Господин Великий Новгород. Марфа-посадница — страница 108 из 128

– Чего тебе?

– Матушка государыня, Спиридон пришел!

Вышла на сени, думала – с делом каким, ан ошиблась, – прощаться. Поклонился в пояс, бороду разгладил. Статен, широк. Сказал не кривясь, просто:

– Прощай, боярыня, проститьце пришел! Уезжаю.

– Совсем? – спросила Борецкая, уже поняв все и без ответа, по лицу Строганого.

– Совсем. Пока добро да терем продать можно!

– Думашь, погинет Новгород Великий?

– Погинет-то навряд, а не к добру колгота, и позвы не к добру. Не тот стал Господин Новгород!

И осрамить бы его, отмолвить сурово, а не сказала ничего, спросила только:

– Куда подаваиссе?

– На Каму-реку любо на Вычегду. Там места дикие, вольные, зверя красного, рыбы – несчитано, леса высокие, воды текучие!

– Еську, иконника, с собой не берешь?

Усмехнулся Спиридон:

– По первости мне там не до икон будет.

– Возьми! – осуровев лицом, сказала Марфа. – Друга не оставляй!

Строганый подумал, склонил голову.

– Оно бы – спустя время… А таки послушаю тебя, боярыня! – Расхмылился купец. – Я ведь тя, Марфа Ивановна, помню девкой ищо! И на Белом мори у нас тебя помню!

– А ты никак старее меня годами? – («Сколько лет дело вела – ни разу не спросила о том!»)

– Старее! – ответил Строганый. Усмехнулся, сузив глаза.

По мелким морщинкам у глаз увидела: не врет. А красный мужик, и седины не видать!

– Ты, Спиридон, молодечь еще!

– А не жалуюсь, благодаря Бога! Силы есть! Ты не гневай, Ивановна, допрежь молчал, а ныне спрошать хочу. Вот хоть ты, хоть наше братство Иваньское – почто бы то миром с Москвою не поладить? Верхнюю-то власть обчу устроить, а наши дела, домашние, градские, самим решать, по-прежнему? Жили бы мы и с государем – не тужили! Немцев потеснить маленько надоть. Гляди, сильнее бы и город стал, и нам, купечкому званию, легота! За то бы уж и заплатить можно. Все одно – тут люди живут, москвичи в Новгород не переедут!

– Не будет того. Князь Иван до веча добираитце.

– Не будет. Чую, что не будет, пото и бегу! Круто берет. Поди, и вовсе заморску торговлю в Новом Городи прикроет! Вас под корень, и нас под корень! – Тряхнул волосами Спиридон, шутливо предложил: – С нами, боярыня! Бери своих молодцов, и айда!

Марфа шутки не приняла, отмолвила без улыбки:

– Берегись, купечь! Я – как огонь жгу. За мной князь войско пошлет, хоть за Камень, в Югру! Сгорю, и тебе со мной сгореть будет! Нет, беги один лучше! А я с Великим Новгородом остаюсь. Да уж и недолго истомы – конечь видитце! Бог даст – отобьемся от Ивана, сама в монастырь уйду. К себе, на Белое море, в Неноксу. Для себя и строила, как Василий Степаныч, царство ему небесное! Мне теперь одной немного нать… Прощай. Еську возьми! Перед Богом ответишь за него! Постой ище… – Вынесла икону, вручила. – Давно мы с тобою дела ведем. На вот, возьми. Когда и вспомнишь!

Ушел Спиридон. Вроде, и не обиделась даже. Зашел, простился. Не отай, как другие. Григорий Тучин, вон, лица не кажет. В чем-то честнее они, хоть и живут на барыш. А всего честнее, поди, черные люди. Ремесленники, крестьяне – те за всех отвечают. В высоком терему прожила век, не видать было!


Гром грянул в январе. Великий князь вызывал новгородцев на суд к себе, в Москву. Всех – и того, кто не дождался разбора своих дел в тот приезд великого князя, и тех, чьи жалобы были поданы городецкому наместнику и еще не рассмотрены. Вызывал истцов и ответчиков, и не только мелких людей, но и бояр великих – самого Захарию Овина, Василия Никифорова Пенкова, Ивана Кузьмина. Такого еще не бывало. Многие и не верили даже. Судиться у себя, в Новгороде, – это была святая святых граждан вольного города. Без разорительных дорожных расходов, без исправы московской, где обдерут и правого и виноватого, где попасть в яму – хуже, чем умереть. У себя в затворе сидеть – не в пример легче! Всё из дому передадут лишний кус, да и сунут стражнику, чтоб не прижимал очень, дома и стены помога!


Захария Овин не любил рискованных дел. В его ненависти к Борецким, давнишней, прочной, было, кроме идущего из старины родового соперничества, кроме кончанской вражды и юношеских воспоминаний о погроме неревлянами дядиного терема (то же теперь и им устроили – поделом!), в этой давней ненависти было и постоянное раздражение на то, как неоправданно и, с его точки зрения, зря Борецкие лезли на рожон. Потеряв старшего сына, Марфа не изменилась. Это сбивало его с толку.

