Господин Великий Новгород. Державный Плотник — страница 26 из 33

– Ах, детушки, детушки! Ах, посадничек, посадничек!.. – горестно качал головою вечевой звонарь, обозревая с высоты целое море голов новгородских. – Горьки, сиротски головушки!

Мужики посунулись к посаднику и к «большим людям», снявши шапки.

– Простите вы нас, окаянных! – кланялись они со слезами. – Согрубили мы вам – чинили свою волю да волю Марфину.

– Смилуйтесь, господо и братие, простите! – вопили мужики.

– Смертный час пришел, батюшки! Научите вы нас.

– Не слушались мы вас, больших умных людей, себе на погибель и послушались безумцев, что и сами наглостною смертию пропали и нас под беду подвели…

– Смилуйтесь, родные! Теперь уж будем вас во всем слушать…

– Не будем вам перечить – ни-ни! Ни боже мой!

– Пощадите нас и животишки наши, отцы родные!

– Не дайте Новугороду пропасть пропадом, миленькие! Идите добивать челом великому князю, чтоб помиловал нас, сирот горьких!

Тогда выдвинулся вперед Лука Клементьев – лукавый старикашка! – тот самый, что воеводил во владычнем полку и с умыслом, по наказу Феофила, опоздал к коростынской битве.

Он разгладил свою бороду, откашлялся…

– Вот то-то, братцы, – начал он, косясь на посадника, – коли б вы бабу не слушали и зла не починали, то и беды б такой не сложилось…

Мужики-вечники кланялись, охали, усиленно сопели, утирая пот с лиц и с затылков: день был жаркий – упека страх!

– Пусто б ей было, бабе-бесу! – ворчали они.

– Сказано – волос долог…

– Где черт не сможет, туда бабу пошлет…

– Так, так, братцы, – подтверждал Лука-лукавец. – Да добро-ста, лих-беда научила вас… Добро и то, что хоть топерево грех да безумие свое познали… Токмо мы, братцы, – он глянул на посадника, – не можем за экое дело сами взяться, а пошлем от владыки просить у великого князя опасу: коли даст опас – знак, что смирит свою ярость и не погубит своей отчины до конца.

– К владыке, братцы, к владыке! – заревело вече. – Будем просить опасу!

– На Софийской двор, господо вечники, к отцу Фефилу!

– В ноги ему, батюшке, упадем: смилуйся, пожалуй!

Толпа, как вешние воды через плотину, ринулась на Софийский двор.


Великий князь Иван Васильевич, совершив казни в Русе, двинулся с войском к Новгороду и 27 июля остановился на берегу Ильменя для роздыха.

Вечерело. Солнце серебрило косыми лучами небольшую рябь Ильменя, который, казалось, плавно дышал своею многоводною грудью и отражал в себе розоватые облачка, стоявшие на небе, далеко там, над Новгородом. Над станом стоял обычный гул.

Иван Васильевич вышел из своей палатки и в сопровождении братьев родных – Юрия и Бориса и двоюродного Михайлы Андреича, которые соединились с ним на походе, – приблизился к берегу Ильменя. За ними почтительно следовали князья, воеводы, бояре и неизменный ученый посох великого князя – Степан Бородатый.

Иван Васильевич и теперь, как и всегда, казался одинаковым: серьезен, сух и молчалив. Но и на него вид Ильменя с этою массою воды, которая – Иван Васильевич это помнил – принадлежала ему, как и земля, на которой стояли его владетельные козловые с золотом сапоги, с этим мягким голубым небом, которое тоже ему принадлежало, с этим мягким, теплым ветерком, осмелившимся ласкать его русую с рыжцою бороду – и на него, повторяю, сухого и чуждого всякой поэзии, этот вид произвел впечатление.

Он остановился, глянул на бояр, опять на Ильмень, на небо, на зеленевшие леса. Все пододвинулись к нему, заметив мягкость – редкое явление – на задумчивом лице своего господина.

– Красно, воистину красно творение рук Божиих! – сказал он со вздохом.

– Воистину, господине княже, – вставил свое слово Бородатый, – точно красно… Ино сказано есть в Писании: се что добро и се что красно, во еже жити братии вкупе…

– Так, так, – улыбнулся великий князь, – похваляю Степана – горазд воротити Писанием.

Все с почтительной завистью посмотрели на счастливца Степана.

Но Иван Васильевич, взглянув на Ильмень, воззрился в даль и осенил глаза ладонью. Прямо к тому месту, где они стояли, плыло какое-то судно.

– Кажись, новгородское…

– Точно, господине княже, новогородское, – подтвердили бояре. – Иха походка…

– Насад, господине княже, и хоруговь владычня в аере реет…

Великий князь направился обратно в свой шатер. Он не шел – «шествовал»: он догадался, что гордый Новгород смиряется наконец… «Сокрушил гордыню… То-то – не возноси рога», – стучало его жесткое сердце, и он шествовал плавно, ровно, не ступая по новгородской земле, а «попирая» ее…

– Эка шествует! – тихо, холопски любовался сзади Степан Бородатый. – Аки пардуст…

– Аки лев рыкаяй, – поддакнул кто-то из бояр.

– Яко орел… Ишь красота! – похолопил еще кто-то.

