Немного осталось этих «остатков реликвий»: все прочее разнесли на сапогах да на лаптях «худые мужики-вечники»… Экое времечко!
Глава XIXИван Васильевич у гроба Варлаама Хутынского
В декабре того же года Новгород обложен был московскими войсками, которые опоясывали его точно кольцом удава, постоянно, день за день, суживавшимся.
Сначала заняты были монастыри, расположенные с Софийской стороны, – Аркаж, Юрьев, Пантелеймонов и Мостищенский вплоть до реки Пидьбы, где находилась рубленая изба нашего старого знакомца – «пидблянина», недруга Гюряты-богатыря.
Потом москвичи заняли Лисичью Горку, Городище, Волотово, Сковородку, Ковалев, Деревяницу и, наконец, Перынь и Хутынь.
Вечевой звонарь не сходил с колокольни и все наблюдал за движениями неприятеля.
– Вон, аспиды, и Городище опоганили, и Перынь и Хутынь, поди, конским калом позаметывали, – бормотал он, по целым часам глядя на движение в московском стане.
Иногда старик, как бы забывая все окружающее, грозил кому-то кулаком по направлению к московскому стану:
– У-у, мукобряне[77]! Всю новогороцку муку пожрали!
Приближались рождественские праздники. Смутно было в Новгороде перед этими последними праздниками. Зато особенное оживление проявляли москвичи. С обеих сторон готовились к последнему, решительному бою, и Москва дорого бы поплатилась, если б она решилась напасть теперь на это гудевшее отчаянной решимостью гнездо шмелей.
Но московский князь был хитер: он знал, что лучше истомить их истомой, изволочить до отчаянья московской волокитой, взять измором… И он морил их, сидя в своем стане да разъезжая на богомолье по занятым его ратями монастырям.
– Чево мукобряне развозились, словно мыши в соломе? – ворчал звонарь, заметив одним утром особенное движение у москвичей.
По льду, по Волхову, ехала целая вереница саней, высились на конях вершники. Шествие, казалось, направлялось к Хутынскому монастырю.
– Али Хутынь поганить поплелись, мукобряне? – Старик заметил, что и ворон туда же полетел, и на него тоже поворчал: – Совсем перемосковился.
Великий князь действительно ехал на богомолье в Хутынский монастырь… Шествие обставлено было всеми признаками величия. Князя сопровождала толпа бояр и дружина латников, а в числе приближенных находился и Степан Бородатый, особенно заполонивший Иоанново сердце мудрыми изречениями из Писания, которые он ловко умел подтасовывать под московское мировоззрение.
В монастыре великого князя встретил игумен Нафанаил с братиею. Иван Васильевич прямо из саней направился к церкви, опираясь на массивный жезл свой, украшенный самоцветными камнями и с рукоятью наподобие жезла Ааронова[78].
Всходя на паперть, он заметил сидящую на одной из ступенек крыльца девушку, которая грустно глядела куда-то в сторону, ни на кого не обращая внимания. Ни приближение великокняжеского поезда, ни топот лошадей, ни самое шествие к паперти князя со свитою и монастырскою братиею – ничто не вывело ее из созерцательного состояния. Она была одета хорошо, даже богато, а миловидное личико приковало к себе общее внимание. Великому князю показалось даже, что это личико ему знакомо, что он видел его где-то, любовался им… Особенно эти задумчиво созерцающие что-то светлые, невинные глаза…
Иван Васильевич невольно остановился.
– Кто сия девица? – тихо спросил он игумена.
– Се агнец, стригущему его безгласен, – был уклончивый ответ.
– Юродивая Христа ради?
– Ни, господине княже… Господь взял у нее разум.
– А каково она роду, отче?
– Болярсково, господине княже.
– И я так гадал в уме своем… Думается мне, я ее допреж сего видел.
– Не токмо видел, но и на руках своих пестовал, господине княже.
Бесстрастное лицо Ивана Васильевича выразило изумление.
– Пестовал?.. Кто же она?
– Григоровичева дщерь, Остромира.
– Остромирушка! – невольно вырвалось восклицание из уст, редко выражавших удивление, а еще реже говоривших то, что чувствовалось.
Он знал Остромиру еще девочкой. Наезжая иногда в Новгород, как в свою отчину, и гостя то у Марфы-посадницы, то у Григоровичей, он любил ласкать эту хорошенькую девочку и часто брал ее к себе на колени, а она, играя его бородой, часто смешила своими вопросами: «Отчего тебя зовут великим, а батю не зовут, – а батя выше тебя» или: «Отчего у тебя глаза такие, как на образе»… Теперь он узнал ее и подошел к ней.
– Остромирушка! – окликнул он ее.
Девушка как бы опомнилась, поднялась со ступеньки и поглядела своими прекрасными глазами на великого князя.
– И у тебя лица нет, – грустно сказала она, – и тебе нечем Христа целовать… Одни глаза… глаза как на образе – не смеются…
Князь изумленно глянул на Нафанаила:
– Что говорит она?
– Ей видится, господине княже, что у тебя лица нет.
По лицу великого князя прошла тень какого-то суеверного страха. Он перекрестился…
– Господи, спаси… Лица нету…
– Отжени от себя сомнение, господине княже, – успокаивал его старец. – На сем помутился ее разум… Памятуешь, господине княже, коростынскую битву?