Овин понимал других через самого себя. От Олфера Гагина он отобрал четыре обжи хорошей земли под городом. Олфер сумел нажаловаться Московскому князю. Он и сам бы на месте Олфера поступил так же. Теперь приходилось судиться о той земле перед князем. Раскаянья он не чувствовал, разумеется. Земля есть земля – не зевай! Новгородское управление дотоль было хорошо, по мнению Захарии, доколь устраивало его самого. Он нравом пошел скорей в дядю, чем в отца, тот-то был и в Совете среди старейших, имел вкус и к власти, и к заботам городским. Овин же сторонился дел посадничьих. Раз только ездил послом в Москву с Ионою и с Иваном Лукиничем, да и то больше помалкивал, предоставляя Лукиничу вести посольское дело. Хозяйство – это он понимал. Не лез на Двину: «За чертом нужно с Москвой тягатьце! Свои волостки тута, их и обиходь!» Новины припахивал каждый год, да и прикупал, да и так прибирал к рукам немало, где только можно. И росла Овинова волость! Хоть и не размахивался, как Борецкие, а имел не меньше Марфиного. Во всем Новгороде один Богдан Есипов был богаче его. Зато и уважал Захария Богдана, из-за него согласился и просить за поиманных – не за Федьку же, Марфиного дурня!

В рисковые дела Овин пихал других. Что получится, а там уже видно будет! Ругал зятя за бегство с борони, а сам послал на Шелонь брата вместо себя. И с королем Казимиром ждал: а вдруг выгорит дело? Тогда – мой зять в Литву ездил! Наша семья напереди!

И вот когда пришла главная труднота! Нынче самого пихают наперед – и не отпереться, и переждать нельзя, и прикрыться некем. Его, его! Захарию Григорьевича Овина князь Иван зовет в Москву на суд.

«От Рюрика того не знали!» – ворчал Овин.

Верно, от Рюрика! Как стоит Новгород – суд был у себя. Преже еще с наводкой придешь, кликни – вся улица за тебя. Высуди не по-твоему! Утеснил Иван. Умен. Не откажешь. Служат ему московские-то бояра. Вельяминовы, Оболенские, Кошкины. По струне ходят. Весной, вон, тверские бояра поехали на Москву, в службу. О-хо-хо-хо! На Низ ведь пошлют. На татар. Его, Захарию. Или сына – тоже не легче… А волости отоймут – легче станет?! К Марфе Борецкой припишут во товарищи! Уж коли в самом Новгороде хватать стали, дак окончилась воля новгородская. Ну, а поедет он сейчас… Да еще как тут повернется? Шалым делом и голову снимут! И ехать нельзя, и не ехать нельзя. Обсудить нать, хош со своими, плотничанами. Ну, а скажут: не езди? А после, как на Шелони, в кусты? Надо ехать!

Решил твердо, а стало не легче от того. В гридне кончанской собрались все: и зять, мокрой курицей, и Яков Федоров, и Кузьма, брат, с сыном Василием, Михайло Берденев, тоже с сыном, житьи, почитай, ото всех улиц, с Гришкой Арзубьевым – в отца кочеток! Семьей бы собраться, ближним, одним боярам – куды ни шло. Ну, а тут колгота пошла враз: «Ты поедешь, дорогу протопчешь, а иным как?» Иным! У иных свои головы на плечах небось. Обдумать еще, мол, надобно. Не сдержался:

– Думать что? Думать легко, коли не тебе позвы пришли!

Яков (он-то чего взъелся!) крикнул:

– Иуда!

Захарий тяжело встал, утвердился на ногах, на сапогах тимовых, на красных каблуках с серебряными подковками, как кабан, окруженный псами, повел головой, тяжко глянул на Якова, стал опоясываться. Борода вздрагивала от бешенства. Глухо сказал:

– Еду к Москвы, ко князю.

– Иуда! – повторил Григорий Арзубьев из толпы житьих.

Захария, покраснев шеей, прорычал:

– Кто из вас не Иуда?! И кто Христос, его же предаю есмь?!

– Родину предаешь, Искариот! – ответил Григорий.

– Вы, что ль, родина? Осрамились на Шелони, воины! – Уже от дверей Овин оборотился и предрек: – Уеду – за мной побежите вослед!

Захария был осторожен, но не труслив. Прижатый в угол, лез, как медведь, вперед, напролом. Его не остановили.


Возок Овина выкатился из Рогатицких ворот и влился в череду просителей и ответчиков, что тоже тянулись в Москву, по приказу великого князя. И внове было, и чудно, что с подлым народом наравне ехать приходит. Потертые колымаги, сани, возки, в разномастных упряжках, в грошовой сбруе. Волоклись за сотни верст вдовы, обиженные родичами, чернецы и черницы мелких монастырей, житьи, купчишки, ремесленники, коих тогда сгоняли на Городец и нынче опять понадобились Ивану для какой-то своей надобности. Захария, не обманываясь, чуял, что весь этот народец лишь личина, а что под нею? А под нею он – Захария! Овин нарочно обгонял обозы, чтобы оказаться впереди и не мешаться с прочею дрянью.

Почин Захарии сломил и других. Василий Никифоров Пенков погодя поехал тоже. Поехал за ним, как и предсказывал Овин, Иван Кузьмин. Теперь уже торопились обогнать друг друга.

У Василья Никифорова перед отъездом был трудный разговор с сыном Иваном. Впервые отец избегал смотреть ему в глаза. Сам думал с болью, что вот всегда был героем, дрался на Двине в первых рядах рати, четырежды смерть висела над головой, и вдруг – как трус, как предатель… Высказав самое трудное, посмотрел украдкой, ища укора в сыновьем взгляде, и не встретил. Иван глядел на отца и сам скорбно, потерянно. Вдруг Василий Никифоров понял, что и сын боится, боится, может, еще больше его самого этой давящей многолетней угрозы.

– Не осуждаешь?

– Нет, отец. Головы спасем. Да землю… Ничего уже не спасти боле!

Не таким был Иван Пенков шесть лет назад, когда еще живы были Дмитрий Борецкий с Селезневым! Отец с сыном обнялись крепко, и поехал воевода новгородский на позор, на поругание, на суд в Москву – вольный боярин вольного города, никому не кланявшегося с самых первых, изначальных времен.