба мне об них сказывала – они за Киевом живут[65].

– Не знаю, посадничек.

– Ну, – перебила их Остромира, – что ж Александр-то, дидушка?

– А заклепал их в горы.

– А они не придут к нам?

– Бог весть… Може, и придуть… В последнии времена, сказано в Писании.

Остромире вдруг стало страшно… А как последние времена уже настали? Не они ли, эти страшные люди, идут на Новгород вместе с Москвою?

И ей вспомнился ее Павша – далеко он, на поле ратном… А как и его возьмут заклепленные в гору люди?.. Сердце ее сжалось… Строки и слова рябили в глазах, но она читала дальше, хотя уже не вслух: «И еще мужи старии ходили на Югру и за Самоядь, яко видевше сами на полуночных странах – спаде туча, и в той туче спаде веверица млада, аки топерево рожена, и взростши расходится по земли, и паки бывает другая туча, и спадают оленцы малы в ней, и возрастают и расходятся по земли…»

– Так это, дедушка, с неба падают оленцы маленьки?

– С тучею спадают, милая.

– Как же это?

– Не вем… Божие то произволение… И кровавый дождь бывает – ино и то произволение Божие, и означает кроволитье, рать, огнь и мечь.

– А ноне не было кровавого дождя, дедушка?

– Не слыхал, милая.

Девушка задумалась. Исачко опять завладел киноварью и хотел было тоже писать что-то в летописи, но Остромира отстранила его руку с пером…