– Помню… Что ж из сего?
– В той битве, господине княже, твои ратные люди урезали великое множество носов и губ у новгородских полоняников. А у Остромиры был жених – и у него бысть урезано лице. Как увидала она безобразие лица жениха своего – с той поры и кажется ей, якобы люди стали без лица… На сем она и помешалась…
При этом рассказе на лицо великого князя легла мрачная тень. Он глянул на Остромиру, которая опять созерцала, казалось, что-то вне всего, ее окружающего, и что-то вроде упрека совести заговорило в нем, зашевелилось в сердце, подступило краской к лицу.
– Вси бо приемшии нож, ножом погибнут, – как бы про себя проговорил Бородатый.
– Так-так, Степан, воистину, – глянул на него великий князь. – Новгородцы на меня прияли нож – и сбыстся над ними Писание.
– Еже сказах – сказах, – снова ввернул Степан.
– Воистину: еже сказах – сказах, – согласился великий князь.
Бояре рты поразинули от восторга, а старец Нафанаил ничего не сказал, он только вздохнул.
Великий князь, еще раз взглянув на Остромиру, взошел в церковь.
После обычных поклонов и лобызания местных икон он направился к гробу чудотворца Варлаама и поклонился ему до земли. Губы его что-то судорожно шептали, когда он поднялся с полу… «У тебя лица нет», – все еще, казалось, слышался ему тихий и грустный голос Остромиры… Он невольно провел рукою по лицу.
– Почему вы не открываете раки чудотворцевой и не прикладываетесь к мощам его? – спросил он Нафанаила.
– Не дерзаем, господине княже, – был ответ.
– Зачем же?.. У нас на Москве таков обычай, что ко всем мощам прикладываются и целуют их, аки икону.
– У нас такова обычая ниту, господине княже.
– А я имею усердие облобызать святителевы мощи.
– Нам, господине княже, неведомы его мощи.
– Как неведомы?
– Не ведаем мы, господине княже, где положены оные – верху ли земли, под землею ли…
– Так подобает открыть их.
– Никто же ставит светильник долу, ино на горе, – опять ввернул Бородатый из Писания.
– Истину говоришь, Степан, похваляю, – одобрил его великий князь. – Я хощу поставить светильник Великого Новагорода, отчины моей, мощи Варлаама чудотворца – горе.
Игумен молчал. Братия смущенно поглядывала на него.
– Точно, с мощами бы куды как охотнее.
– Знамо – и молитва крепче при мощах живет.
– Чево ж лучше!.. При мощах оно точно горазже.
Великий князь тоже глянул на Нафанаила. Только это был совсем другой взгляд…
– Господине княже! – начал тот, смущенно перебирая четки. – Искони никто не смел видеть чудотворцевых мощей – ни князи, ни архиепископы, ни боляре… И так повелось искони и до наших дней ведется, дондеже сам Бог не благословит и чудотворец Варлаам сам не явится и не повелит… А сами мы не дерзем…
Противоречия старого чернеца, притом истого новгородца, начинали, видимо, сердить великого князя. Он и тут начинал усматривать дух непокорства – «новгородчины». Притом он любил переламывать именно тех, у кого замечал сходные с собою качества: «А, кремень… Так я же высеку из тебя огонь: меня и мощи новгородские послушаются…»
– Что ты говоришь! – сказал он громко, но хладнокровно. – Вон Иоанн Предотеча не вашему Варлааму чета, а и то руку его показывают в Цареграде… Ведомо тебе сие?
– Ведомо, господине княже.
– То-то же… А то на!.. Самово Крестителя ручку показывают в день ево рожества: коли ручка прострется – и тогда Бог дарует земле изобилие, а коли согнет перстики свои – ино бывает скудость плодов и земное нестроение… Так, Степан?
– Истинно так, господине княже, – поспешил ответить Бородатый, – сам Предотеча, чу, что преди Христа тек…
Нафанаил опять молчал. Великий князь все более и более каменел лицом…
– А то на!.. Варлаама, смердовича, равнят с Предотечею!
– Ина слава солнцу, ина слава луне, ина слава звездам, – подгвоздил Бородатый.
– Звезда бо от звезды разнствует во славе, – погнался было за ним один боярин, но запнулся. – Такожде и… по мощам судя… звезда от звезды, значит… потому… потому коли звезда… ну и, значит, сказать бы, махонька… Варлаам, сказать бы…
Великий князь задумался. Упрямство Новгорода давно сердило его; но он не показывал этого. Он никому сроду не показывал своей души, а тем паче сердца – есть ли оно у него. Он ничего не предпринимал сам, ничего не начинал, но подводил так, что другие начинали, а он их только прихлопывал, говоря: «Вы того хотели – на то воля Божия»… Во всяком деле он как бы был исполнителем «общаго хотения»; он во всем советовался с матерью, с братьями, с боярами, всех выслушивал, каждое их слово заносил в свою память, десять раз взвешивал его, перевешивал, уважал чужое мнение, каково бы оно ни было, держась пословицы «Все умнее одного», часто повторял, что «у всеа Русии голова больше, чем у ея государя», и всегда дела его были как бы отголоском, исполнением заветной думы «всеа Русии». Только прислушиваясь к голосу «всеа Русии», он сумел «собрать» ее воедино…