Действительно, к берегу пристал новгородский насад. Из насада вышли нареченный владыка Феофил, за ним попы от семи соборов новгородских, старые посадники и тысяцкие и житые люди, по одному от каждого «конца». В числе их находились Лука Клементьев – «лукав человек» и Григорович, отец Остромирушки. За ними слуги выкатили и вынесли из насада «всяки поминки» – взятки или подарки для московских бояр, для братьев великого князя и для него самого. Новгородцы уже знали «московски свичаи и обычаи»: к москвичам нельзя было являться с пустыми руками… «Пустая-де рука ничего не берет, и сухая-де ложка рот дерет».

Тут были и вина, и сукна, и шелка, и объяр[75], и всякое заморское узорочье…

Начались поклоны, доклады: доложились боярам и поклонились поминками.

Бояре поминки приняли и покрутили головами: «Ммы ничево-ста не могим… и на пресветлыя очи показаться не дерзаем… Мы-ста холопи… мы-ста черви, а не человеки, поношение человеком… Мы-ста доложимся их милостям – родным братцам осударя всеа Русии…»

Доложились их милостям… Поклонились поминками.

Их милости поминки приняли и головами покрутили: «Мы-де тоже ничево-ста не могим… Мы-де тоже холопи великаго князя осударя всеа Русии… Как он… Мы-ста доложимся»…

А новгородцы все кланяются… «Фу! вот земелька! Все кланяйся да кланяйся… Эх, и вышколили их татары на поклонах!»

Доложились великому князю… И слушать не хочет, и на очи не пускает… Сидит «аки вепрь»…

Братья упрашивают, умаливают сжалиться над своею отчиною – положить гнев на милость…

«Не положу, дондеже не сокрушу…»


Но наконец сжалился.

Ввели новгородцев в шатер. Шатер – словно церковь, а на возвышении восседает «сам» – холодный, каменный, как Перун… Бояре и князья полукругом – очей поднять не смеют, и Степан Бородатый шепчет псалом четыредесятый:

– «Помилуй мя, Боже, по велицей…» Ох!

Новгородцы пали ниц. Перун хоть бы векой пошевелил – камень и холод…

– Помяни, Господи, царя Давида, – шепчет «лукав человек» Лука, лежа окарач вместе с прочими…

Сопят новгородцы от непривычки кланяться… Приподнялись – не глядит Перун – это не глаза, а стекла – мертвые, холодные…

Владыка складывает дрожащие руки словно на моление.

– Господине! – со слезами в горле восклицает он. – Великий князь Иван Васильевич всеа Русии милостивый! – Голос его срывается, взвизгивает. – Господа ради, помилуй виновных пред тобою людей Великого Новгорода, отчины своей… – Владыка не может говорить – всхлипывает.

Моргает и «лукав человек»… У кого губы дрожат, у кого руки… А у Перуна все тот же стеклянный взгляд.

– Покажи, господине, свое жалованье! – плачет владыка. – Смилуйся над своею отчиною… Уложи гнев и уйми меч! – выкрикивает он.

Слезы текут по лицу, по бороде… Нет слов, нечего больше говорить… Камень, холодный камень перед ним на возвышении…

– Ох! Угаси, господине, огне на земли и не порушай старины земли твоея… Дай света видеть безответным людем твоим! Смилуйся, пожалуй, как Бог положит тебе на сердце!

Молчит, хоть бы слово, хоть бы движение. Все опять повалились наземь – колотятся головами… А он все такой же каменный…

Стали упрашивать братья. Молчит!

Повалились в ноги бояре – молчит!.. Мол, «сокрушу до конца»…

Бородатый выручил… Он зашуршал бумагой. Великий князь глянул на него и увидел у него бумагу – вспомнил: то была грамота митрополита – сжалиться над Новгородом.

Глаза Перуна ожили, он «прорек», по выражению Бородатого, «словеса огненны»:

– Отдаю нелюбье свое. Унимаю меч и грозу в земли. Отпускаю полон новгородский без окупа. А что залоги старые и пошлины – и о всем том укрепимся твердым целованьем по старине.

Холодом веяло от этих «огненных словес»… Но на этот раз туча прошла мимо Новгорода.

Глава XVIIIПоследний посадник и последний вечный дьяк

Дорого обошлась Новгороду несчастная попытка отстоять свою вековечную волю.

– Эх, колоколушко, колоколушко! – изливал вечевой звонарь свое горе перед немым собеседником своим, задумчиво качая седой головой. – Оставили тебя, родимаго, нам на радость вороги наши, насытились, окаянные, новогороцкою кровушкой – и прочь пошли… А ты виси, виси, колоколец родной, виси до Страшнаго суда.

А на ворона он все продолжал сердиться за его людоедство.

– Эх ты, человекоядец подлой! Може, за твои окаянства все это сталось… Шутка сказать – сколько народу полегло у Коростыня да у Шелони, а туто еще копейное[76] добивай ему, аспиду, за нашу-де проступку… А какова наша проступка? Старину держать хотим. Эх! Так вот и добивай ему, аспиду, копейное – на Рожество полтретьи тысячи, да на Крещенье три тысячи, да на велик день пять тысящей… Легко молвить! Да опять-таки и на усиленье пять… Эх! – высчитывал он по пальцам то, что Новгород должен был выплатить великому князю «окупа».

– Вот ты и сочти, сыроядец подлой!.. Что клев-от чистишь? Али опять человечинку клевал? Чево ж ее не клевать! По всей земле новогороцкой аспиды человечины горы наметали, да еще и копейное добили. Эх!.. А с Козсмиром-де Новгород ни-ни! Не моги!.. Эх, Марфа, Марфа! Не задалось нам с тобой.